От Константин Ответить на сообщение
К Константин Ответить по почте
Дата 26.01.2006 00:02:14 Найти в дереве
Рубрики Прочее; Версия для печати

Классический марксизм

КЛАССИЧЕСКИЙ МАРКСИЗМ




Что такое классический марксизм? Чем он отличается от неомарксизма? Где и когда произошел перелом, отделяющий классический марксизм от его современных интерпретаций?

Когда мы говорим “классический марксизм”, мы прежде всего имеем в виду разработанную Марксом концепцию общественного развития. Маркс понимал историю как детерминированный или, пользуясь его собственными словами, естественный процесс. Это концепция, в основе которой лежат представления о связи между экономической организацией общества и его социальной структурой. Но для Маркса очевидно, что и экономические порядки, и соответствующие им политические и социальные институты меняются. Сама по себе экономика вовсе не представляет собой нечто раз и навсегда данное. Правила игры меняются в зависимости от того, как сложились общественные отношения. Следовательно, законы, по которым живет система, меняются в зависимости от того, как она устроена.

Собственно, именно эта мысль Маркса, казалось бы, такая простая и элементарная, делает его теорию абсолютно неприемлемой для либерального сознания. Маркс заявил, что капитализм историчен. Он имеет начало, можно проследить его истоки. Значит, он будет иметь и конец.

Либеральная трактовка капиталистической системы исходила из прямо противоположной посылки. С точки зрения либералов, есть некие общие экономические законы, которые так же незыблемы и абсолютны, как и законы природы. Рынок, частная собственность, денежные отношения столь же естественны, как, скажем, инстинкт самосохранения или законы гравитации. Вся проблема общества состоит в том, что люди не до конца понимают эти изначальные экономические законы. Капиталистическая система в силу этого видится просто естественным состоянием человечества, другое дело, что ему почему-то всегда угрожают какие-то внешние силы (бюрократия, социалисты, популизм и т.д.).

Но если, по Марксу, тут нет ничего извечного, если капитализм — лишь одна из форм развития человеческого общества, порожденная какими-то определенными силами, определенной динамикой формирования, то дальнейшее развитие экономических процессов на определенном этапе повлечет за собой отрицание данной формы организации общества. Мысль очень простая, логичная и, в общем, немножко банальная. То есть тезис — все, что имеет начало, имеет конец — нельзя сказать, что свято оригинален, и тем не менее этот тезис как бы наиболее яростно отрицается, но не впрямую, то есть невозможно сказать: “нет, у капитализма есть начало, но не будет конца”. Это была бы немного странная полемика, потому что проходит как бы мимо ключевого тезиса. Но на самом деле, если посмотреть глубже, то во времена Маркса просветительское представление об источниках формирования капитализма было совершенно иным. Если читать того же Адама Смита, Локка, то приходит на ум, что есть некоторые естественные законы развития экономики и ее функционирования, которые одинаковы что для Древнего Египта, что для современной Америки, что для Советского Союза. И они абсолютно неизменны, как законы природы, как, например, гравитация. Капитализм есть лишь наиболее полное понимание человечеством этих законов. То есть проблема не в том, как развивается общество, а в том, насколько люди правильно понимают эти законы и действуют в соответствии с ними. Тогда общество достигает такого идеального состояния, которое, естественно, больше не будет никогда меняться, поскольку вот эти абсолютные законы в полной мере человечеством приняты. Получается, что свобода — это как осознанная необходимость.

Государство и общество постоянно вмешиваются в экономический процесс, но по большей части это вмешательство вредно, ибо лишь искажает некий естественный ход вещей. Иными словами, задача политика состоит в том, чтобы соблюдать и оберегать естественные законы, сформулированные в либеральной теории.

Марксизм часто обвиняют в излишнем детерминизме, в недооценке роли личности, в стремлении свести все многообразие исторической жизни к жестко предопределенному процессу. Но на самом деле именно либерализм представляет собой концепцию супердетерминистскую, в тысячу раз более детерминистскую, чем любые представления марксизма. Марксистский детерминизм исходит из меняющейся и подвижной системы, из закономерностей, которые развиваются. Одно порождает другое, люди постоянно ограничены в своих действиях, в своих возможностях, но эти ограничения тоже меняются, их можно на определенном этапе истории и в определенные моменты преодолевать. Поэтому люди сами творят свою историю, другое дело, что творят не как попало, а на основе этих же закономерностей. И закономерности в значительной мере тоже творимы, и не отдельным человеком, а обществом. Конечно, есть ограничения естественного порядка, в том плане, что действительно Земля вращается вокруг Солнца, что есть законы гравитации, но они находятся вне общества в строгом смысле слова. Детерминизм либеральный же гораздо жестче. Он не предполагает возможности в обществе создать для себя какие-то правила игры, какие-то формы организации, кроме тех, которые даны откуда-то извне, якобы “объективно”. Они имеют мистическую “природную” сущность, а потому не могут ни оспариваться, ни обсуждаться.

Поставив под сомнение этот тезис, Маркс стал революционером.




Личность и способ производства


На протяжении XX века сторонников коммунистической идеи постоянно обвиняли в утопизме и в стремлении построить некое идеальное общество. Но при этом упускается из виду, что сама либеральная доктрина предполагает, что идеальное общество уже построено. Другое дело, что оно полно проблем и недостатков, но все эти проблемы и недостатки не имеют никакого отношения к сущности капиталистического порядка. Эта сущность непобедима и вечна. Система непреодолимо хороша, но люди постоянно подводят.

Маркс далеко не сразу стал социалистом. Его критика капитализма начинается с того, что он пытается понять, как система работает на практике. Он обнаруживает, что изучаемые им экономические отношения XIX века разительно отличаются от порядка, царившего за несколько столетий до того. Причем тот старый порядок в свою эпоху работал ничуть не хуже нового, только по своим собственным законам.

Социально-экономические системы историчны. Но что заставляет их сменять друг друга? Если нет какого-то общего абсолютного закона, о котором говорят либеральные учителя, значит, ответ нужно искать в самом процессе развития, в том, как эволюционируют и видоизменяются элементы общественного строя.

Именно подобная простая мысль сделала Маркса, с точки зрения идеологов капитализма, самым страшным врагом системы и самым подрывным из всех многочисленных теоретиков последних двух веков. Другое дело, что далеко не все поняли и усвоили, о чем идет речь. Очень часто экономический детерминизм понимают в том смысле, что люди действуют в соответствии со своими материальными интересами. Но мы прекрасно знаем и имеем множество примеров того, что люди действуют и вопреки собственной выгоде. Тем более что ориентация людей на личную выгоду сама по себе и есть важнейшее психологическое следствие капитализма. Мы живем в обществе, где достижение материального успеха поощряется. Оно не только приемлемо, но само по себе является ценностью. Им принято гордиться. Если бы мы жили, например, в одной из древнехристианских общин или в отрезанном от рынка патриархальном племени, отношение к личному успеху было бы совершенно иным.

Итак, речь идет об экономических отношениях, а не об экономических интересах. Новаторство Маркса именно в этом. Что касается связи между поступками людей и материальными интересами, то ее прекрасно осознавали еще древние греки, не говоря уже о мыслителях итальянского Возрождения. Для английских либеральных мыслителей XVII— XVIII веков борьба экономических интересов есть нечто само собой разумеющееся. Потому-то в политической системе и придумывают всевозможные комбинации сдержек и противовесов, которые должны защитить один частный интерес от другого.

В 1960-е годы Эрих Фромм, один из теоретиков Франкфуртской школы, опубликовал ставшую классической работу “Марксова концепция человека”, где великолепно показал, что Маркс понимал зависимость личности от экономики гораздо глубже. Даже при капитализме, с его культом материальной выгоды, личный интерес далеко не всегда определяет человеческие поступки. Но люди отнюдь не свободны от системы. Их психология, их культура, само их представление о том, в чем состоит их интерес, формируется обществом. А структура общества в конечном счете определяется тем, что Маркс назвал способом производства.

Для Маркса не слишком интересна конкурентная борьба индивидов и корпораций в буржуазном обществе. Ему интересно другое: почему этот экономический интерес становится столь доминирующим именно при капитализме? Почему появляется именно такой человек, такой тип личности? Почему французские дворяне убивали друг друга ради чести, а ковбои Дикого Запада — ради денег?

Каждое общество формирует собственного человека (в этом смысле коммунистический homo soveticus так же органичен, как и буржуазный homo economicus, — каждый тип отражает определенную систему сложившихся норм и правил).

Вопрос не может быть сведен и к различию эпох. В одну и ту же эпоху могут сосуществовать разные человеческие типы. Кстати, именно это различие позволяет одним людям манипулировать другими (если бы все мыслили одинаково, политические манипуляции были бы невозможны). Выразительным примером являются уже Крестовые походы. С одной стороны, мы видим четкий коммерческий интерес венецианцев, у которых уже формируется торговый капитализм. Им нужно проложить торговую дорогу, их мало волнует Гроб Господень, они зарабатывают деньги. А рядом масса рыцарей, которая тоже не прочь пограбить неверных, но все же искренне и глубоко религиозная. Невозможно понять Крестовые походы просто как закамуфлированную идеологией коммерческую операцию. Но с точки зрения венецианских судовладельцев, это так и есть. В итоге Четвертый крестовый поход оборачивается против значительной части самих участников — вместо борьбы с неверными завоеванием православного Константинополя. Социальные группы, опирающиеся на более развитые буржуазные отношения, были в состоянии манипулировать отсталой массой.

Аналогичную манипуляцию мы могли наблюдать в конце советской эпохи, когда элиты, явно намеренные разворачивать страну в капитализм, уверенно вели за собой миллионы советских людей, которым от подобного поворота ничего, кроме неприятностей, ждать не приходилось. Но представители бюрократической и интеллектуальной элиты, так или иначе уже встроенные в международные процессы, обладавшие необходимыми знаниями и связями, обладали огромным преимуществом. Они понимали, что такое капитализм, а послушно идущая за ними толпа — нет. Первые были уже отчасти буржуазны, по крайней мере — они уже обуржуазились. Вторые — нет. Именно то, что советский человек в массе своей был совершенно не буржуазен, совершенно не готов к капитализму, создало практически идеальные политические условия для реставрации капитализма в СССР.

Представьте себе, что вам предлагают приставить к виску заряженный пистолет и нажать спусковой крючок. Понятное дело, вы откажетесь. Но если вы никогда не видели пистолета и даже не знаете, что это такое, — тогда почему бы и не попробовать?

Вернемся, однако, к способу производства. О чем идет речь? У нас есть определенные технологии, определенные ресурсы — орудия и средства производства. В зависимости от того, с чем мы имеем дело, разными будут и организация труда, и система управления, и социальная иерархия, которая над всем этим надстраивается. У нас есть работники, которые обеспечивают безбедное существование элиты. Но в одном случае этот труженик будет свободным общинником, подчиненным государственному чиновнику, в другом — рабом, в третьем — крепостным крестьянином, в четвертом -свободным наемным рабочим и так далее. В каждом из перечисленных случаев у трудящегося изымается прибавочный продукт (иначе элита не могла бы заниматься управлением, писать стихи, вести войны, исследовать мироздание). Но способ, которым этот продукт будет изъят, меняется от раза к разу.

Маркс не отрицает то, что изъятие прибавочного продукта в принципе необходимо. Потому что если весь продукт будет распределяться и тут же потребляться, то невозможно накопление, невозможно расширенное воспроизводство, нельзя будет создавать новое оборудование. Часть произведенного продукта должна быть изъята у непосредственного производителя, иначе он просто его проест.

Индустриальное развитие было бы невозможно без достаточно массированного изъятия прибавочного продукта у производителя. Нужно обеспечить накопление средств, нужны конструкторские разработки, нужны не только новые машины, но и соответствующая инфраструктура, не говоря уже о подготовке кадров. Если же мы имеем традиционное аграрное общество, то можно просто проесть все, что вырастет, отложив лишь небольшое количество зерна для нового посева. Хотя еще библейский Иосиф обнаружил, что так поступать нельзя, нужно создавать стратегические запасы.

Иосиф был чем-то вроде министра экономики у фараона и, безусловно, оказался выдающимся менеджером. Гениальным образом он доказал фараону, что его кошмарный сон про тучных и тощих коров предрекал семь неурожайных лет после семи хороших урожаев. Фараон поверил, наделил Иосифа чрезвычайными полномочиями, и тот принялся систематически изымать и складировать зерно.

Легко догадаться, что рыночными методами он бы ничего не добился. Зерно просто не отдали бы: у города и государства не было товаров, которые можно было бы через рынок обменять на зерно, тем более при условии, что это продовольствие годами никто не тронет.

Значит, прибавочный продукт могло изъять только государство — принудительно и централизованно. Власть здесь выступает определенным гарантом стабильности экономической системы и выживания общества в целом. Одновременно она формирует свою иерархическую систему. Надо содержать чиновников, вести учет, наладить работу складов и последующее централизованное распределение. Это разительно отличается от того, что мы находим в западном капитализме, даже — в самых ранних его стадиях.

Маркс называл это азиатским способом производства. Этот термин впоследствии подвергался критике. Но сейчас для нас важна не терминология, а суть вопроса. Мы видим, что аграрные технологии, производительные силы, которые имелись в Древнем Египте, предопределяли совершенно другое поведение участников экономического процесса, чем, например, несколько столетий спустя — в Древнем Риме. Соответственно, другими получались социальная иерархия, структура власти, идеология и культура.

Отсюда следует достаточно принципиальный для классического марксизма вывод о том, что изъятие прибавочного продукта является необходимой формой любого сложного иерархического общества, по крайней мере до тех пор, пока мы не сможем прорваться к качественно новой форме организации человеческого существования. В этом состоит эксплуатация трудящихся. Но каждое общество изымает этот продукт другим способом. В одном обществе продукт можно просто отнять, можно трудящихся обложить налогом в пользу правителя (и у вас получится пресловутый азиатский способ производства), а можно заставить делать отработки в пользу хозяина земли (и получится феодальная система). Можно заставить людей работать бесплатно. И это не обязательно будет рабовладельческий строй. Вот в России 1990-х годов можно было не платить зарплату месяцами, хотя рабство официально провозглашено не было. Капитализм принципиально отличается от других форм эксплуатации тем, что обеспечивает изъятие прибавочного продукта на основе свободного найма, то есть это происходит через денежную систему, через отношения заработной платы. Говоря языком политической экономии, изымается уже не прибавочный продукт как таковой, а изымается прибавочная стоимость.

Это принципиальное отличие капитализма. Если я вырастил часть зерна, а потом у меня какую-то часть забрали, для этого не нужны отношения найма, достаточно отношения существования государственного налога либо феодального принуждения. Если речь идет об изъятии именно прибавочной стоимости, отношения совершенно другие, потому что рабочие, которые производят, грубо говоря, швейные машинки, сами их употребить не в состоянии. Рабочему такое количество машинок, которое он может произвести, самому не нужно. В 1990-е годы, когда зарплату рабочим начали выдавать натурой, произведенным продуктом, это оказалось для трудящихся катастрофой. Ну, что вы будете делать с несколькими сотнями фарфоровых тарелок. Или с башенным краном (а был и такой случай оплаты труда). Один раз на Украине рабочим в качестве платы за труд выдали гробы. Вещь, конечно, необходимая, но это не самая срочная потребность...

Отношения капиталистической эксплуатации — это отношения денежные. Они построены именно на приоритете заработной платы, когда рабочему оплачивают фактически стоимость воспроизводства его рабочей силы. То есть зарплата есть цена рабочей силы. Заработная плата определяется не количеством и качеством произведенного продукта на самом деле, не затратами труда (хотя порой она связана с производительностью сотрудника), а прежде всего стоимостью производства рабочей силы. С этой точки зрения, кстати, нет ничего несправедливого, когда топ-менеджеру платят за легкий труд в офисе денег в сотни раз больше, чем рабочему, стоящему у станка или на буровой. Менеджеру же нужно приходить в офис в дорогом костюме с галстуком от Пьера Кардена и приезжать в контору на “Мерседесе”. А какой прок на буровой от “Мерседеса” и карденовского галстука? То, что может казаться вопиющей несправедливостью с точки зрения этики рабочего класса, является совершенно справедливым и правильным с точки зрения внутренней логики капиталистической системы. Другой вопрос, что, как мы уже видели, данная логика не является единственно возможной.




Капитализм


Для Маркса совершенно очевидно, что капитализм -это не просто система, основанная на частной собственности. Это система, которая основана на определенном типе частной собственности и на определенном типе отношений собственника и наемного работника. Частная собственность была уже до капитализма и, быть может, в какой-то форме переживет капитализм. Когда говорится, что частная собственность и капитализм суть одно и то же, это мало похоже на взгляд Маркса.

Итак, дело не только в форме собственности, но во всей системе общественных отношений, частью которых являются и отношения собственности. Докапиталистические системы имели частную собственность, не имея капитализма. Но именно капитализм возводит частную собственность в абсолют, превращает ее в основополагающий экономический принцип и тесно связывает с рынком. Собственность превращается в капитал. Это уже не просто накопленные деньги, а деньги, которые работают, инвестируются. В свою очередь, любые материальные ценности, оборудование, даже люди ценны ровно в той мере, в какой они могут приумножать капитал. Причем приумножение капитала может происходить безо всякого материального прироста. Если акции на бирже подорожали, значит, капитал приумножился, даже в том случае, когда в строй не введено ни одного нового предприятия, не запущено ни одного нового механизма и не внедрено ни одной новой технологии. Точно так же биржевой крах является системной катастрофой значительно большей по своим экономическим последствиям, чем любые цунами и землетрясения, хотя физически ничто не разрушено.

То же относится и к рынку. Слово говорит само за себя — оно достаточно древнее. Но рынок был не более чем местом (и методом) обмена одних товаров на другие. А при капитализме рынок становится универсальным отношением, фундаментальным принципом и в конце концов — идеологией. Товаром становится то, что раньше им не было. Капитал осваивает все новые сферы жизни, превращая их в сферу рынка, превращая в товар то, что им раньше не было. Самое главное, что свободный труд становится товаром. Это принципиальная, революционная новация капитализма: с одной стороны, работник лично свободен, а с другой стороны, человек на рынке труда является товаром.

Сочетание частной собственности и рыночных методов организации обмена с наемным трудом есть важнейший признак капитализма. А с другой стороны, формируется рынок капитала. Иными словами, рынок становится общим принципом организации всех экономических процессов на разных уровнях, а не просто регулятором обмена.

Механизм функционирования этой системы описан Марксом в “Капитале”. В руках собственников находятся орудия и средства производства — заводские здания, станки, сырье. Но далеко не это главное. Если нет денег, если деньги не превращены в капитал, то есть не инвестированы в экономику, все это превращается в бессмысленную груду предметов. Именно обладая капиталом, предприниматель может не только приобрести новое оборудование, новое сырье, новые технологии. Главное, он может заставить работника трудиться на себя. В обмен на заработную плату трудящийся предоставляет капиталисту власть над собой. Разумеется — только в пределах рабочего времени. Он “продает” свою способность к труду. Это и есть эксплуатация.

Стоимость рабочей силы — количество средств, необходимое рабочему, чтобы поддерживать себя. Чем сложнее труд, тем дороже рабочая сила. Хотя на практике цена непременно отклоняется от стоимости. Это уже вопрос конъюнктуры, торга. Или борьбы.

Люди начинают подчиняться законам рынка. Они конкурируют друг с другом. Продавая свою способность к труду, они в какой-то мере отчуждают собственную личность. Ведь делать предстоит не то, что хочется, а то, что приказывают. Но в этот труд, в эти усилия все равно приходится вкладывать свою волю, знания, опыт. В общем, частицу своей души. Капиталист совершенно не похож на Мефистофеля из “Легенды о Докторе Фаусте”, но, видимо, не случайно легенда об ученом муже, продавшем душу черту, появилась именно на заре капитализма. Разница лишь в том, что сделка с Мефистофелем — навсегда, а сделка с капиталистом -на несколько часов в день. Но, увы, человек и за эти несколько часов может так выложиться, что труд начинает поглощать всю его личность, все его силы.

Естественно, продукция, которую производит работник, реализуется на рынке. Этой продукции оказывается достаточно, чтобы обеспечить не только заработную плату, но и накопление капитала. То, что идет на покрытие заработной платы, — необходимый продукт. Все остальное — прибавочный продукт, остающийся в руках предпринимателя. Все предельно просто и с точки зрения данной системы справедливо. Просто на определенном этапе истории может сложиться другая система.




Классы


Жан-Поль Сартр как-то сказал, что марксизм есть просто адекватное понимание логики капитализма. В этом смысле теория Маркса актуальна ровно столько времени, сколько существует капитализм. И напротив, любые попытки преодолеть марксизм, оставить его в прошлом проваливаются до тех пор, пока буржуазная система остается неколебима.

Однако Маркс не сводил задачи теории к описанию механизма, лежащего в основе системы. Раз экономика неотделима от общества, значит, социальные процессы имеют решающее значение для ее развития. Не только эксплуатация рабочего капиталистом, но и сопротивление рабочих является естественной частью этого процесса.

Отсюда другая важнейшая сторона марксизма. Это теория социальных классов.

С точки зрения Маркса, класс представляет собой своеобразную проекцию экономической структуры в социальную сферу. Какая будет экономическая структура общества, такая будет и социальная структура общества. Но в социальной сфере есть и собственная динамика. Общественная система опирается на экономическую, позволяет ее воспроизводить и поддерживать. Но время от времени в обществе происходят потрясения и революции, меняющие логику системы.

Маркс назвал систему экономических отношений базисом общественной системы, а политические, культурные, идеологические институты — надстройкой. Эта терминология легла в основу многочисленных советских учебников, хотя сам Маркс о базисе и надстройке упоминает между делом, скорее — в качестве иллюстрации для непонятливого читателя: “экономическая структура общества каждой данной эпохи образует ту реальную основу, которой и объясняется в конечном счете вся надстройка, состоящая из правовых и политических учреждений, равно как и из религиозных, философских и иных воззрений каждого данного исторического периода”.

Итак, социальная система есть проекция системы экономической, а политическая система должна быть адекватна системе социальной. В противном случае общество становится неуправляемым. Другое дело, что любая система имеет свою инерцию. А с другой стороны, она находится в развитии, и развитие это сложное. Экономическая система живет по своей логике, периодически требуя изменения всех остальных систем, но все остальные системы тоже живут своей жизнью, в них идут свои процессы воспроизводства и развития, которые могут не на сто процентов совпадать с импульсами, идущими от экономики. В обществе возникает проблема согласования этих процессов.

Можно привести два очень простых примера. Один классический, связанный с Великой французской революцией. На протяжении двух столетий аристократия постепенно утрачивала экономическое влияние, а буржуазия приобретала. Монархия пыталась решать проблему за счет продажи титулов, привлечения в ряды дворянства выходцев из рядов буржуа (например, исторический Шарль д'Артаньян, прототип героя Александра Дюма, был выходцем из семьи торговцев, купивших дворянский титул). Но в конечном счете политическая система перестала справляться с накапливаемыми переменами, а буржуазия уже не удовлетворялась подачками со стороны монархии, ей нужно было менять всю систему институтов. Все кончилось революцией.

А противоположный пример мы можем наблюдать на собственном опыте. В 1990-е годы реставрация капитализма сопровождалась разрушением созданных в СССР производительных сил. В процессе разгосударствления значительная часть научного и технологического потенциала страны была уничтожена, а экономика становилась сырьевой и полуколониальной. Но система образования отличается крайней инерционностью, она продолжала готовить кадры как ни в чем не бывало. В итоге Россия получила гораздо больше специалистов, чем могла переварить. Наше образование продолжало готовить кадры уже для всего мира. Началась массовая эмиграция. Тем не менее уровень квалификации и образования рабочей силы в разы превышал потребности деградировавшей экономики. Эта чересчур образованная и слишком квалифицированная рабочая сила начала представлять опасность для системы. Власти пришлось начинать в 2004—2005 годах реформу образования. Главная ее цель заключалась в том, чтобы максимально снизить эффективность этой системы, понизить уровень знаний, которыми располагает население. Но это, в свою очередь, спровоцировало политический кризис.

Накопление противоречий и рассогласований в системе заставляет вспомнить диалектику Гегеля: происходит переход количества в качество, возникает качественно новая ситуация, затем — кризис, революция, потрясение и т. д. После очередной кризисной встряски в обществе устанавливается новое равновесие. Все подсистемы более или менее становятся адекватны друг другу. Тогда мы на какое-то время обретаем устойчивое общество. Но оно не стоит на месте. Оно развивается, и, естественно, этот процесс порождает новые противоречия. В итоге мы получаем новые кризисы и т. д. Причем первоисточником развития, экономического движения в капиталистической системе, по Марксу, является рост производительных сил. Вот здесь Маркс действительно абсолютный новатор, он первым в мировой экономической науке ставит вопрос о развитии и смене технологий. В сущности, XX век со всеми своими теориями технологических революций ничего принципиально нового здесь не добавил. Идеи Маркса лишь пересказывались каждый раз на новый лад с использованием меняющихся терминов. То, что сейчас называют модным словом “технологии”, у Маркса включается в понятие “производительных сил”.

Маркс — современник первой индустриальной революции в викторианской Англии. Он видит, как внедрение новых машин радикальным образом меняет экономическую систему, меняет характер функционирования английского капитализма. Все происходит у него на глазах: рынок труда меняется, отношения труда и капитала меняются, рынок капитала трансформируется радикальным образом, мировой рынок тоже начинает меняться, соотношения между странами на этом мировом рынке претерпевают изменения и т. д.

Маркс ищет причины этого и находит их в промышленной революции. Отсюда своего рода технологический детерминизм. Иными словами, производительные силы определяют производственные отношения. Переход от аграрного производства к промышленному дал Марксу огромное количество материала. Если технологическая организация общества основана на традиционном сельском хозяйстве (будь то Древний Египет или современная Марксу Индия), кому нужна развитая система биржевой спекуляции? Чем вы будете спекулировать на бирже? Даже купец, торгующий зерном, не будет нуждаться в бирже, он будет доставлять зерно в город и там продавать. Фараон и махараджа не нуждаются в услугах финансового посредника. Совсем другое дело — торговый капитализм XVII—XVIII веков, не говоря уж об индустриальном капитализме XIX—XX веков. Производительные силы индустриального капитализма требуют гораздо более высокого накопления капитала, воспроизводство рабочей силы стоит дороже.

Впрочем, дело не только в усовершенствовании оборудования. Часто считают, будто более сложные машины нуждаются в более квалифицированном работнике, но это не всегда так. Переход к паровой машине в XIX веке привел к тому, что квалификация ремесленных рабочих обесценилась. Их сложный и в значительной мере творческий труд заменили простейшими операциями, которые могли выполнить даже дети (отсюда и массовая эксплуатация несовершеннолетних в викторианской Англии). В конце XX века происходило то же самое — внедрение электроники было ударом именно по квалифицированным рабочим. А примитивный неквалифицированный труд зачастую сочетался в технологической цепочке с самыми передовыми компьютерами (именно потому начинается масштабный перенос производства в развивающиеся страны, где опять, как в Англии времен Маркса и Диккенса, эксплуатируют детей).

Машина подчиняет себе человека, превращает его в свой придаток, заставляет личность деградировать. Но Маркс прекрасно понимает, что дело не в машине самой по себе, а в социальных отношениях, в обществе, которое эту машину внедряет.

Английские рабочие XVIII века делали сложнейшие операции, это были высококвалифицированные специалисты, приходилось платить высокую зарплату, давать большие отпуска. Буржуазная революция была еще и народной революцией, то есть рабочие в ходе вот этих всех сражений английской буржуазной революции и последующей борьбы с Францией и т. д. очень многого добились. Была очень хорошо организована система гильдий, предшествовавшая профсоюзам, система, которая достаточно эффективно и справедливо для того времени распределяла ресурсы в обществе. Рабочему требовалось много лет, чтобы получить необходимую квалификацию. Просто так выкинуть его на улицу было невозможно, потому что замену найти было непросто, тем более что технология часто была уникальна, она оказывалась привязана к человеку. В каком-то смысле это была более гуманная система, чем та, которая пришла впоследствии.

Именно из-за высокой цены рабочей силы в Англии начала XIX века предпринимателей так вдохновили паровые машины и другие новшества индустриальной революции. Точно так же и в конце XX века технологическая революция помогла предпринимателям подорвать рабочее движение.

Технологические перемены делают возможными социальные изменения в обществе. Но и эти перемены происходят не сами собой, они порождены общественными потребностями, предшествующим социально-экономическим развитием и не в последнюю очередь соотношением сил между конфликтующими группами людей. Вот эти группы Маркс и назвал классами.

Термин “класс” можно найти уже у древних греков. Но теории социальных классов до Маркса не существовало. Он трактует классы как большие группы людей, которые отличаются своим местом в общественном разделении труда в экономической системе. Но надо сказать, что четкого определения класса нигде у Маркса нет. То есть теория есть, а исходного определения нет. Маркс исходил из того, что читателю все должно быть понятно по ходу анализа. Автор “Капитала” прожил почти всю жизнь в Англии, а английская традиция вообще не требовала таких жестких, четких дефиниций, как в немецкой философии. Главное было, чтобы читатель понял, о чем идет речь.

Классическое определение дал Ленин много лет спустя, причем в самом неожиданном месте. Он писал статью про первый субботник, про то, что группа рабочих в выходной день добровольно пошла чинить какой-то паровоз... и вдруг написал определение того, что такое социальный класс в марксистской теории. Вот оно: “Классами называются большие группы людей, различающиеся по их месту в исторически определенной системе общественного производства, по их отношению (большей частью закрепленному и оформленному в законах) к средствам производства, по их роли в общественной организации труда, а следовательно, по способам получения и размерам той доли общественного богатства, которой они располагают. Классы — это такие группы людей, из которых одна может себе присваивать труд другой благодаря различию их места в определенном укладе общественного хозяйства”.

Судя по всему, Ленин над этой формулировкой много лет думал, она ему сразу не давалась. Он искал подходящие слова, не находил. Ленин как мыслитель формировался под влиянием немецкой традиции, он искал четких и ясных определений. Эта идея его явно преследует... годами. И вдруг он пишет совершенно случайную статью... И вот оно! Нашел! Естественно, чтобы не забыть, он совершенно не к месту вписывает это в статью о паровозе. Так совершенно случайный журналистский материал становится социологической классикой.

Классы устойчивы, а значит, перед нами массы людей, у которых есть стабильный общий интерес, они вырабатывают свою идеологию и культуру. Здесь мы обнаруживаем, кстати говоря, некоторую логическую такую лакуну в классическом марксизме, которую впоследствии начинает заполнять Макс Вебер, причем довольно успешно. Ведь, с одной стороны, Маркс определяет классы прежде всего экономически, то есть через общественное разделение труда, но есть же и другие стороны классового бытия. Ими автор “Капитала” интересуется гораздо меньше. А между тем напрашивается вопрос: какова внутренняя природа и структура того или иного класса? Как класс внутри себя функционирует в качестве социальной и социокультурной общности? Об этом у Маркса очень мало. Вебер начинает там, где Маркс останавливается, он пишет свою знаменитую работу про протестантизм и дух капитализма. В идеологическом плане пафос Вебера направлен против Маркса: он хочет сформулировать собственную классовую теорию, альтернативную марксизму. Но при этом все равно он принужден опираться на исходные концепции, выработанные марксизмом. В итоге он Маркса не столько опровергает, сколько дополняет. Он рассматривает логику самовоспроизводства класса, показывает, как вырабатываемая коллективно культура стабилизирует социальную группу. Но экономическая природа класса все равно определяется способом производства, общественным разделением труда. Если основные экономические отношения изменяются, класс уходит в прошлое, оставляя нам лишь памятники своей истории и культуры — как патриции Древнего Рима.

Когда молодые Маркс и Энгельс писали “Коммунистический манифест”, они жестко заявили, что вся история человечества была историей борьбы классов, но в более зрелом возрасте они формулировали свои мысли более осторожно. Они говорили о не до конца сложившихся классах, о сословиях, которые еще не стали классами. Далеко не всякая социальная группа, даже господствующая, формируется в полноценный класс. Энгельс, например, писал про Германию времен Реформации, что в ней классы еще не сложились. Но даже если в обществе нет развитой системы классов, есть господствующие социальные слои, и есть те, кто им подчинены. Государство с помощью организованного насилия, принуждения, воспитания поддерживает установившийся порядок.

Особенность капитализма в том, что он не может обходиться без классов. Точно так же, как отношения собственности, найма, купли-продажи требуют недвусмысленной определенности, так и классовая система делается стройной и устойчивой. Власть капитала не может быть магической. Она основана не на мистическом знании, не на божественной воле и даже не на праве рождения. То, что капитал может быть передан по наследству, — не главное. Место человека в обществе определяется четко и однозначно его экономическим положением, его доступом к капиталу. Социальная иерархия капитализма приобретает всегда и неизбежно форму именно классовой иерархии.

Два основных класса в капиталистической системе Маркс определяет как буржуазию и пролетариат. С буржуазией все понятно. Это класс частных собственников, причем не вообще любых собственников, а тех, у кого в руках оказывается капитал. Позаимствованное из античности понятие “пролетариат” часто употребляется как синоним термина “рабочий класс”. Причем в советское время его нередко трактовали как работников физического труда. Напротив, Маркс имел в виду работников наемного труда.

Впрочем, у пролетария, описываемого автором “Капитала”, есть и еще одна важная особенность. Ведь наемный труд имел место и до капитализма — так же, как и частная собственность. И если настоящий буржуа — это собственник, обладающий капиталом, то настоящий пролетарий по Марксу — это наемный работник, производящий прибавочную стоимость.




Государство


Коль скоро общество разделено на классы, это не может не повлиять самым существенным образом на политические институты, идеологию и культуру. Политическая система должна соответствовать социальной системе и обеспечивать ее воспроизводство. С точки зрения классического марксизма у государственных институтов есть две задачи. Причем Маркс и Энгельс все время подчеркивали первую и часто оставляли в стороне вторую. Первая задача — это обеспечение господства правящего класса. Маркс изучал экономические процессы на примере Англии, а политические — на примере Франции. Это вполне типичный подход для XIX века — основоположник либеральной политологии Алексис де Токвиль тоже сформулировал значительную часть своих концепций на французском материале. Франция прошла самые разные государственные формы — от республиканских до монархических, от более или менее демократического порядка до диктатуры, но, как бы ни менялся политический порядок, власть заботилась о том, чтобы защитить интересы господствующего класса. Государство, следовательно, выступает как система управления народом со стороны социальной элиты, которая при капитализме организована в форме класса. Конечно, далеко не всякое господствующее сословие становится полноценным и устойчивым классом. Но сущность государства от этого радикально не меняется.

И все же есть вторая функция политической системы, которая меньше интересует Маркса: согласование интересов через управление. О ней Маркс пишет, когда речь заходит не о европейском государстве, а о так называемом азиатском способе производства. Согласно Марксу, при азиатском способе производства классов в чистом виде вроде бы нет, но это не значит, будто все равны. Просто социальная организация тождественна политической. Здесь нет необходимости защищать и представлять через государственную машину коллективную волю правящего класса, поскольку государственный аппарат уже и есть организованный господствующий класс. Иерархия власти абсолютно тождественна социальной.

В том же Древнем Египте рабство распространено мало, пирамиды строят не рабы, а крестьяне-общинники. Буржуазии, конечно, нет, феодалов нет, класса рабовладельцев нет. Сколько ни пытались уже советские исследователи найти класс рабовладельцев в Египте, ничего не получалось. Были рабы, но рабовладельческого класса не было, потому что основное производство не на труде рабов основывалось. Другое дело, что по отношению к государству у крестьянина никаких прав не было. Но даже если утверждать, будто все они были рабами государства, рабовладельческого общества все равно не получится. Ибо нет какого-то конкретного человека, который может их продать или купить. Но социальное разделение труда все равно есть. Вместо правящего класса мы видим правящую общность, объединенную родственными узами (знать и семья фараона), магическим знанием (жрецы), общими бюрократическими привилегиями и правилами.

Беда в том, что, с точки зрения крестьян, которые строят пирамиды, вся эта правящая общность абсолютно необходима. Крестьяне думают не о том, что у них отбирают зерно и заставляют идти на непонятные стройки, а о том, что благодаря жрецам становится точно известно, когда будет разлив Нила, что из собранного чиновниками зерна их будут подкармливать в голодный год. Государство поддерживает ирригационную систему. Короче, чиновников нужно кормить, они нужны.

Хотя именно документы Древнего Египта дают наиболее богатый материал для понимания того, что автор “Капитала” назвал азиатским способом производства, сам Маркс опирался в основном на английские исследования, сделанные в Индии. Он заметил, что европейское государство, которое не привыкло заниматься непосредственно организацией производства, приходя в Азию, разрушает веками налаженный уклад, что порождает продовольственную катастрофу. Колонизаторы пытались управлять чисто административными методами, через налогообложение, законодательство, а там при этом приходила в запустение система ирригации, начинался голод, восстания. На первых порах в Азии и понятия не имели о национализме, власть иностранных правителей была обычным делом (Великие Моголы правили в Индии, греки Птолемеи стали египетскими фараонами, османские турки руководили почти всем исламским миром). Европейские правители на первых порах вызвали гнев азиатских подданных не своим иноземным происхождением, а нежеланием и неумением делать то, что обязано делать государство.

Для крестьянина, копошащегося в земле, нет большой разницы между английским сахибом или узбекским моголом: и те и другие — иноземцы, иноверцы. Но моголы понимали, что нужно содержать ирригационную систему в исправности, а сахибы не понимали. Они ничего не делали для сельского хозяйства, только требовали платить налоги, как в Европе. А когда возникали проблемы, пытались их решить, издавая законы, улучшая судебную систему, которая работала как в Англии. Через некоторое время народ твердо понимал, что с такой властью жить невозможно, и брался за оружие.

Однако нет основания утверждать, что управленческая, хозяйственная функция государства существовала только на Востоке. Мы можем найти ее и в Европе, только в иных формах. Государство меньше вмешивалось в управление производственными процессами, но ему приходилось решать некоторые общие задачи, выходившие за рамки коллективного интереса господствующего класса.

Нужно было принимать законы, которые признавались бы всеми слоями общества, бороться с преступностью, поддерживать в сносном состоянии дороги и строить порты. Зачастую все это делалось в военных целях, но неизменно имело и хозяйственное значение. Иногда боролись с голодом и даже с бедностью.

Короче, государство всегда стремилось к поддержанию некоего социального равновесия. Маркс не акцентирует этот аспект государственной жизни применительно к Европе по очень простой причине: эта тема постоянно обсуждалась его предшественниками, которые идеализировали государственную власть, видели в ней систему, способную служить общему благу.

Когда Маркс акцентирует одну сторону государства, когда он показывает, что оно является инструментом классового господства, он вступает в полемику с господствующими идеями своего времени. В XVIII веке, в эпоху Просвещения, передовые мыслители доказывали, что в основе государства лежит общественный договор, что власть обеспечивает и поддерживает социальный компромисс. А когда государство начинает кого-то подавлять, склоняться в пользу какой-то одной социальной или политической группы — это нарушение общественного договора. Или этот договор неправильный, его можно сменить новым. Может быть, кто-то кого-то обманул, навязал другому свою волю?

Разумеется, не все просветители рассуждали подобным образом. Жан-Жак Руссо, самый радикальный из них, испытывал самые большие подозрения относительно государства. Но для большинства просветителей совершенно понятно, что, когда государство кого-то подавляет, это нарушение нормы, которое может быть достаточно просто исправлено — достаточно только написать хорошие законы, справедливую конституцию. Маркс говорит: нет, это не так. Подавление, насилие, принуждение — это и есть функции государства.

И все же будет неверно утверждать, будто в государстве Маркс не видит ничего, кроме насилия. В конце концов, он не анархист. Именно поэтому он верит, что после будущей пролетарской революции государство сможет отмереть. Насилие, принуждение сойдет на нет, а то, что останется, уже не будет государством в привычном смысле слова. Это будет самоуправление, свободная организация свободных людей.




Свобода


В предшествующей Марксу философии свобода трактовалась двояко. С одной стороны — в духе Спинозы, как осознанная необходимость. Это значит, что необходимо осознать положение вещей и действовать в соответствии с ним. Но следует ли отсюда, что надо смириться с существующим порядком? Или, в духе Руссо, можно понимать свободу как власть над обстоятельствами, возможность преобразить жизнь?

Маркс парадоксальным образом принимает обе трактовки свободы. Жизнь преобразить можно, но только на основе четкого понимания ее законов. Для того чтобы что-то преобразовать, нужно сначала понять, как оно устроено. Мы должны сначала осознать нашу необходимость в свободе.

Понять порядок вещей не значит признать его. Это значит, что только теперь с ним можно эффективно бороться. Шансы на успех тоже более или менее можно оценить. Маркс уверен, что шансы в борьбе пролетариев против буржуа достаточно высоки, ибо история на их стороне. Точно так же, как развитие прежнего феодального общества создавало новые условия и новые противоречия, которые в конечном счете взорвали старый порядок и породили капитализм, так и буржуазное общество, эволюционируя, создает предпосылки для революции.

Ученики Маркса зачастую понимали этот прогноз как пророчество. Мол, капитализм обречен и социализм (или коммунизм) неизбежен. Правые социал-демократы вывели отсюда своеобразную философию бездействия. Ничего радикального, решительного предпринимать не надо, плод рано или поздно упадет вам в руки. А Г.В. Плеханов объяснял, что вера в неизбежность победы лишь подталкивает к борьбе. Тут он ссылался на кальвинистов, английских пуритан XVII столетия. Те тоже верили в предопределение, но были людьми энергичными, деятельными. Такое же отношение к истории было и в раннем коммунистическом движении — в 1920-е годы.

Но у Маркса не пророчество, а прогноз. Это не похоже на религиозный детерминизм протестантов, которые верили, будто все предопределено заранее.

Вообще, протестантская идея предопределения тесно связана с буржуазным сознанием и глубоко антигуманна. Протестант верит, что он предназначен для божественного спасения, а его недруги обречены гореть в аду.

Перуанский марксист X. К. Мариатеги показал, что именно такая идеология дала моральное оправдание геноцида индейцев в Америке. Причем именно передовые буржуазные протестанты-англосаксы вырезали индейцев практически подчистую, а более отсталые испанские конкистадоры индейцев все-таки не вырезали. Американскому фермеру не нужны были эти дикие люди, ему нужна была земля, на которой он будет вести свое передовое хозяйство. Людей нужно было убить, так как другого способа от них избавиться не было, но идеологическое оправдание было готово заранее. Раз бог не дал этим людям родиться христианами, значит, он заранее предназначил им гореть в аду. Значит, и церемониться с ними не стоит.

А отсталому испанскому конкистадору самому вести хозяйство было никак невозможно, ему нужны были феодальные крестьяне, которые за него будут работать на плантациях, в шахтах. Он должен был сохранить жизнь индейцам и эксплуатировать их. Но заодно обратить в христианство, заботиться об их душах. Тем самым контролировать их. Или сделать счастливыми. Другое дело, если они не хотят проникнуться Светом Божьим, тогда разговор будет коротким. Но шанс им дадут.

Как видим, вопрос о свободе и необходимости — вопрос не только философский. Он может для конкретных людей быть вопросом жизни и смерти. И именно потому важно понять, насколько новаторским оказалось марксистское понимание свободы. Оно оказалось настолько новаторским, что значительная часть марксистов не смогла его усвоить, вернувшись фактически к старой религиозной этике, только без веры в бога.

Маркс видит свободу в том, чтобы, опираясь на понимание действительных противоречий и проблем современности, начать осознанно творить историю. Причем это не только свобода индивидуальная, но и коллективная. Класс должен понять свои интересы. Каждый отдельный представитель класса должен понять не только свой личный интерес, но и общий интерес. С того момента, как закономерности истории становятся понятными, с того момента, как эксплуатируемые начинают понимать, как устроена система, протест против несправедливости превращается в осознанную борьбу, бунт — в революцию.




Революция


Почему Маркс убежден, что пролетариат станет могильщиком капитализма? Почему он считает, что классовая борьба в конце концов приведет к исчезновению любых классов?

Понятное дело, что, если капитализм не вечен, значит, он рано или поздно умрет. А раз умрет, то кто-то должен его похоронить. Но почему именно пролетариат? И почему путем классовой борьбы? Собственно, это и есть главная тема, которой посвящен “Коммунистический манифест”.

Пролетариат порожден капитализмом, но не заинтересован в существовании буржуазии, не заинтересован в существовании этой системы и может наладить производство другим способом. Тут возникает очень большая проблема, потому что Маркс нигде не пишет, каким, собственно, способом пролетариат наладит производство, после того как закопает буржуазию. Но это логично. Маркс все-таки ученый. Есть вещи, которые можно прогнозировать заранее, есть то, чего предсказать нельзя. Революция освободит миллионы людей, даст им возможность реализовать свой потенциал, свою творческую энергию. Как же мы можем сказать заранее, что они создадут? Вся суть революции именно в этом новаторстве.

Новое общество будет постепенно, выходе своего становления, развития порождать собственные закономерности так же, как это было и с капитализмом. Он же не появился сразу в готовом виде! Нельзя писать утопию, рассказывать в подробностях про светлое будущее, это обман.

Кстати, у Маркса и Энгельса нет и полной уверенности, что будущее будет таким уж светлым. Есть удивительные места у них в переписке. Энгельс, например, писал, что когда они были молодыми, то верили, будто скоро будет революция, а следовательно, до 50—60 лет не доживем. Гильотинируют. Кто гильотинирует? Победивший пролетариат на определенном этапе революции отрежет голову собственным теоретикам? Маркс и Энгельс этой возможности не исключали. И совершенно спокойно об этом говорили. В истории всякое бывает, она для комфорта мало приспособлена...

Историю нельзя разметить наперед, как расписание поезда. Слишком детальная программа построения нового общества будет, во-первых, утопична, а во-вторых, авторитарна, будет навязывать массам волю идеологической элиты (вот за такие попытки народ и должен рубить головы интеллектуалам). Но если будущее нельзя прописать наперед, отсюда не следует, будто нельзя прогнозировать некоторые его фундаментальные характеристики, некоторые принципиальные отличия нового порядка от капитализма.

О том, чем новый порядок будет отличаться от капиталистического, можно уже говорить постольку, поскольку нам видны противоречия самого капитализма, динамика его развития. Одна тенденция — к централизации и концентрации капитала, и видно, что капитал выходит за пределы капитала собственно частного, приобретает непосредственно общественную функцию. Корпорация достигает таких масштабов, когда управление одним лицом в личных, частных интересах становится бессмысленным, корпорации сами начинают выступать как структуры, организующие общество в целом. Выходит, что общественные задачи решаются частными лицами, в собственных интересах.

Можно было бы предположить, что чем крупнее капитал, чем больше от него зависит, тем более он проявляет социальной ответственности. На самом деле все происходит как раз наоборот. Капитал демонстрирует нарастающую безответственность по отношению к обществу, поскольку оно все менее способно его сдерживать и, наоборот, все больше от него зависит. Потому, с точки зрения Маркса, возникает необходимость экспроприации частного капитала. Если капитал, по сути, выполняет общественную функцию, значит, общество должно взять его в свои руки и контролировать. А контроль при капитализме неотделим от собственности. Контроль без собственности — неэффективный и безответственный контроль.

В русском переводе “Коммунистического манифеста” было написано про уничтожение частной собственности. В немецком оригинале использовалось слово Aufhebung, которое при желании можно было бы перевести как “преодоление, снятие”. Позднее, в 1960-е годы, либерально настроенные профессора марксизма стали объяснять друг другу, что, следовательно, Маркс не был таким уж противником частной собственности. Однако упомянутая фраза в “Манифесте” — не единственная, Маркс и Энгельс говорят об экспроприации капиталистов неоднократно, и ни один серьезный исследователь не может отрицать, что они выступали за национализацию крупных компаний.

Другое дело, что Маркс прекрасно понимает: частная собственность не может быть ликвидирована вся и сразу, единовременно. То же относится и к рыночным отношениям. Это исторический процесс, который может включать в себя и сосуществование разных форм собственности. Именно поэтому Маркс, когда говорит о будущем обществе, употребляет два термина — “социализм” и “коммунизм”. Социалистическое общество — это то, что возникнет в результате революции, то, что вырастает из капитализма. Оно не может не сохранять многих черт, роднящих его с предшествующей эпохой. Когда мы говорили, что рынок или даже какие-то формы частного предпринимательства могут пережить капитализм, это вполне соотносится с представлениями Маркса о социалистическом порядке. Но преодоление капитализма открывает перспективу для развития новых отношений, основанных не на купле-продаже и конкуренции, а на сотрудничестве между людьми и демократическом планировании ими общего будущего.

Что касается коммунизма, то о нем автор “Капитала” говорит крайне скупо. Получится то, что получится. Общество должно начать развиваться на новых основаниях.

Четко предсказать можно лишь первые шаги, необходимые, чтобы изменить логику развития, правила игры. Именно поэтому в том же “Коммунистическом манифесте” говорится о том, что победивший пролетариат должен национализировать определенные отрасли, а не всю экономику в целом. Позднее Ленин сформулировал это в знаменитых словах про “командные высоты”.

Но о чем конкретно идет речь? Можно составить определенный список, но с течением времени он будет меняться. Вопрос не в том, сколько и каких компаний надо национализировать в первую очередь, а в том, какова цель преобразований. А она определена достаточно четко. Экономика, ориентированная на прибыли и частный интерес, должна быть заменена системой, в которой общество само, демократически определяет приоритеты развития.

Наша либеральная интеллигенция обожала повторять фразу из “Собачьего сердца” Михаила Булгакова: мол, хотят все взять и поделить. Но ведь это как раз к марксистской социалистической программе никакого отношения не имеет. Одно дело — “взять”... но про “поделить” не может быть и речи. “Взять и поделить” — это как раз суть мелкобуржуазного отношения к собственности, даже буржуазного. “Брали и делили” в России ельцинских времен, когда за несколько лет умудрились “распилить” народное достояние, создававшееся десятилетиями. Суть марксистского социализма в том, что прибавочный продукт, который раньше поступал в распоряжение частного капитала, использовался в соответствии с частным интересом, должен стать непосредственно общественным продуктом, использоваться в интересах всего общества и под демократическим контролем.

Другая проблема — как общество в целом будет этот прибавочный продукт использовать, как оно сможет демократическим путем принимать решения? Куда направить средства, что с ними делать дальше? Тут Маркс молчит. Ведь это уже не только теоретический, но и практический вопрос.

Победивший пролетариат, экспроприировав крупный капитал, создаст собственное государство, собственную демократию. В том, что это будет именно демократия, у Маркса нет никакого сомнения, ибо пролетариат, самый многочисленный общественный класс, иным способом просто не сможет организоваться. Революционная власть и возьмется за решение всех проблем, связанных с формированием новых производственных отношений, будет, порой методом проб и ошибок, вырабатывать правила новой экономической организации.

Дьявол, как говорят англичане, прячется в деталях. Вопросы, оставшиеся без ответа в теоретических трудах Маркса, оказывались в центре дискуссий и политической борьбы ранних пролетарских революций. Автор “Капитала” в очередной раз оказался прав: практика революций позволила прояснить суть проблемы, сделала их конкретными, положив конец утопическим надеждам на простые решения. Но, увы, эта практика далеко не всегда была успешной. Эти найденные ответы далеко не всегда оказывались успешными. Революции не только побеждали, но и проигрывали. Причем победы то и дело оборачивались трагическими поражениями.

Маркс застал лишь одну пролетарскую революцию -Парижскую коммуну. В ней он увидел прообраз будущего социалистического государства, открытой демократической системы, основанной на прямом участии граждан в управлении республикой. Коммуна была терпима и благородна. Увы, это лишь приблизило ее гибель. Главные события были впереди. Вопрос о том, как будет организована и как будет функционировать революционная власть трудящихся, остается открытым — до тех пор пока политический опыт рабочего движения не даст достаточного материала для теории.

На этом классический марксизм заканчивается, потому что, во-первых, умирает Маркс, умирает Энгельс, а во-вторых, наступает время массовых рабочих партий, идеологию которых формирует поколение эпигонов в лице Карла Каутского, Эдуарда Бернштейна, Г.В. Плеханова и их учеников, которые очень хорошо прочитали, но не всегда поняли то, что написали Маркс и Энгельс.




Эпигоны и новаторы.


Надо признать, что эпигоны были исторически необходимы для массового распространения марксистских идей в обществе. Понятно, что школьный учитель литературы, например, не обязательно должен быть Гоголем. Ему достаточно прочитать Гоголя и более или менее понятно и доходчиво изложить детям содержание “Вечеров на хуторе близ Диканьки” или “Ревизора”. Но беда в том, что процесс на этом не останавливается. Сначала приходят люди, которые прочитали произведения и изложили их содержание детям, а через некоторое время получаем детей, которые выросли, так и не прочитав сами книги, но лишь заучили школьные изложения, и начинают это пересказывать своим детям и т. д.

Это закономерная тенденция. Массовое распространение любой идеи сопровождается примитивизацией в грандиозных масштабах. Рубеж XIX и XX веков внешне можно считать временем невероятного успеха марксизма. Повсюду возникают рабочие партии, принимающие идеи Маркса в качестве основы своей программы и идеологии. “Капитал” переводится на множество языков. Повсюду издаются популярные брошюры, излагающие взгляды великого философа. Профессорские кафедры, ранее высокомерно игнорировавшие его труды, теперь требуют от молодого поколения знакомства с ними как необходимого элемента теоретического образования.

Но в то же время уже к концу XIX века мы сталкиваемся с очевидным кризисом марксизма как теоретического инструмента. Теория не может развиваться без дискуссий, без оригинальной мысли. Между тем почти вся марксистская дискуссия того времени свелась либо к пересказу тех или иных тезисов дважды, трижды, четырежды одними и теми же авторами, либо к спорам об интерпретации какого-то отдельного пассажа в “Капитале” и “Манифесте”. Причем не забывайте, что к этому времени далеко не все, что написал Маркс, опубликовано. Строго говоря, все не опубликовано до сих пор. То есть автор “Капитала” уже является признанным классиком, а содержание его идей далеко не полностью ясно. Работы молодого Маркса прочно забыты, а некоторые вообще неизвестны читателю.

В безвестности остаются “Парижские рукописи” (“Экономико-философские рукописи 1844 года”). Они были обнародованы лишь в 1932 году и сразу совершили некий переворот в теории. Когда мы говорим про марксизм 1890-х годов, надо помнить, что за его пределами остается целый ряд важнейших идей и текстов. Поэтому, кстати, некоторые идеи и тексты, формально доступные публике, остаются непонятыми. И наоборот, Маркса критикуют за то, что он не уделил внимания тем или иным проблемам, над которыми он на самом деле очень много работал, только про эти работы пока никто не знает.

Очень поучительным примером может быть молодой Николай Бердяев. В 1904—1905 годах он как раз проходит эволюцию от марксизма к собственному довольно своеобразному христианству. Тогда появляется журнал “Проблемы жизни”, в отличие от сборника “Вехи” все еще левый, но, бесспорно, не марксистский. Если мы внимательно вчитаемся в критику марксизма Бердяевым, то обнаружим, что тот ломится в открытую дверь. Его собственные идеи о проблемах самореализации личности в обществе совпадают с тезисами молодого Маркса, только автор “Парижских рукописей” гораздо основательнее и глубже понимает проблему, когда говорит об отчуждении личности при капитализме.

Но у Карла Каутского и других апостолов официального марксизма нет ничего об отчуждении, ничего о проблемах личности. Для них все сводится к эксплуатации рабочего капиталистом, к отношениям прямого подчинения одного класса другому. Социальные отношения выглядят совершенно одноплановыми, плоскими, картонными.

Но именно такой примитивный марксизм был растиражирован учениками Каутского по всему свету. И он именно в такой форме был усвоен рабочим движением. Причем именно простая теория, с элементарными идеями, была важным условием пропагандистского успеха. Массы рабочих получали ответы на ключевые вопросы, волновавшие их. А тонкости теории на тот момент не имели значения.

Рабочий класс начал получать представление о своей исторической миссии, о своей задаче, о своих проблемах. Он осознал, что надо организовываться для защиты своих интересов. Он почувствовал гордость за себя. Классовое сознание приходило вместе с чтением марксистских брошюр, какими бы примитивными они ни были, с точки зрения современного интеллектуала.

Беда в том, что функциональное использование марксизма находилось в противоречии с его теоретическим развитием, более того, оно находилось в противоречии даже с задачами развития самих рабочих партий. Ведь дело не только в интеллектуальной красоте теории, в том, насколько тонко мы понимаем нюансы. Жизнь меняется, теория должна анализировать ее и давать ответы на все новые и новые вопросы. А картонная теория для такого дела непригодна.

Рабочие партии в ходе своего существования порождают новую политическую практику, появляются новые проблемы. Слова, написанные Марксом тридцать, сорок, пятьдесят лет назад, не помогают.

Тысячи членов социал-демократических партий в Западной Европе уже вовлечены в ежедневную политическую борьбу. Многие из них заседают в парламентах, в муниципалитетах. Их уже приглашают участвовать в правительстве. Как быть в подобной ситуации? Про это в “Капитале” ничего не написано.




Революция.


Первая попытка самокритики марксизма была предпринята Эдуардом Бернштейном. Она получила название “ревизионизма”. Дело в том, что Бернштейн исходил из очень простой методики. Термин “ревизия” относится по части бухгалтерского дела. Мы пришли на склад, осмотрели вещи, обнаружили, что есть в наличии, чего нет. Что пригодно к использованию, а что вышло из строя.

Бернштейн относится к марксизму как к такому же складу готовой продукции, только идеологической. Вот то, что написал Маркс, а вот то, что мы видим сегодня. Естественно, мы видим чисто механические несовпадения. Берем баланс и смотрим. Ненужное списываем, нужное оставляем. Бернштейн совершенно не склонен к сложным теоретическим построениям, у него вообще нет никакого анализа. Он не задается вопросом, а что же произошло, почему та или иная идея сейчас не работает. Просто не работает, и все. Значит, надо списать.

На самом деле в теории все взаимосвязано. Если какой-то ее элемент не работает, недостаточно это просто констатировать. Надо разобраться — почему? Какие отсюда выводы можно сделать по отношению к другим аспектам теории?

Почему у меня не сходятся концы с концами и какие должны быть проделаны операции, чтобы все это сошлось?!

Ключевым для Бернштейна оказывается тезис Маркса об абсолютном и относительном обнищании пролетариата. Автор “Капитала” пишет, что буржуазия нуждается в постоянном выкачивании прибавочной стоимости, а рост заработной платы этому противоречит. Внедрение более современных машин приводит к росту затрат на основной капитал. Но именно эксплуатация человеческого труда, по Марксу, приносит прибавочный продукт. Значит, по мере развития конкуренции, по мере того как производство модернизируется, норма прибыли будет падать. Проблема не в объемах прибыли, потому что обороты будут расти, но норма прибыли падает. Чтобы компенсировать такое падение прибыли, буржуазия должна постоянно увеличивать эксплуатацию труда. Для того чтобы капитал сохранял свои прибыли, он должен снижать заработную плату.

Забегая вперед, скажу, что данная схема абсолютно верна — исторически и математически, но с двумя поправками, которые Маркс в конце жизни сам и сделал. Первая поправка состоит в том, что описанный цикл относится к периодам технологической стабильности. Тенденция нормы прибыли к понижению очень заметна в условиях стабильного рынка. Но если в экономике неожиданно появляется новая отрасль на основе принципиально новой технологии, на первом этапе прибыли там зашкаливают. Все остальные отрасли как бы платят дань новаторам. Это то же самое, что вспахивать целину, собирать первый урожай. Лишь потом, когда отрасль стабилизируется, когда развитие технологии становится уже не революционным, а эволюционным, конкуренция возрастает, рынок насыщается, норма прибыли начинает снижаться. Мы недавно видели это на примере компьютерной индустрии, мобильных телефонов, Интернета.

То же самое относится к завоеванию новых рынков. Когда колонизаторы приходят в варварские страны, еще не знающие капитализма, свободного рынка и либерализма, прибыли на первых порах собирают запредельные. Но потом аборигены привыкают жить по буржуазным правилам. Спрос на бусы и другие блестящие украшения несколько падает. Опять же всего десятилетие назад мы наблюдали, как капиталистический рынок захватывал бывшие коммунистические страны, так называемые “возникающие рынки” (emerging markets). Таких прибылей, как в начале 1990-х, десятилетие спустя уже сделать нельзя.

Сейчас, когда собран большой массив статистики, мы видим, что стабильные периоды развития оказываются временем снижающихся прибылей. Именно поэтому на определенном этапе капитал начинает отчаянно искать новые рынки или создавать новые товары.

Другой аспект проблемы, который видит уже сам Маркс, состоит в том, что способность буржуазии снижать заработную плату не беспредельна. Она ограничена не только физическими условиями выживания рабочего, но и уровнем организованности и боеспособности рабочего движения. Маркс называет это политэкономией рабочего класса. Рабочие организации не дают буржуазии возможности принимать односторонние решения. Появляются профсоюзы, социалистические партии, появляются новые законы (начиная с фабричного законодательства в викторианской Англии, которое Маркс очень высоко оценивал).

Эпоха Бернштейна была как раз таким временем, когда, с одной стороны, мы видим завоевание колоний, появление новых отраслей (электротехника, автомобили, аэропланы, первые телефоны) и т.д., а с другой стороны, налицо мощный подъем социал-демократического и профсоюзного движения. Однако Бернштейн не анализирует всех этих обстоятельств. Он лишь говорит: норма прибыли не падает, а уровень жизни рабочих повышается. А раз это так (тут у него есть конкретные факты), значит, данный раздел теории устарел. Выкинем его.

Раз пролетарии живут лучше, значит, происходит скорее не движение к революции, а наоборот, движение к компромиссу. Ведь чем сильнее рабочее движение, тем больше оно способно добиться от буржуа выгодного компромисса, тем меньше необходимости в революции. Кстати, справедливости ради надо отметить, Бернштейн не говорит, что революция не нужна, он не утверждает, будто революция никогда не произойдет, он просто решает закрыть эту дискуссию. Будет происходить какой-то процесс, а как он пойдет, скоро увидим. Главное, у нас есть интересы рабочей партии, и мы будем защищать эти интересы сегодня, сейчас.

Легко заметить, что здесь Бернштейн начинает с того самого места, на котором Маркс остановился. Но не для того, чтобы идти дальше в теоретическом осмыслении рабочего движения и его роли в истории, а для того, чтобы вообще никуда не идти. Он, фактически, отменяет теорию. Марксизм сработал, сделал свое дело, выполнил свою задачу, теперь он больше не нужен, а нужно, чтобы зарплату хорошую платили. Это очень немецкое понимание классовой борьбы.

С точки зрения последующих поколений левых, это и есть главная угроза. Ведь Бернштейн не просто рассуждает о политике, он опирается на определенные настроения, которые в рабочей среде реально существуют. И эти настроения на протяжении XX века на Западе будут, к ужасу левых идеологов, нарастать. В 1960-е годы радикальные студенты будут говорить — рабочих подкупили, они продали первородство за чечевичную похлебку!

Хотя, если бы марксисты начала XX века лучше читали Маркса, они заметили бы, что автор “Коммунистического манифеста” объясняет революционность пролетариата не бедностью, а положением наемного работника в системе капиталистических производственных отношений. Иными словами, даже если рабочего удается замирить, подкупить, создать ему достойные условия существования и выработать хороший политический компромисс, он, пролетарий, все равно остается опасным классом, все равно продолжает представлять угрозу для системы. И он по-прежнему готов выступить если и не убийцей капитала, то уж могильщиком в любом случае.

Воззрения Бернштейна не могли не вызвать возмущения у большинства марксистов. С этого момента ученики Маркса раскалываются на ревизионистов и ортодоксов. Первые поддерживают Бернштейна, вторые его осуждают. Ко второй группе относятся Каутский и Плеханов. К ним примыкают и молодые революционеры с Востока — В.И. Ленин, Ю.О. Мартов и Роза Люксембург. Однако если мы внимательно приглядимся к ходу полемики, то заметим, что Ленин и Роза Люксембург критикуют Бернштейна не так, как их старшие товарищи. Для старшего поколения достаточно защиты ортодоксии. Для молодых — нет. Они пытаются дать собственные оригинальные ответы на вопросы, поднятые Бернштейном.




Ленин


Ленин выступал, с одной стороны, как последовательный ортодоксальный марксист, а с другой стороны — ставил проблемы, о которых другие ортодоксальные марксисты предпочитали не задумываться. Его ответ ревизионизму — это развитие теории. Другое дело, что взгляды Ленина отнюдь не возникают сразу в готовом виде, как Афина из головы Зевса. Он находится в поиске, постепенно нащупывая не только новые ответы, но порой и новые вопросы. К тому же его взгляды эволюционируют (не только вследствие теоретических размышлений, но и под воздействием собственного политического опыта). Ранний Ленин 1900-х годов, например, сильно отличается от лидера партии большевиков в 1917—1920 годах.

В отличие от своих предшественников, взгляды которых формировались под влиянием западноевропейского опыта, Ленин столкнулся с проблемой экономического и политического кризиса в отсталой стране.

Первый русский марксист Г.В. Плеханов к идеям Маркса приобщился уже на Западе, причем теории русских социалистов своего времени он отверг как отсталые и провинциальные. Ленин тоже не разделяет взгляды социалистов-народников относительно особого пути России. Но, отвергая их теории, он понимает необходимость собственного марксистского ответа на те же вопросы.

Маркс анализировал опыт передовой страны — Англии. В “Капитале” он пишет, что передовая страна показывает более отсталой картину ее собственного будущего. Для Плеханова на этом вся дискуссия заканчивается: Россия через десять-двадцать лет повторит путь Англии и Германии.

На самом деле Маркс в последние годы жизни начал пересматривать свои взгляды на проблему отсталости. До конца разобраться в его взглядах по этому вопросу мы сможем лишь после того, как будут опубликованы его поздние записи и наброски. Автор “Капитала” приходит к выводу о том, что траектория развития капитализма в отсталых странах оказывается иной, чем на Западе. Он пишет об этом Вере Засулич. Русские народники трактуют это как свою победу, а ортодоксальные марксисты из круга Плеханова отказываются печатать это письмо, прячут его несколько лет, пока, наконец, оно не публикуется в народническом журнале.

Но дело не в том, что думал по тому или иному вопросу сам Маркс. Про его поздние записи Ленин не знает. В молодости он рассуждает примерно так же, как и его учителя -Плеханов, Каутский. Но он не просто ученый муж, пишущий теоретические статьи в эмиграции. Он революционер, озабоченный созданием сильной политической организации. Он видит, что революция надвигается, и он намерен вместе со своими товарищами принять в ней самое деятельное участие. Значит, теоретические вопросы — в точном соответствии с заветами Маркса — становятся для него практическими. И рассматриваются уже по-другому.




У Ленина ключевые вопросы — политические.


По существу, большая часть ленинской мысли относится к сфере политологии. Даже когда он, создавая теорию империализма, затрагивает экономические вопросы, для него особенно важны политические выводы, которые следуют из экономического анализа.

Ленин пытается выработать политическую теорию марксизма. Причем эта теория в известном смысле — прикладная. Она ориентирована на решение конкретных проблем, в конкретной специфической ситуации. Но при этом Ленин — не прагматик. Он подходит к практическому вопросу как к серьезной теоретической проблеме. Он рассматривает его в контексте накопленного прошлого опыта и пытается сформулировать ответ таким образом, чтобы можно было сделать выводы на будущее.

Именно поэтому Ленин, хоть и не был мыслителем такого масштаба, как Маркс, в области политической теории -безусловно фигура выдающаяся, по-своему уникальная и, как мы увидим позднее, трагическая.

Ключевые вопросы для Ленина — партия, государство, отношение масс с государством, правящими классами и со своими лидерами в процессе политической борьбы. Ленину приходится обдумывать национальный вопрос — и позднее решать его на практике в качестве лидера многонациональной страны. Он открывает дискуссию по темам, которые раньше вообще не обсуждались, его полемика бывает грубой, некорректной, у него начисто отсутствует уважение к оппоненту (даже в тех случаях, когда речь идет о людях, с которыми его многое связывает, как в случае Мартова). Но именно благодаря его выступлениям марксизм снова становится живой динамичной системой, где идут споры не очень вежливые, идут реальные дискуссии.

Критикуя Бернштейна, Ленин прекрасно понимает, что речь идет не просто о теоретических ошибках одного лица. И тем более — не о предательстве (сам Бернштейн был человек исключительно порядочный и по-своему принципиальный). Значит, определенные процессы происходят с западным рабочим классом и с европейским капитализмом.

Общество действительно изменилось по сравнению с временами Маркса. Но Ленин, в отличие от Бернштейна, не просто констатирует перемены и ссылается на несколько лежащих на поверхности фактов. Он пытается понять глубинные механизмы превращения того капитализма, что описал автор “Капитала”, в нечто другое, новое. Так появляется у него теория империализма. Он обнаруживает неравномерность развития различных стран, показывает, что эксплуатация колониальных обществ позволяет капиталу смягчить противоречия в наиболее передовых государствах. А отсюда с неизбежностью следует, что весь революционный процесс, да и история в целом, пойдут не так, как прогнозировали марксисты конца XIX века.

Еще один вопрос, который остро стоит перед Лениным и на который он не находит ответа в работах Маркса, — вопрос о крестьянстве. Ленин живет в крестьянской стране, одновременно пытаясь построить в ней рабочую партию. Ему нужна марксистская социология крестьянства, а таковой нет. Здесь у Ленина больше вопросов, чем ответов. Но политическая реальность заставляет его формулировать проблемы — ответы будут давать уже другие марксисты, в других странах.




Россия


Если оценивать деятельность Ленина по достигнутым им политическим результатам, то перед нами, разумеется, история успеха. Другой вопрос — был ли это тот самый успех, к которому он изначально стремился. Победа над противниками была достигнута, но весьма дорогой ценой.

О том, что русская революция будет драматичной и кровавой, многие догадывались еще задолго до того, как рухнул царский режим. Энгельс несколько раз делал весьма мрачные пророчества по поводу будущего революции в России. И Маркс, и Энгельс подозревали, что нечто весьма драматичное произойдет в России либо в конце XIX века, либо в начале XX, но обязательно произойдет.

Вплоть до конца 1850-х годов Россия представлялась Марксу оплотом реакции, причем реакции тотальной. Она казалась ему страной, где царский режим настолько успешно вытоптал все ростки свободомыслия, что даже его оппоненты являются плотью от плоти такого же насквозь консервативного, неспособного к демократической самоорганизации общества. Отсюда, кстати, упорная и несправедливая неприязнь Маркса к Герцену.

Казалось бы, из всех русских мыслителей того времени Герцен ближе всего к Марксу, он тоже социалист, тоже материалист, тоже сформировался под влиянием философии Гегеля. А Маркс пишет о нем с нескрываемой злобой. Обычно эту неприязнь Маркса к Герцену объясняют чисто личными причинами. Иногда ссылаются на то, что Марксу была присуща известная доля русофобии. Действительно, западная и радикальная, и либеральная интеллигенция в Западной Европе очень сочувствует полякам и не любит Российскую империю (кстати, сами русские радикалы тех лет настроены точно так же). Еще говорили, будто Марксу наклеветали на Герцена, что виной всему дружба Герцена с Прудоном. И тем не менее в отношении Маркса к Герцену есть какой-то иррациональный страх. Его пугает то, что среди русских появились социалисты. У него есть ничем не обоснованное, нечетко сформулированное опасение, что в России может произойти какое-то противоестественное скрещивание социалистических идей с имперской идеологией.

Кроме того, Маркс и Энгельс могли наблюдать за деятельностью первых русских революционных организаций. И то, что они видели, не вызывало у них энтузиазма. Энгельс пишет, что в России действительно назревает революция, но может случиться, что революция произойдет раньше, чем капитализм там полностью сложится. А с другой стороны, эпоха классических буржуазных революций уже миновала.

В России уже возникает промышленность, пролетариат. Короче, социальная ситуация совершенно не такая, как, допустим, во Франции времен Великой революции. Легко предположить, что именно пролетариат, как наиболее революционный класс, окажется главной силой, ломающей старый порядок. Но поскольку пролетариат слаб и малочислен, он не сможет удержать власть, более того, он обречен будет принести себя в жертву процессу, который не он будет контролировать.

В другом месте тот же Энгельс неожиданно и пророчески начинает размышлять о диктатуре партии. Если рабочий класс слаб, власть класса превращается во власть партии, а сама партия становится авторитарной. Это будет не диктатура пролетариата, а диктатура партии. В конце концов диктатура одной партии обернется господством одного лидера, диктатурой одного лица не только над пролетариатом, но и над самой партией.

Подобные замечания, брошенные между делом, свидетельствуют о том, что Маркс и Энгельс уже начинали осознавать авторитарные опасности, заложенные в самом рабочем движении, чувствовали, что многие угрозы для революции скрываются в ней самой, в ее собственных противоречиях. Но это всего лишь теоретические догадки, причем не первого плана. К концу жизни Маркс, напротив, увлекся Россией, обнаружил мощный потенциал революционных перемен, назревающих в этой стране.

А для Ленина революция из теории превратилась в практику. То, что для Маркса и Энгельса было потенциальными угрозами и возможностями, стало реальностью. И готовых решений не было. Учебники Каутского и Плеханова оказались совершенно непригодны. Ленин обречен был руководить революцией, которая развивалась в условиях распада многонациональной империи, на фоне поражения в мировой войне. Он должен был создавать рабочую партию, оказавшуюся, в отличие от Западной Европы, партией меньшинства. Он должен был пройти через раскол и создать собственную организацию, жившую в иных условиях, нежели западная социал-демократия, а потому и существенно от нее отличающуюся.

Раскол русской социал-демократии на большевиков Ленина и меньшевиков Мартова стал началом размежевания между коммунистическим и социал-демократическим движениями. Но даже для самого Ленина подобная оценка оказалась возможна лишь задним числом, после Первой мировой войны и взятия власти большевиками в 1917 году. На первых порах это не было даже расколом между левым и правым крылом партии — часть меньшевиков придерживалась вполне революционных взглядов. Принципиальный раскол произошел между теми, кто, следуя за Лениным, готов был принять на себя риск борьбы за власть, теми, кто ответил на вызов истории и совершил рывок в неизвестное, и теми, кто отказался от этого вызова, спрятавшись за учебники, написанные Плехановым и Каутским.

Итогом революции, победившей в отсталой стране, оказалась та самая диктатура передового меньшинства, которую не раз критиковали марксисты. Западноевропейские социал-демократы и меньшевики справедливо критиковали отсутствие демократии и отступление большевиков от тех или иных тезисов марксизма. Но события развивались не по воле одного человека или даже одной партии. И сам Ленин и его товарищи были уже заложниками революционного процесса, двигавшегося вперед по собственной логике. Для того чтобы побеждать в начавшейся борьбе, им приходилось делать то, чего они сами от себя не ожидали, строить государство, которое лишь частично отвечало их представлениям о том, к чему надо стремиться, но которое позволяло революции выживать и побеждать.

А между тем новые государственные структуры, новый аппарат управления, порожденный потрясениями Гражданской войны, массы новых членов партии, пришедших в ее ряды уже после завоевания власти, — все это влияло на идеологию и политику. Победившая власть формировала собственную идеологию, это была уже идеология государства, а не класса. Внутренние противоречия этого государства породили новые вспышки политической и идейной борьбы — уже после смерти Ленина.

Итогом этой борьбы стало превращение марксизма в официальную идеологию возникшего на руинах царской империи Советского Союза. После смерти Ленина марксизм дополняется ленинизмом.




Ленинизм


Сразу же после смерти Ленина партийные лидеры взялись за обобщение и систематизацию его теоретического наследия. Можно сказать, что Сталин, Бухарин и Зиновьев были по отношению к Ленину тем же, что Каутский, Плеханов и ранний Бернштейн по отношению к Марксу. Было, однако, и существенное отличие. Борьба вокруг интерпретации идей Ленина оказывалась одновременно борьбой за власть.

Термин “ленинизм” появился уже во внутрипартийной полемике 1900-х годов, причем меньшевики употребляли его как ругательство. Зиновьев был первым, кто после смерти революционного лидера начал говорить о ленинизме. Именно Зиновьеву поручено было написать официальную статью о ленинизме в Большой советской энциклопедии. Однако цельной концепции он не выдвинул, ограничившись мыслью о том, что ленинизм не является ни рецептом построения социализма в одной отдельно взятой стране (камень в огород Н.И. Бухарина), ни разновидностью теории перманентной революции (булыжник в огород Л.Д. Троцкого).

Политическое падение Зиновьева и Каменева сопровождалось их официальной дискредитацией в качестве теоретиков. Это не значит, однако, что все их идеи были отвергнуты. Впоследствии существовало совершенно ложное представление о соперничавших лидерах большевистской партии как представителях несовместимых идейных тенденций. Внимательное чтение текстов показывает, что это не совсем так. Они не случайно состояли в одной партии. Многое из того, что писали Зиновьев и Каменев, не говоря уже о Бухарине, нашло продолжение у Сталина.

Следует сказать, что в становлении советского марксизма Николай Иванович Бухарин сыграл даже более заметную роль, нежели Сталин. Задним числом, когда Бухарина объявили врагом народа и расстреляли, его перестали называть по имени и прямо цитировать. А вот теоретические его построения продолжали работать во всех советских учебниках. Порой даже прямые цитаты из Бухарина без указания авторства воспроизводились составителями официальных книг, которые уже не знали, откуда они заимствуют фрагменты своего текста.

Прототипом всех этих учебников была книга Бухарина “Исторический материализм”. Этот учебник был под запретом в советское время, но вот в чем парадокс: его запрещали не потому, что читатель мог там узнать что-то крамольное, а из-за того, что, ознакомившись с ним, читатель безошибочно понимал, насколько решающей была роль Бухарина в формировании официальной идеологической доктрины.

Все учебники по историческому материализму на протяжении многих лет фразами, абзацами продолжали переписывать учебник Бухарина. А ведь именно про Бухарина Ленин сказал, что тот никогда не учился, никогда не понимал диалектики.

Официальную версию новой идеологии Сталин сформулировал в “Вопросах ленинизма”. По его определению, ленинизм есть “марксизм эпохи империализма и пролетарской революции. Точнее: ленинизм есть теория и тактика пролетарской революции вообще, теория и тактика диктатуры пролетариата в особенности.

Надо сказать, что сделанный Сталиным акцент на тактическую сторону ленинской мысли очень важен. Во-первых, потому, что Ленин действительно был не только виртуозным политическим тактиком, но и первым марксистским мыслителем, который поставил тактические проблемы политики на теоретическом уровне. А во-вторых, потому, что прагматичному Сталину именно тактические уроки Ленина были особенно важны. Иными аспектами ленинского опыта он мог и пренебречь, но не этими.

Ключевая работа Сталина — “Об основах ленинизма” представляет собой достаточно добросовестное и систематичное изложение взглядов Ленина по ключевым идеологическим проблемам: о стихийной борьбе и партийной организации, о революционном государстве и диктатуре пролетариата, по крестьянскому вопросу, по национальному вопросу и т.д. Однако, как уже говорилось, Сталин не первый, кто берется за подобную систематизацию. Из работ Зиновьева к Сталину пришла трактовка ленинизма как марксизма эпохи империализма и пролетарских революций, от Бухарина — попытка увязать идеи Ленина и теорию построения социализма в отдельно взятой стране.

Тезис о построении социализма в одной отдельно взятой стране считался основным достижением Сталина. Надо сказать, что сам вождь советского народа здесь скромно ссылался на Ленина, мысли которого он развивает. На самом деле у Ленина нет ни строчки о построении социализма в одной отдельной стране. Но справедливости ради надо сказать, что в конце жизни Ленина эта проблема перед ним уже стояла. В самом деле, что делать с итогами русской революции? Не отказываться же от ее завоеваний из-за того, что немецкий пролетариат потерпел поражение?

Для Сталина вопрос о победе социализма был решен к середине 1930-х годов. Раз уничтожена буржуазия и старые эксплуататорские классы, значит, социализм победил полностью. Понятие о социализме здесь формируется от противного: раз нет капитализма, значит, торжествует социализм. Но эта победа неокончательна до тех пор, пока существует опасность военного поражения СССР, — в этом случае капитализм может быть реставрирован, принесен в Россию на штыках завоевателей и интервентов. В 1945 году, после победы во Второй мировой войне, официальная советская идеология провозглашает: социализм победил полностью и окончательно.

В 1970-е годы левые диссиденты упорно пытались оспорить эту формулу. Последующие события сделали дискуссию бессмысленной. Никакой окончательной, да и полной победы социализма в СССР не было. Капитализм был восстановлен, причем не в результате военного поражения и иноземной оккупации. Советский строй разрушился под воздействием собственных противоречий.




Советский марксизм


Будучи прагматиком, Сталин понимал теорию прежде всего как политический инструмент. Несомненно, теория должна служить практике, иначе она просто не нужна. Но со времени Сталина теоретические построения уже не служили практике, а обслуживали ее. Если для Ленина каждый практический, тактический вопрос приобретает теоретический смысл, то для Сталина, наоборот, любая теоретическая проблема значима прежде всего в связи с конкретной политической практикой. Иными словами, задача теоретиков состояла в том, чтобы задним числом найти обоснование политическим решениям, принимаемым руководством.

Идеологический контроль подразумевал прекращение дискуссий по важнейшим вопросам. На самом деле теоретическая дискуссия в СССР никогда не была удушена полностью, быть может, кроме самых страшных лет сталинского периода. Какие могли быть теоретические дискуссии в разгар репрессий 1937 года или же в 1951 году, когда ловили безродных космополитов? Но все-таки даже в сталинские времена споры были. И не случайно Сталину пришлось несколько раз выступать со статьями, которые должны были подвести итог обсуждению тех или иных вопросов представителями официального академического марксизма.

Главная беда советского марксизма была, таким образом, все же не в отсутствии разных точек зрения, а в той форме, в какой эти точки зрения могли формулироваться и высказываться.

Марксизм, превратившийся в марксизм-ленинизм, является официальной и, что особенно важно, священной доктриной советского государства. Понятно, что подобную доктрину нельзя критиковать или исправлять — это само по себе становится покушением на основы политического порядка. Не менее существенно, что священную доктрину нельзя и дополнять. Нельзя же, например, дописывать главы к Евангелию!

Это значит, что даже новации, которые принципиально не шли вразрез с доктринами официального марксизма-ленинизма, воспринимались крайне негативно. В результате возникла теоретическая культура средневекового типа, когда автор, пытавшийся обосновать какой-либо тезис, не только не претендовал на творческое открытие, но, напротив, пытался доказать, что ничего нового он не придумал, а лишь вычитал нужную мысль в трудах классиков. Цитата превращалась в аргумент научного спора (причем темой была отнюдь не обязательно интерпретация текста “отцов-основателей”).

С другой стороны, идеи и высказывания Маркса или Ленина, которые противоречили официальной линии, принятой на данный момент, становились ужасно опасными, тщательно замалчивались. А совершенно немарксистские идейные построения могли быть успешно обнародованы и приняты в научный обиход при условии, что они будут украшены правильным набором цитат.

Можно предположить, что смерть Сталина откроет новые перспективы для развития теоретической мысли в СССР. На деле, однако, все получилось совсем наоборот.

В сакральной системе советской идеологии Сталин был одним из ключевых пророков. Это давало ему право на новаторство. Верными или нет были теоретические построения Сталина — вопрос другой. Важно то, что он один мог себе позволить оригинальные мысли.

После того как XX съезд партии посмертно низверг культ Сталина, идеология не стала менее сакральной. Но ни одного живого вождя, имеющего статус пророка, а следовательно — права на развитие идеологии, больше не было. Это значило, что официальный марксизм-ленинизм должен был законсервироваться или даже мумифицироваться в той окончательной форме, которой он достиг к марту 1953 года.

Идеологическая система получает стройность и цельность. Но из нее постепенно уходит жизнь. Определена система канонов, определены методы интерпретации (как выяснилось, не самые лучшие). Минимальный уровень марксистской теоретической культуры был достигнут миллионами людей, но обеспечен он ценой повсеместной вульгаризации теоретического знания.




Западный марксизм


С 1920-х годов начинается размежевание между советским марксизмом и западным. Отныне большая часть дискуссий происходит на Западе, здесь же рождаются новые марксистские идеи, здесь же они оспариваются. Марксистская мысль, как и любая другая, нуждается в политической свободе.

К тем же 1920-м годам относится и рубеж, отделяющий классический и ортодоксальный марксизм от того, что обобщенно принято называть неомарксизмом, или современным марксизмом.

Причем событием, определившим этот рубеж, стала публикация забытой работы самого Карла Маркса, “Парижских рукописей 1844 года”.

Произошло это в 1932 году. Гитлер приходил к власти в Германии, социал-демократы уезжали в эмиграцию и вывозили архивы. Им принадлежал и архив Маркса, но в сложившихся условиях хранить его становилось накладно. Архив купили советские товарищи, вывезли его в Москву. Ранее неизвестные материалы становятся доступны исследователям. Одной из первых публикаций оказались “Рукописи 1844 года”.

Это было подобно разорвавшейся бомбе. Обнаруживается, что у Маркса есть совсем другой критерий оценки экономических и социальных систем, кроме тех, которые описаны в “Капитале”. Речь идет об отчуждении личности, о новом понимании свободы, не просто формальной свободы индивидуума, а свободы реализации своих человеческих и творческих возможностей в той или иной общественной системе.

В Советском Союзе рукописи опубликовали — и ничего. Даже не включили в Собрание сочинений. Включили в сборник “Из ранних произведений”. Во втором издании Собрания сочинений “Парижские рукописи” все же вышли, но почему-то не в первых томах, как следовало бы по хронологии, а в одном из последних томов.

Напротив, на Западе начинается дискуссия. Одним из первых выступает социолог из Франкфурта Герберт Маркузе. Он работает во Франкфуртском институте социальных исследований, коллектив которого увлекался работами Зигмунда Фрейда.

Надо сказать, что ученикам Фрейда сильно не повезло со страной, где родились. И особенно не повезло с происхождением: они почти все были немецкими евреями. Выходцы из немецкой мелкобуржуазной среды, они изначально были склонны к критике системы, восприимчивы к новым идеям. Марксизм и фрейдизм были двумя теориями, захватившими воображение радикальной интеллигенции. Даже ученик весьма консервативного экзистенциалиста Мартина Хайдеггера, Герберт Маркузе, перешел к марксофрейдистам.

В Австрии тоже фрейдизм и марксизм были чрезвычайно популярны в среде еврейской интеллигенции. Здесь сказалась и атмосфера Вены начала XX века. Это был космополитический город, но в очень большой степени еврейский город. Культура Вены делалась очень в значительной степени именно евреями. В Германии мы тоже можем видеть заметную роль еврейской интеллигенции в левой среде 1920-х годов, хотя такого значения, как в Вене, еврейская среда здесь уже не имела: Бертольт Брехт, например, был вполне чистокровным немцем.

Так или иначе, нетрудно догадаться, что фрейдизм, как “еврейская” теория, должен был оказаться под запретом в гитлеровском Третьем рейхе. Франкфуртский институт должен был перебраться в Америку. Уже в 1932 году институт в полном составе сразу переехал в Нью-Йорк. “Франкфуртцы” создали в Нью-Йорке Новую школу социальных наук, которая действует до сих пор.

Это была попытка привить в Америке определенные европейские стандарты гуманитарного образования, более широкий подход, меньший акцент на специализацию. В США если человек специалист по русской литературе, то скорее всего Шекспира он не читал. Франкфуртская школа приехала в Америку не просто как группа марксистов, но еще и как представители европейской традиции в образовании. Поэтому они оказали столь сильное влияние на следующее поколение интеллектуалов в Америке. Они многих учили, они формировали новую базу образования, задавали стандарты, которые отличались от традиционных. Среди учеников Маркузе, например, была, небезызвестная Анджела Дэвис, впоследствии ставшая самым популярным из лидеров американской компартии. Современному поколению молодых людей имя Анджелы Дэвис скорее всего ничего не говорит. Но те, кто жил в СССР в начале 1970-х, несомненно, помнят лозунг “Свободу Анджеле Дэвис!”. Эта темнокожая интеллектуалка, коммунистка была брошена в тюрьму по ложным обвинениям. Пока она сидела за интеллектуалка , коммунистка была брошена в тюрьму по ложным обвинениям . Пока она сидела за решеткой, советских граждан выводили на митинги протеста. Правда, вскоре после освобождения она покинула компартию. Для радикальных молодых людей в Америке 1960-х годов имя Анджелы Дэвис тоже много значило.

Уже в начале 1930-х годов, когда публикуются рукописи Маркса, Маркузе обнаруживает, что вопросы, волновавшие молодого Маркса, во многом совпадают с темами, обсуждаемыми среди учеников Фрейда. Так на скрещении традиций марксизма и фрейдизма начинается формирование Франкфуртской школы.

И метод анализа, и постановка вопроса, и даже тематика исследования у “франкфуртцев” разительно отличается от того, что было привычным для классического марксизма. Их волнует психология коллектива и личности, причем, когда они говорят об индивидуальном сознании, их интересует то, как общество формирует или деформирует личность. Когда они говорят о политических партиях, о власти, их тоже интерсует массовое созание, кто и как им манипулирует, как формируются коллективные иллюзии и как они преодолеваются. Причем не в последнюю очередь “франкфуртцев” интересует то, насколько сознание людей зависит от их экономического положения, от принадлежности к тому или иному классу. В сущности, “франкфуртцы” начинают создавать марксистскую социальную психологию, но этим они не ограничиваются, их работы оказали огромное влияние на всю современную социологию, причем не только марксистскую.

Но западный марксизм — это не только Франкфуртская школа. Сюда же надо отнести и философские работы Ж.-П.Сартра, пришедшего к марксизму от экзистенциализма, и поздние работы Льва Троцкого, не говоря уже о его многочисленных учениках, “Тюремные тетради” Антонио Грамши, Дьердя Лукача и многих других.

Можно ли в таком случае говорить о западном марксизме как едином целом? Думаю, что можно. Ибо, несмотря на серьезные различия между этими теоретиками и школами, у них есть и целый ряд общих черт.




Что характеризует западный марксизм?


Прежде всего, произошедшее в конце 1920-х — начале 1930-х годов размежевание между политическим и академическим марксизмом. До сих пор ведущие теоретики неизменно имели отношение к политическим организациям рабочего класса. Они занимали позиции во внутрипартийных дебатах. Даже если они не возглавляли партии, как Ленин, они имели прямое влияние на их деятельность.

Теперь ситуация радикально меняется. Формально политические партии все еще ссылаются на марксизм, но на практике ни социал-демократы, ни коммунисты не проявляют особого интереса к теории, а уж тем более — к теоретикам. Социал-демократы по факту становились бернштейни-анцами, хотя идеи Эдуарда Бернштейна никогда не были признаны их официальной идеологией. Более того, его долгое время по инерции продолжали осуждать.

Но Бернштейн, как говорят англичане, вытащил кота из мешка. То есть он высказал то, что говорить не полагалось. Что теория, в сущности, не нужна. Ни один ответственный политический лидер такое в социал-демократии 1920-х годов не решился бы сказать публично.

Впоследствии, уже после Второй мировой войны, об этом стали говорить уже открыто. Но не в 1920-е годы. Культура рабочего движения формировалась на марксизме, обучение кадров было основано на том, что люди должны усвоить какой-то набор марксистских тезисов. Потому теорию нельзя было отвергнуть публично. Ее просто забывают, потому что руководству она не нужна. Для принятия политических решений не надо читать книги по истории классового сознания.

Коммунистические партии в 1930-е годы, в отличие от социал-демократов, провозглашают культ идеологии. Но живая теория им тоже не слишком нужна. Во-первых, внутренние конфликты, происходящие в СССР, воспроизводятся в западных партиях. В результате партии систематически очищаются от инакомыслящих, культура дискуссии умирает.

А с другой стороны, спорить особенно не о чем. Готовая теория уже есть, единственно верная. В случае чего советские товарищи дадут новые политические и идеологические установки. Для развития теории есть в далекой Москве товарищ Сталин или еще кто-то, кому положено этим заниматься.

Если советский официальный марксизм мумифицирует теорию, то идеологи компартий Запада лишь копируют то, что говорят и пишут в Москве. Это напоминает знаменитую формулу Платона про “отражение отражения”. Какие-то бледные тени.

Западный марксизм, отвергнутый политическими партиями, уходит в академическое гетто. Соответственно, дискуссия из сферы политической переходит в сферу академическую. Дебаты между политическими идеологами и вождями масс сменяются полемикой среди интеллектуалов. Это первая и, увы, очень важная особенность западного марксизма. Вторая особенность западного марксизма — сосуществование нескольких теоретических школ, находящихся в постоянной дискуссии между собой, явно различающихся, но постоянно влияющих друг на друга. Формируется единое теоретическое поле. Последователям Грамши невозможно не знать, в чем состоят идеи Троцкого, Маркузе или Сартра. Образованный марксист должен был быть знаком с работами Лукача. Школы находятся во взаимодействии друг с другом. Люди друг друга читают, где-то полемизируют, а где-то соглашаются, порой просто принимают к сведению, поскольку разные школы развивают различную тематику. Здесь различие не обязательно означает конфликт, противостояние, соперничество. Разнообразие школ очень конструктивно. Можно сказать, что они дополняют друг друга. Специфика школ — выделение определенной тематики как центральной. Хотя противоречия и разногласия имеют место, и не только между школами, но и внутри их. Зачастую дискуссии внутри школы могут быть более острыми, чем между школами. Маркузе очень критически относится к Эриху Фромму, хотя оба принадлежат к “франкфуртцам”. Про троцкистов я уже и не говорю.

Перечисляя направления западного марксизма, можно выделить несколько наиболее заметных. Начать можно с троцкизма, поскольку логика политической борьбы заставила последователей Льва Троцкого достаточно жестко обособиться, противопоставив себя как социал-демократии, так и коммунистическим (сталинистским) партиям. К тому же троцкизм в наибольшей степени пытался сохранять традицию именно классического марксизма, в том числе и ориентацию на связь теории с политическим действием, — другое дело, что в отсутствие массовой политической организации это порой приводило к карикатурным результатам.




Троцкизм


Основанный Троцким IV Интернационал начал распадаться еще при его жизни. Группы, возникшие на развалинах IV Интернационала, интересны не только как самостоятельное политическое движение. По правде сказать, именно в этом качестве они менее всего интересны, ибо политические результаты, достигнутые большинством троцкистских организаций, совершенно плачевны. За немногими исключениями, после смерти Троцкого они превратились в секты, ведущие ожесточенную идейную войну друг против друга.

Однако немалая часть активистов и идеологов, работавших в более массовых левых организаций, испытала влияние троцкизма. В одних случаях речь идет о людях, в юности состоявших в той или иной революционной группе, но потом покинувших ее ради работы с массами в более умеренной реформистской организации. В других случаях перед нами интеллектуалы, с течением времени отстранившиеся от политической борьбы, но сохраняющие идейную связь со своими единомышленниками. Именно троцкистские группы на Западе придавали особое значение марксистскому теоретическому образованию, обсуждению истории и опыта революционного движения.

Троцкистская политическая культура пытается дать недогматическую интерпретацию ленинского наследия как марксистской политологии. Ее центральными темами остается роль политической партии, политического руководства, на передний план выдвигается тема революции, пролетарской классовой организации.

Специфической темой троцкизма, впрочем, является тема предательства вождей. Это некий постоянный мотив, присутствовавший уже у самого Троцкого, но многократно усиленный его последователями. В классическом марксизме этот мотив тоже существует, но Маркс его трактует достаточно иронично. Точно так же и Ленин, когда пишет о крахе II Интернационала, отмечает предательство лидеров социал-демократии. Но у многих троцкистских авторов это превращается почти в навязчивую идею. Пролетариат постоянно революционен, он в каждый данный момент готов к свержению буржуазии и установлению социалистического порядка. Но раз за разом революция срывается. Каждый раз кто-то мешает. Трудящиеся не могут победить без подлинной революционной организации, а им мешают ее создать вожди-оппортунисты. У большевиков было руководство, которое соответствовало своим задачам, благодаря этому стал возможен Октябрь (или ноябрь) 1917 года в Петрограде. Но даже если такую партию удается создать, у трудящихся ее неизменно похищают: на место революционеров приходят бюрократы, предатели, реформисты.

Политическая история рабочего класса, разумеется, знает немало предательств. Именно поэтому тема оппортунизма, предательства, несоответствия руководства своим задачам исследована, изучена троцкистской мыслью до абсолютной тонкости. Однако невольно встает вопрос о том, почему предательство не только повторяется так часто, но и оказывается столь эффективным. Революционеры то и дело терпят поражение, а оппортунисты торжествуют. Между тем в 1917 году в Петрограде произошло совершенно наоборот. И дело здесь, разумеется, не только в выдающихся качествах Ленина и Троцкого. Взаимоотношения революционных и реформистских, оппортунистических и радикальных течений в рабочем движении неотделимы от общей траектории социального развития класса, от меняющихся экономических условий и политических институтов. Иными словами, гораздо важнее выяснять не то, кто и когда предал рабочий класс, а пытаться понять внутреннюю диалектику развития рабочего движения. Зачастую успехи трудящихся, достигнутые под революционными лозунгами, делают массы менее радикальными. И наоборот, утрачивая радикализм в периоды относительного благополучия, рабочее движение слабеет, делаясь легкой жертвой буржуазии. Которая в свою очередь, отнимая у рабочих прежде завоеванные права, вновь усиливает революционные настроения.

С точки зрения троцкистской традиции для победы необходимо руководство, которое будет соответствовать всем требованиям революционной борьбы. Его надо формировать. Отсюда повышенное внимание к вопросу подготовки кадров, марксистского образования, осмысления накопленного опыта.

Из рядов троцкистских организаций вышло большое число марксистских и левых мыслителей. Но лишь немногие из них сохранили связь с политическими организациями, выступившими наследниками IV Интернационала. Интерес к революции вообще и к русской революции в частности был свойственен многим из этих авторов. И в первую очередь надо вспомнить Айзека (Исаака) Дойчера, оставившего нам великолепную трехтомную биографию Троцкого и очень глубокую книгу, посвященную судьбе Советского Союза, “Незавершенная революция”. Эти работы стали в 1960-е годы бесспорной классикой на Западе, к ним обращались как историки-марксисты, так и либеральные советологи. Им подражали, порой не слишком удачно.

Говоря о троцкизме, нельзя не упомянуть и знаменитый тезис о “перманентной революции”. По правде, именно Сталин и его окружение объявили “перманентную революцию” ключевой идеей троцкизма. Можно найти множество троцкистских книг, в которых эта идея не играет особой роли, да и у самого Троцкого она далеко не всегда занимает центральное место. Однако в контексте внутрипартийной борьбы начала 1920-х годов легко понять, почему именно вопрос о “перманентной революции” приобрел решающее значение. В сталинистских учебниках политграмоты появляется совершенно карикатурное описание “перманентной революции”, которое затем спокойно перекочевывает в труды либеральных публицистов, доказывающих, будто Троцкий видел в России и ее народе не более чем материал, с помощью которого можно будет разжечь мировую революцию. Если такой взгляд и имел место в большевистской партии, то не у Троцкого, а у “левых коммунистов” 1918 года, возглавлявшихся Н.И. Бухариным. Да и соответствующие высказывания Бухарина делались скорее в полемическом запале, во время жарких споров с Троцким и Лениным.

Между тем сам Троцкий имел в виду нечто прямо противоположное тому, что ему приписывают. Волновало его не разжигание мировой революции, а то, может ли выжить и победить русская революция, оставшись в одиночестве. Вывод, который он сделал, был неутешительным. Социализм возможен лишь как мировая система, а потому изолированная революция рано или поздно погибнет или выродится, если не изменится весь мировой экономический порядок.

Совершенно ясно, что в интересах собственного выживания коммунистический режим в России должен был поддерживать рабочее движение, революционные силы во всем мире. Если эта борьба завершится поражением, то ни о каком полном и окончательном торжестве социализма в СССР речь идти не может.

Надо сказать, что задним числом советская общественная наука приняла целый ряд идей, явно восходящих к Троцкому, — когда в 1960-е годы заговорили о мировом революционном процессе или о мировой социалистической системе. Другое дело, что проникали в советскую общественную мысль эти идеи контрабандой (без ссылки на первоисточник) и, конечно, в искаженном виде. Так, “мировая социалистическая система”, построенная на основе советского военно-политического блока, не могла заменить реальное преобразование мира в целом на социалистических началах.

Задним числом тезис Троцкого о невозможности социализма в одной стране можно считать подтвержденным фактами. Советская республика сперва пережила предсказанное им бюрократическое вырождение, а затем произошла и реставрация капитализма.




Лукач


Имя венгерского философа Дьердя (Георга) Лукача (1885—1971) менее знаменито, нежели имя Троцкого или Грамши, но его влияние на западный марксизм тоже весьма велико. В отличие от других авторов первой половины XX века он не сумел создать жизнеспособной школы. В годы молодости к нему был близок Карл Корш, в последние годы жизни у него появилась целая плеяда учеников, которые, однако, после его смерти дружно отреклись не только от идей своего учителя, но и от марксизма.

В 1956 году, когда в Венгрии на короткий период у власти оказались коммунисты-реформаторы, о Лукаче вспомнили. Он был министром культуры в правительстве Имре Надя. После того как советские войска вошли в Будапешт и разогнали правительство Надя, начались репрессии. Но Лукача не трогали. Он продолжал работать в Будапеште, хотя для многих людей в Западной Европе, восхищавшихся его ранними книгами, имя Лукача было неразрывно связано с 1920-ми годами.

И все же идейное влияние венгерского философа можно обнаружить у многих представителей левой общественной мысли, особенно — в художественной среде. Отчасти это объясняется тем, что Лукач, проживший долгую жизнь и работавший много лет в Венгрии в условиях сталинистской цензуры, был вынужден сосредоточить внимание не столько на политических, сколько на культурных и эстетических вопросах. Находясь в эмиграции в СССР, венгерский мыслитель сблизился с известным советским эстетиком и философом Михаилом Лифшицем и, несомненно, повлиял на творчество последнего. В отличие от Лукача Лифшиц был более счастлив с учениками, что и объясняет повышенный интерес к работам раннего Лукача в постперестроечной России.

Для развития западного марксизма принципиально важны две ранние работы Лукача — открыто политические. Одна из них называется “Ленин: очерк взаимосвязи его идей”, другая — “История и классовое сознание”. Для Лукача центральным вопросом является именно самосознание, но не личности, а класса, партии, коллектива. Когда Лукач пишет о Ленине, его тоже волнует не столько человек, возглавивший Совет Народных Комиссаров в 1917 году, а именно его идеи, имеющие внутреннюю и, по мнению венгерского мыслителя, нерушимую логику. Отсюда и подзаголовок книги о Ленине: очерк взаимосвязи его идей.

Иными словами, развитие общества — это прежде всего история борьбы классов, в данном случае Лукач опирается на “Коммунистический манифест”, но борьба классов для него есть в первую очередь путь пролетариата к самопознанию. То есть через борьбу с другими классами пролетариат познает самого себя.

Надо сказать, что в юности Лукач увлекался христианством, которое у него вполне органично сочеталось с коммунизмом. Именно таким, все еще религиозным, но уже совершенно убежденным в необходимости революции, он предстает перед нами под именем Нафты в “Волшебной горе” Томаса Манна. Про этого героя Томас Манн пишет, что он может доказать вам, будто Солнце вращается вокруг Земли. Действительно, что бы ни говорил Лукач, он безукоризненно логичен.

Итак, пролетариат познает себя. В тот момент, как он познал себя, наступает революция. Тогда пролетариат способен овладеть миром. Трудно не заметить здесь влияния Гегеля, с его абсолютной идеей. Лукача интересует судьба пролетариата не с социологической точки зрения. Ему важен пролетариат, познающий и преобразующий себя в качестве субъекта истории. Кстати, именно через самосознание интерпретирует венгерский философ и понятие диктатуры пролетариата, которая, по его мнению, направлена не только против врагов революции, но в известном смысле и против самой себя.

В старом обществе трудящихся принуждали к дисциплине и порядку эксплуататорские классы. Теперь, когда буржуа и помещики побеждены, дисциплина все равно оказывается необходима. Но пролетариат должен заставить себя сам. Коллективная воля класса — выраженная партией — должна направить его поведение.

Как говорится у Шекспира, каждый из нас — сад, и воля в нем садовник...

Удивительным образом классовое сознание Лукача оказывается похожим на “сверх-Я” доктора Фрейда. Только не на уровне индивидуальной психики, а в масштабах целого класса. Это марксистское “сверх-Я” репрессивное, но необходимое, ибо через его запреты и принуждение формируются правила новой цивилизации, организуется и направляется творческая энергия — не на разрушение старого мира, а на созидание нового.

Самоорганизация через самопознание. Многие марксисты уже в 1920-е годы заявляли, что все это подозрительно напоминает гегелевский идеализм. Но нельзя было отмахнуться от поднятых им вопросов, от темы коллективной рефлексии, социального самоанализа.




Грамши


Если идеи Лукача обсуждались преимущественно среди левых интеллектуалов, то взгляды Антонио Грамши стали чем-то вроде официальной доктрины в Коммунистической партии Италии. Однако его влияние не исчерпывается одной партией или страной. В 1970-е годы — десятилетия спустя после смерти Грамши — его имя стало важным для левой политической мысли на Западе.

В молодости Грамши увлекался идеями прямой демократии и производственного самоуправления, но наибольший интерес потомков вызвали его “Тюремные тетради”, опубликованные уже после смерти автора. Текст Грамши представляет собой череду заметок, порой незавершенных, посвященных различным темам. Но для позднейших читателей самыми важными оказались разделы, посвященные демократии, гражданскому обществу, соотношению между политическими партиями и обществом, взаимосвязи между политикой и культурой. Все то, что классический марксизм относил к “надстройке”, волновало Грамши чрезвычайно.

В тюрьме им создается собственная, оригинальная теория политического процесса.

Находясь в фашистской тюрьме, Грамши пытался разработать марксистскую концепцию западной демократии, понять природу ее институтов. Не отказываясь от классового анализа, он не удовлетворяется простой констатацией того, что это — буржуазная демократия. Для него важно понять, как она работает, почему эти институты признаются массами трудящихся, как революционерам бороться в демократической системе — не отказываясь от своей принципиальной оппозиционности буржуазному порядку, но одновременно соблюдая ее правила.

На этой основе необходимо выработать политическую стратегию.

Итак, лидер итальянских коммунистов Грамши сидит в фашистской тюрьме, оторванный от своих товарищей, но одновременно освобожденный от необходимости одобрять или осуждать сталинские чистки, процессы 1937 года, изгнание Троцкого и расправу со “старыми большевиками”. Время от времени он посылает на свободу письма, которые его друг и руководитель партии в эмиграции Пальмиро Тольятти до времени прячет. Ведь если бы эти письма увидели свет, автора могли бы обвинить в уклоне от генеральной линии Коммунистического интернационала.

Тюрьма, видимо, самое подходящее место, чтобы размышлять о демократии. Возможно, Грамши в этом смысле повезло: у него было много свободного времени, у него была довольно сносная библиотека. Правда, он не мог содержать свои записи в полном порядке, потому что у него были цензоры, которые смотрели за тем, что он пишет. Потому в тексте возникают темные места, начинаются споры по поводу их интерпретации. Если бы Грамши попал не в муссолиниевскую, а в сталинскую тюрьму, подобно многим немецким эмигрантам-антифашистам, попавшим в жернова репрессивной машины 1937 года, мы бы, возможно, не получили “Тюремных тетрадей”

Впрочем, в 1990-е годы обнаружилось, что тюремные записи Бухарина не были уничтожены и дошли до современного читателя.

Зато в 1950-е годы, после смерти Сталина, тексты Грамши были обнародованы, а его идеи объявлены чем-то вроде официальной партийной доктрины коммунистов в Италии. Их изучали, на них ссылались всякий раз, когда нужно было совершить тот или иной поворот в партийной политике. Тема гражданского общества стала крайне модной. Причем любопытно, что обсуждалась она именно в связи с теориями Грамши в марксистской среде, тогда как в либеральной литературе проблематика гражданского общества была почти полностью предана забвению. Однако к концу 1990-х годов ситуация резко изменилась и словосочетание “гражданское общество” стало обязательной частью либерального джентльменского набора для интеллектуалов и политиков. При этом, разумеется, произошел возврат от идей Грамши к традиционным просветительским представлениям XVIII столетия, к идеализации гражданского общества, к отказу от любой критики.

Любопытно, что решающую роль в пропаганде “гражданского общества” как новой либеральной ценности сыграли как раз бывшие марксисты, хорошо знавшие идеи Грамши, но постаравшиеся забыть их антибуржуазное содержание.




Франкфуртская школа и Сартр


Пока Грамши, сидя в тюрьме, писал свою политическую философию, которая стала известна и популярна лишь два десятилетия спустя, в Соединенных Штатах работали социологи-эмигранты из Франкфурта. Для социологии, как марксистской, так и немарксистской, Франкфуртская школа (Теодор Адорно, Вальтер Беньямин, М. Хоркхаймер, Герберт Маркузе, Эрих Фромм и младшее поколение: Оскар Негт, Юрген Хабермас) стала одним из важнейших теоретических источников. Близок к “франкфуртцам” был восточногерманский философ Эрнст Блох, автор книги “Принцип надежды”.

Исходный пункт “франкфуртцев” — это попытка соединить марксистскую интерпретацию общественного процесса с фрейдовской интерпретацией индивидуальной психологии. Причем это не классический фрейдизм, сводящий все к подавлению сексуальности, к либидо. От Фрейда следующему поколению ученых остается только само понятие бессознательного. В сфере бессознательного находятся не только сексуальные стремления, но также многочисленные страхи и желания, имеющие совершенно иную природу. Но для Франкфуртской школы принципиальный интерес представляло не индивидуальное, а массовое сознание. Потому в их работах появляется понятие коллективного бессознательного.

Это означает фактический разрыв с фрейдизмом, для которого бессознательное есть нечто индивидуальное. Выходит, что идеи Фрейда при всей их интеллектуальной революционности не только не дают ключа к пониманию психологии масс, но и не объясняют нам индивидуального поведения -в той мере, в какой отдельный человек становится частью класса, политической партии, толпы, в конце концов. Вот тут-то и появляется интерес к Марксу.

Надо сказать, что не у всех представителей Франкфуртской школы первоначальная выучка была фрейдистской. Например, Герберт Маркузе учился у Хайдеггера, который был экзистенциалистом. Для Маркузе стало шоком, когда Хайдеггер вступил в нацистскую партию. Формально это можно объяснить стремлением сохранить свою должность в университете после прихода к власти Гитлера. Но ведь должностью можно было бы пожертвовать ради совести! Если человек, проповедующий философию внутренней свободы, присоединяется к нацистам ради академического поста, в самой его философии есть какая-то проблема...

Массовое националистическое помешательство, охватившее немецкое общество в начале 1930-х годов, требовало объяснения. С одной стороны, схемы классического марксизма оказывались недостаточными — в них не было места психологии. Но с другой стороны, без марксизма невозможно было объяснить движение мощных общественных сил, приведшее к краху Веймарской республики в Германии.

Маркузе после 1945 года вернулся в Германию — в качестве эксперта американской разведки. Его задачей была “денацификация”, то есть выявление нацистских преступников на разных этажах государственной лестницы. Надо было определять и меру их вины, решать, можно ли того или иного человека сохранить в государственном аппарате. Весь государственный аппарат был наполнен нацистами, недалеко не все, кто состоял в нацистской партии, были людоедами. Среди них было некоторое количество людей, которые вступали в партию по карьерным соображениям, чтобы занять или сохранить определенную должность. Как, например, бывший учитель Маркузе Мартин Хайдеггер, которому очень хотелось сохранить кафедру.

Американские оккупационные власти просто не могли во всем этом разобраться. Вот сидит бургомистр какого-то маленького городка. Кто он: злодей и людоед или несчастный человек, который пытался обеспечить своих сограждан консервами и пивом? Американцы не обладали ни интеллектуальными, ни политическими критериями, которые позволили бы решить подобные проблемы, они не представляли, каким это общество было до нацизма. Государственный аппарат в западных странах, включая США, к концу Второй мировой войны был просто наполнен радикалами. Неудивительно, что левые эксперты, работавшие в администрации Рузвельта, привлекли Герберта Маркузе. Когда эта работа была выполнена, он ушел из официальных структур. Впрочем, до своего ухода он получил возможность поработать с архивами и документацией американской разведки. В то время американской разведкой была собрана большая коллекция советской пропагандистской и идеологической литературы. Ее Маркузе изучил очень тщательно и написал книгу “Советский марксизм”, которая была для западных марксистов, для западных левых в каком-то смысле контр-учебником. Это подробное изложение того, что такое советский марксизм, каковы его концепции. С одной стороны, там было дано очень подробное и-внятное изложение советских официальных учебников. С другой стороны, это была критика советских идеологических схем с точки зрения классического марксизма и с позиций неомарксистской школы.

Социологи из Франкфуртского института обращаются к изучению коллективного бессознательного. Переход от индивидуального бессознательного к коллективному требует социологического метода. Тут нужна социальная психология, опирающаяся на определенную экономическую, историческую теорию. Такую теорию дает марксизм, который был в первую очередь воспринят в духе раннего Маркса как систематическая и всесторонняя научная критика капиталистической системы. Отсюда и самоназвание Франкфуртской школы: Критическая теория.

Если для Маркузе вступление Хайдеггера в нацистскую партию знаменовало разрыв с экзистенциализмом, то во Франции в годы немецкой оккупации экзистенциализм распространяется именно как философия антифашистского сопротивления. Здесь можно назвать целый список имен, но для истории марксизма важен в первую очередь Жан-Поль Сартр.

В известном смысле ранний Сартр находится в полемике с Франкфуртской школой. Он пишет по-другому о том же, что и Франкфуртская школа. Он ставит вопросы, порожденные экзистенциалистским пониманием личности, но очень быстро обнаруживает недостаточность экзистенциализма и обращается к марксистской социологии. Если для “франкфуртцев” важны бессознательные, темные стороны человеческой души, то, что идет из глубин неосознанных психических процессов, в том числе и коллективных, то, с точки зрения Сартра, ключевой является проблема свободы. Светлая сторона человеческой души, если можно говорить такими категориями. “Франкфуртцы” пытались разобраться в психологии нацистов, а Сартр стремился понять и обосновать психологические нормы антифашистского сопротивления.

Для него важны категории выбора, свободы личности. “Франкфуртцы” изучают людей, неспособных в полной мере отдавать себе отчет в своих действиях (потому-то необходимо, чтобы фюрер думал за них), а Сартр пытается понять мотивы личности, абсолютно отдающей себе отчет в своих •поступках и мере своей свободы, но действующей в обстановке тотального политического контроля.

И опять выясняется, что никакая философия свободы не даст нам ответ на вопрос о правилах игры, не объяснит тех сил, которые эту личную свободу ограничивают. Такой ответ Сартр находит в марксизме. И для “франкфуртцев”, и для Сартра очень важна категория отчуждения. Эта категория для них является более важной, чем эксплуатация, точнее, она занимает в их рассуждениях то центральное место, которое в классическом марксизме занимает категория эксплуатации. Для Сартра отчуждение является универсальным, оно распространяется на все классы общества, то есть отчуждение не является формой социального угнетения, оно является формой социальной патологии, характерной и неизбежной в условиях капитализма. Проявления этой патологии разные, но они имеются во всех социальных слоях. Буржуазия, по мнению Сартра, отчуждена точно также, как и пролетариат.

Любопытным образом подтверждение этой мысли можно найти в одном из тюремных писем Михаила Ходорковского, который жалуется, что, пока был крупнейшим российским собственником, он был рабом своей собственности. А когда государство у него все отняло, он наконец почувствовал себя свободным человеком.

Отличие Сартра от Ходорковского состоит в том, что французский философ предлагал раз и навсегда освободить всех буржуа от психологического груза, экспроприировав их капиталы в пользу народа.




Марксизм в контексте западной социологии


Как уже говорилось выше, “западный марксизм” в значительной степени превратился в академическое течение, которое должно было сосуществовать в рамках университетов с либеральной, буржуазной социологией.

Совершенно ясно, что они не были разделены непреодолимой стеной. Наиболее влиятельная традиция теоретической социологии в англо-американских университетах восходила к Максу Веберу.

Надо сказать, что Вебер сам испытал серьезное влияние марксизма, хотя в этом не признавался. Более того, его теория классов создается в явной полемике с Марксом. Другой вопрос, что сложившаяся в итоге теория классов по Веберу не отменяет выводов Маркса, а скорее дополняет их. Если для автора “Капитала” важно образование классов на основе общественного разделения труда, их место в способе производства, то Вебер описывает культуру классов, их идеологию, систему горизонтальных связей. Короче, все то, что делает класс устойчивым в социальном плане.

Между тем с конца 1920-х годов становится заметным уже обратное влияние веберовской социологии на марксизм. Это присутствует повсюду, и определенная потребность в соединении марксистских категорий с веберовскими постоянно имеется. Однако какая-либо новая школа на этой основе не формируется. Если Вебер всячески замалчивал влияние Маркса на свои труды, то марксисты платят ему той же монетой. Постоянно обращаясь к идеям Вебера, марксистские социологи избегают называть его по имени, кроме тех случаев, когда критикуют его.

Отчасти это связано с необходимостью сохранить собственное лицо в рамках либеральной академической системы. Если Вебер является официальным классиком для буржуазной общественной мысли, марксисты стараются от него дистанцироваться. Но точно так же, как Маркс использовал идеи Адама Смита, переосмысливая их в соответствии со своими собственными открытиями, так и позднейшая марксистская социология не может игнорировать Вебера и его последователей.

Разумеется, социология Вебера не была единственным теоретическим направлением, повлиявшим на академический марксизм. Определенное влияние оказали и работы французских структуралистов (другое дело, что это влияние было обоюдным). Парижский философ Луи Альтюссер прославился исследованиями Марксовых текстов, сделанными под явным влиянием структурализма. Пафос Альтюссера был направлен против Франкфуртской школы, Блоха и Сартра. Он доказывал, что в марксизме нет ни грана гуманизма, что это вообще не философия, изучающая человека, а теория, описывающая функционирование социальных структур (как будто люди к этим структурам не имеют отношения). Альтюссер стремился доказать, что работы раннего Маркса не являются марксистскими. В сознании основоположника, по мнению Альтюссера, произошел “эпистемологический разрыв”. Иными словами, где-то в 1847 году Карл лег спать левым гегельянцем, а проснулся марксистом. Соответственно, “Коммунистический манифест”, “Капитал” и т.д. — работы марксистские, а “Парижские рукописи” -младогегельянские.

Публикации Альтюссера вызвали острую полемику и спровоцировали целую волну новых марксологических исследований, итоги которых, увы, оказались для французского структуралиста неблагоприятными: выяснилось, что никакого “эпистемологического разрыва” не было, а темы, характерные для молодого Маркса, присутствуют в его творчестве и позднее, вплоть до последних лет. Просто, прояснив для себя некоторые вопросы, Маркс к ним не возвращался и перешел к следующему уровню исследования. Признать это вынужден был и сам Альтюссер.