|
От
|
Пуденко Сергей
|
|
К
|
Пуденко Сергей
|
|
Дата
|
16.06.2008 14:09:38
|
|
Рубрики
|
В стране и мире;
|
|
Re: Что происходит?...
>>
> http://sovphil.mylivepage.ru/file/121/2342_asmus_%D1%82_2.rar
>Мне это надо кровь из носу. Асмус титан, орел и молодчина.
> Нарского, Соколова и компашку - не читать!
ото похоже наконец восстановлена "Наша рамка"
Дмитриев подробней (из большого исследования) - в альманахе, тут им РАМКА прописывается, правда, очень кратко, но почти "никого не забыл"
В.Ф. ту книгу написал впрочем не только "под влиянием Лукача", но он еще и ученик Е.Спекторского, последнего ректора Киевского ун-та. Тут переиздали его двухтомную "Социальную физику 17 века". Асмус ее порядочно цитирует
Привет Тони Негри!!
http://books.google.ru/books?id=ffayw2Xd7B8C&pg=PA59&dq=+%22social+physics%22+spinoza&source=gbs_toc_s&cad=1&sig=ClTqn8lK5PWuO-Cvitkav8kvqwo#PPR5,M1
n Subversive Spinoza, Antonio Negri spells out the philosophical credo that inspired his radical renewal of Marxism and his compelling analysis of the modern state and the global economy by means of an inspiring reading...
рамка,рамка,рамка
Дмитриев выполнил ту же работу реконструкции "поля советской науки", что и ГРэхем ( с методологией естествозания)
http://magazines.russ.ru/nlo/2007/88/dm2.html
“Методологическая” легитимация самодостаточности советской науки — как опирающейся на учение самое передовое и бескомпромиссно революционное одновременно — шла рука об руку с идеологическими кампаниями против старых специалистов: в связи с “Шахтинским делом” весны 1928 года и против контактов с нежелательной иностранной наукой, пока еще только “белоэмигрантской” (“дело” академика Жебелева конца того же года — публичная кампания против публикации работ советских ученых рядом с врагами СССР110).
Удивление Покровского, отметившего по итогам работы VI исторического конгресса в Осло (1928 год) наличие среди его делегатов “близких нам” исследователей, не должно вводить в заблуждение: речь шла не о научном диалоге равноправных партнеров, а о неком снисходительном и недоверчивом интересе людей, уже овладевших марксистской истиной, к новообращаемым язычникам111. Это уже не имело ничего общего с толерантностью в духе Рязанова, как она культивировалась в стенах ИМЭ, где среди прочих плодотворно сотрудничали вчерашние ревизионисты, “прогрессивные”, но далекие от марксизма ученые и нераскаявшиеся меньшевики. Равным по степени взаимопризнания диалог мог быть скорее на полюсах, когда речь шла об академическом равенстве “пэров” (пары вроде историка Платонова и лидера немецкой славистики Веймарского периода Отто Хётча) или о “коминтерновском” товариществе исследователей-коммунистов — каковое товарищество, однако, постоянно подрывали взаимная подозрительность, карьерная борьба за очищение от ревизионистов во имя все большей ортодоксальности. Характерно, что принадлежащие к партии или очень близкие к коммунистам иностранные исследователи, теснее всего связанные с советской наукой, работы которых переводились и распространялись в СССР 1920—1930-х годов: философ и экономист Ладислав Рудаш, историк и специалист по эстетике Карл Август Виттфогель, биологи Юлиус Шаксель и Макс Левин, экономист Евгений Варга, философы Адальберт Фогараши или тот же Шандор (Александр) Варьяш, — своей деятельностью не столько создавали международное и открытое пространство для марксистских исследований, сколько, напротив, усиливали воинственный и нетерпимый дух официальной большевистской науки в стиле Покровского, добавляя к ней некий интернациональный “коминтерновский” фон взамен утраченного социал-демократического (a` la Каутский). И именно к этому традиционному сциентизированному марксизму в духе “экономического материализма” большинство из них и тяготело (даже Виттфогель, ориентированный на переосмысление географического подхода или традиционной геополитики в духе марксизма)112. И в этой среде революционный пафос и наступательность сменялись приоритетом советского raison d’e^tre.
Идеологические кампании периода “Великого перелома”113, вместе с прямыми репрессиями (вроде “Академического дела”), смена руководства Академии наук, перепрофилирование ряда институтов РАНИОН в систему Комакадемии (ноябрь 1929-го) и окончательная ликвидация этой ассоциации114, равно как слияние Института Маркса и Энгельса с Институтом Ленина после ареста Рязанова (1931) фактически означали и прекращение существования академического марксизма как реального феномена. Тогда был не только ликвидирован академический полюс гуманитарной науки в его прежнем виде, но и существенно видоизменен полюс официально-марксистский, где людей с дореволюционным стажем “оппозиционного марксизма” во многом сменили крайне догматичные и менее сведущие “неистовые ревнители” новой генерации — Митин вместо Деборина в философии, Динамов и Кирпотин вместо Переверзева в литературоведении и т.д. Картина из воспоминаний психолога Б.В. Зейгарник — Выготский, мечущийся по клинике с криком: “Я не хочу жить, они не считают меня марксистом!” — после разоблачительных выступлений недавнего поклонника Бехтерева Б.Г. Ананьева — выразительная и страшная иллюстрация этого короткого периода115.
Уже вскоре, к середине 1930-х годов, с исправлением недавних перегибов, осуждением взглядов Покровского и частичным возвращением к прежним академическим порядкам оформились и контуры новой советской гуманитарной науки116. Она также соединяла в себе марксистские принципы с традиционным интеллектульным наследием, но по существенно иной схеме, чем в академическом марксизме: идеологизированные установки и сциенистского и историцистского марксизма были в этой новой мыслительной формации жестко увязаны с определенными схемами дореволюционной гуманитарии. Тонкие историко-философские конструкции Асмуса и Лукача 1920-х сменили диамат, теория отражения, но и профессионально написанная трехтомная “История философии” конца 1930-х — начала 1940-х годов; анализ социальной психологии классов по Плеханову и Переверзеву в истории искусства и литературы уступил место диалектической паре прогресса и реакции и принципу народности в понимании Лукача—Лифшица периода “Литературного критика”117; культурно-историческая психология Выготского стала фактически полузапретной, но складывались варианты теории деятельности С.Л. Рубинштейна и ученика Выготского — А.Н. Леонтьева118; там, где Пресняков, Шебунин, Неусыхин и Косминский развивали новые подходы, не сводимые к установкам Платонова, Покровского или Петрушевского, утверждалась известная пятичленная схема общественно-экономических формаций119. Обязательное и подконтрольное заполнение конкретным материалом заданных схем (вплоть до поиска революции рабов на территории СССР) по рецептам позитивистского образца в советской науке очень сильно отличалось от будоражащих перспектив академического марксизма: написания своего “Капитала” для каждой из наук о человеке, как это виделось в середине 1920-х Выготскому. И такая упорядоченная наука могла входить в соревнование и спор с научными сообществами других стран, поскольку в 1930-е годы международное научное сообщество строилось именно по модели межгосударственного (и регламентированного) взаимодействия. Но стимулы для связей и обмена на уровне индивидуальных проектов, особенно в науке советского типа, централизованной и идеологически упорядоченной, такой системой предусмотрены не были120. Кампания против академика Лузина 1936 года121 (как и более раннее “дело” Жебелева), резкое сужение интернационального поля марксистского теоретизирования по сравнению с 1920-ми годами и редукция межнациональных научных связей к практикам культурной дипломатии — все эти перемены сделали любую реставрацию академического марксизма в последующие десятилетия либо призрачной, либо невозможной. Директивный марксизм и поиски обновления гуманитарного и обществоведческого знания были несовместимы. Интерес к работам ученых 1920-х годов в позднесоветский период (многочисленные переиздания Выготского, популярность Асмуса и Неусыхина как хранителей преемственности, фигура философа Эвальда Ильенкова как своеобразного наследника рассматриваемой традиции122) определялся стерильностью вырождающегося официального академизма, ведущего начало как раз от упорядоченной науки 1930-х годов. С другой стороны, общий марксистский характер обсуждаемого корпуса текстов позволял, сохраняя легитимную в советских условиях рамку работы, обращаться к ним как источникам утраченной креативности. Кроме того, марксистский подход обладал определенным интернациональным признанием, особенно с ростом популярности этой методологии в западном обществознании и появлением в 1960-х годах совсем другого, нового и западного академического марксизма. Таким образом, академический марксизм получил свой завершенный вид именно в этой позднесоветской перспективе, как утраченный шанс и альтернатива наличной гуманитарной науке, одним из элементов становления которой он был. И все же это течение не было прямым продолжением оппозиционного приват-доцентского дореволюционного марксизма 1910-х годов, как не было и непосредственным истоком профессорского — официального и “мандаринского”, а затем во многом ритуального — марксизма последующих десятилетий. Обретаемый на пересечении разных дисциплинарных ретроспектив и общих подходов (истории науки, истории идей, истории интеллектуалов) и едва вычленяемый как целостный феномен в рамках своей эпохи интеллектуальной истории, академический марксизм ныне по праву осознается в качестве одного из наиболее значимых и важных ее признаков.