От Vano Ответить на сообщение
К Вячеслав
Дата 09.10.2006 19:23:49 Найти в дереве
Рубрики Прочее; Россия-СССР; Версия для печати

Спрашивали? Отвечаю...

>>>> "концлагерь - это не только и не столько невыносимые условия, сколько место заключения.
>>> Во-во, давайте о субъективном восприятии метафор поспорим…
>> Ну если Вы найдете пяток оригиналов, которые при упоминании конлагеря представят себе бандитскую вольницу...
>Ау, народ, кто читал «Педагогическую поэму». Уместна ли при описании Куряжа (до переезда туда колонии им.Горького) метафора «концлагерь»?

Я читал. Считаю, что не уместна. Почему? См. оригинальный текст ниже.

Более того, мне представляется совершенно малореальной в условиях "фильма" сцена приведенная в конце главы... А она, по-моему, гораздо интереснее многих других "деталей" ;)

//---
http://antmakarenko.narod.ru/liter/pp.htm

17. КАК НУЖНО СЧИТАТЬ

Удар, нанесенный человеком из Наркомфина, оказался ударом тяжелым.
Защемило под сердцем у колонистов, заухмылялись и заржали недруги, и я
растерялся не на шутку. Но никому уже не приходило в голову, что мы
можем остаться на Коломаке. И в Наркомпросе покорно ощущали нашу
неподатливость, и у них вопрос стоял только в одной форме: куда ехать?
Февраль и март 1926 года были поэтому очень сложно построены. Неудача
с Запорожьем потушила последние вспышки торжественной и праздничной
надежды, но взамен ее осталась у коллектива упрямая уверенность. Не было
недели, чтобы на общем собрании колонистов не обсуждалось какое-нибудь
предложение. На просторных степях Украины много еще было таких мест,
где-либо никто не хозяйничал, либо хозяйничали плохо. Их по очереди
подкладывали нам друзья из Наркомпроса, комсомольские организации,
соседи-старожилы и далекие знакомцы - хозяйственники. И я, и Шере, и
хлопцы много исколесили в то время дорог и шляхов и в поездах, и в
машинах, и на Молодце, и на разных конях и клячах местного транспорта.
Но разведчики привозили домой почти одну усталость: на общих
собраниях колонисты выслушивали их с холодными деловыми лицами и
расходились по своим делам, метнув в докладчика первым попавшимся
тяжелым вопросом:
- Сколько там можно поместить? Сто двадцать человек? Чепуха?
- А город какой? Пирятин? Ерунда!
Да и сами докладчики были рады такому концу, ибо в глубине души
больше всего боялись, как бы собрание чем-нибудь не соблазнилось.
Так прошли перед нашими глазами имение Старицкого в Валках, монастырь
в Пирятине, монастырь в Лубнах, хоромы князей Кочубеев в Диканьке и еще
кое-какая дрянь.
Еще больше пунктов называлось и сразу отбрасывалось, не удостоиваясь
разведки. И между ними был и Куряж - детская колония под самым
Харьковом, в которой было четыреста ребят, по слухам, разложившихся
вконец. Представление о разложившемся детском учреждении было для нас
таким отвратительным, что мысль о Куряже вздувалась только мелкими
чахоточными пузырьками, которые лопались в момент появления.
Однажды во время моей очередной поездки в Харьков попал я на
заседание помдета. Обсуждался вопрос о положении Куряжской колонии,
состоявшей в его ведомстве. Инспектор наробраза Юрьев озлобленно - сухо
докладывал о положении в колонии, сжимал и укорачивал выражения, и тем
глупее и возмутительнее представлялись тамошние дела. Сорок воспитателей
и четыреста воспитанников казались слушателю сотнями издевательских
анекдотов о человеке, измышлением какого-то извращенного негодяя,
мизантропа и пакостника. Я готов был стукнуть кулаком по столу и
кричать:
- Не может быть! Сплетни!
Но Юрьев казался очень основательным человеком, а сквозь вежливую
серьезность докладчика хорошо просвечивала давно насиженная
наробразовская грусть, в которой сомневаться я меньше всего имел
оснований. Юрьев меня стыдился и поглядывал иногда с таким выражением,
как будто у него случился беспорядок в костюме. После заседания он
подошел ко мне и прямо сказал:
- Честное слово, при вас стыдно было рассказывать обо всех этих
гадостях. Ведь у вас, рассказывают, если колонист опоздает на пять минут
к обеду, вы его сажаете под арест на хлеб и на воду на сутки, а он
улыбается и говорит "есть".
- Ну, не совсем так. Если бы я практиковал такой удачный метод, вам
пришлось бы и о колонии Горького докладывать приблизительно в стиле
сегодняшнего вашего доклада.
Мы с Юрьевым разговорились, заспорили. Он пригласил меня обедать и за
обедом сказал:
- Знаете что? А почему вам не взять Куряж?
- Да что ж там хорошего? И ведь там полно?
- Да зачем полно? Мы очистим для ваших сто двадцать мест.
- Не хочется. Грязная работа. Да и не дадите работать...
- Дадим! Чего вы нас так боитесь? Дадим вам открытый лист-делайте,
что хотите. Этот Куряж - это ужас какой-то! Подумайте, под самой
столицей такое бандитское гнездо. Вы же слышали. На дороге грабят! На
восемнадцать тысяч рублей раскрали только в самой колонии - за четыре
месяца.
- Значит, там нужно весь персонал выгнать.
- Нет, зачем же... там есть отличные работники.
- Я в таких случаях сторонник полной асептики.
- Ну, хорошо, выгоняйте, выгоняйте!..
- Да нет, в Куряж мы не поедем.
- Но вы же еще не видели?
- Не видел.
- Знаете что? Оставайтесь на завтра, возьмем Халабуду и поедем,
посмотрим.
Я согласился. На другой день мы втроем поехали в Куряж. Я ехал сюда,
не предчувствуя, что еду выбирать могилу для моей колонии.
С нами был Халабуда Сидор Карпович, председатель помдета. Он честно
председательствовал в этом учреждении, состоявшем тогда из плохих,
развалившихся детских домов и колоний, бакалейных магазинов,
кинотеатров, магазинов плетеной мебели, увеселительных садов, рулеток и
бухгалтерий. Сидор Карпович был покрыт паразитами: коммерсантами,
комиссионерами, крупье, шарлатанами, жуликами, шулерами и растратчиками,
и мне от души хотелось подарить ему большую бутылку сабадилловой
настойки. Он давно уже был оглушен различными соображениями, которые ему
со всех сторон подсказывали: экономическими, педагогическими,
психологическими и прочими, и прочими, и поэтому давно потерял надежду
понять; отчего в его колониях нищета, повальное бегство, воровство и
хулиганство, покорился действительности, глубоко верил, что беспризорный
- это соединение всех семи смертных грехов, и от всего своего былого
прекраснодушия оставил себе только веру в лучшее будущее и веру в жито.
Последнюю черту его характера я выяснил уже в дальнейшем, а сейчас,
сидя в автомобиле, я без какого бы то ни было подозрения выслушивал его
речи:
- Надо, чтобы у людей жито было. Если у людей есть жито, так ничего
не страшно. Что с того, понимаешь, что ты его Гоголю научишь, а если у
него хлеба нету? Ты дай ему жита, а потом и книжку подсунь... Вот и эти
бандиты жита посеять не умеют, а красть умеют.
- Плохой народ?
- Они? Ох, и народ же, понимаешь! Они ко мне это:
дай, Сидор Карпович, пятерку, курить хочется. Дал я, конечно, а он
через неделю опять: Сидор Карпович, дай пять рублей. Я ж тебе, говорю,
дал? Так, говорит, ты на папиросы дал, а теперь на водку дай...
Пролетев километров шесть от города по песчаной скучной дороге,
взобрались мы на пригорок и въехали в облезшие ворота монастыря. Посреди
круглого двора бесформенная громада древнего, тем не менее безобразного
храма, за ним что-то трехэтажное, а по окружности длинные приземистые
флигеля, подпертые полусгнившими крылечками. Немного в стороне по краю
обрыва деревянная двухэтажная гостиница в период перестройки. По углам и
закоулкам попрятались черт его знает из чего слепленные домики,
сарайчики, кухоньки, всякая дрянь, скопившаяся за триста молитвенных
лет. Меня прежде всего поразил царящий в колонии запах. Это была сложная
смесь из уборных, борща, навоза и... ладана. В церкви пели, на ступенях
у входа сидели сухие несимпатичные старухи и, наверное, вспоминали о тех
счастливых временах, когда было у кого просить милостыню. Но колонистов
не было видно.
Серенький поношенный заведующий с тоской посмотрел на наш фиат,
хлопнул рукой по крылу машины и повел нас показывать колонию. Видно
было, что он уже привык показывать ее не для славы, а для осуждения, и
тропы его мучений были ему хорошо известны.
- Вот здесь спальни первого коллектива, - сказал он, проходя в то
место, где раньше были двери, а теперь только дверная рама, даже и
наличников не было. Так же беспрепятственно мы переступили и через
второй порог и повернули в коридор влево. Я тогда только понял, что
коридор этот ничем не отделяется от воздуха, бывшего когда-то свежим.
Это, между прочим, доказывалось и наметами снега под стенами, успевшими
уже покрыться пылью.
- А как же это... без дверей? - спросил я. Заведующий с трудом
показал нам, что когда-то он умел улыбаться, и пошел дальше. Юрьев
сказал громко:
- Двери давно сгорели. Если бы только двери! Уже полы срывают и жгут,
сожгли и навесы над погребами и даже часть возов.
- А дрова?
- А черт их знает, почему у них дров нет! Деньги были отпущены на
дрова.
Халабуда высморкался и сказал:
- Дрова, наверное, и теперь есть. Не хотят распилить и поколоть, а
нанять не на что. Есть дрова у сволочей... Знаете же, какой народ -
бандиты!
Наконец мы подошли к настоящей закрытой двери в спальню. Халабуда
стукнул по ней ногой, и она немедленно повисла на одной нижней петле,
угрожая свалиться нам на головы. Халабуда поддержал ее рукой и
засмеялся:
- Э, нет, чертова ведьма! Я тебя уже хорошо знаю...
Мы вошли в спальню. На изломанных грязных кроватях, на кучах
бесформенного мусорного тряпья сидели беспризорные, настоящие
беспризорные, во всем их великолепии, и старались согреться, кутаясь в
такое же тряпье. У облезшей печки двое разбивали колуном доску,
окрашенную, видно недавно, в желтый цвет. По углам и даже в проходах
было нагажено. Здесь были те же запахи, что и на дворе, минус ладан.
Нас провожали взглядами, но головы никто не повернул. Я обратил
внимание, что все беспризорные были в возрасте старше шестнадцати лет.
- Это у вас самые старшие? - спросил я.
- Да, это первый коллектив - старший возраст, - любезно пояснил
заведующий.
Из дальнего угла кто-то крикнул басом:
- Вы не верьте им, что они говорят! Врут все! В другом конце сказали
свободно, отнюдь ничего не подчеркивая:
- Показывают... Чего тут показывать? Показали бы лучше, что накрали.
Мы не обратили никакого внимания на эти возгласы, только Юрьев
покраснел и украдкой посмотрел на меня.
Мы вошли в коридор.
- В этом здании шесть спальных комнат, - сказал заведующий. -
Показать?
- Покажите мастерские, - попросил я. Халабуда оживился и начал
длинную повесть о том, с каким успехом он покупал станки.
Мы снова вышли во двор. Навстречу нам, завернувшись в "клифт", прыгал
по кочкам пацан, стараясь не попадать босыми черными ногами на полосы
снега. Я его остановил, отставая от других:
- Ты откуда бежишь, пацан? Он остановился и поднял лицо:
- А я ходил узнавать, чи не будут нас отправлять?
- Куда?
- Говорили, что будут отправлять куда-то.
- А здесь плохо?
- Здесь уже нельзя жить, - тихо и грустно сказал пацан, почесывая ухо
о край "клифта". - Здесь можно и замерзнуть... И бьют...
- Кто бьет?
- Все.
Пацан был из смышленых и, кажется, без уличного стажа; у него большие
голубые глаза, еще не обезображенные уличными гримасами; если его умыть,
получится милый ребенок.
- За что бьют?
- А так. Если не дашь чего. Или обед отнимут когда. У нас пацаны так
давно не обедают. Бывает, и хлеб отнимают... Или, если не
украдешь...тебе скажут украсть, а ты не украдешь... А вы не знаете,
будут отправлять?
- Не знаю, голубчик.
- А говорят, скоро будет лето...
- А тебе для чего лето?
- Пойду.
Меня звали к мастерским. Мне казалось невозможным уйти от пацана, не
оказав ему никакой помощи, но он уже прыгал по кочкам, приближаясь к
спальням, - вероятно, в спальнях все-таки теплее, чем на кочках.
Мастерские нам не удалось посмотреть: кто-то таинственный владел
ключами, и никакие поиски заведующего не привели к выяснению тайны. Мы
ограничились тем, что заглянули в окна. Здесь были штамповальные станки,
деревообделочные и два токарных, всего двенадцать станков. В отдельных
флигелях помещались сапожная и швейная - столп и утверждение педагогики.
- У вас сегодня праздник, что ли? Заведующий не ответил. Юрьев взял
снова на себя этот каторжный труд:
- Я вам удивляюсь, Антон Семенович. Вы должны уже все понять. Никто
здесь не работает, это общее положение. А кроме того, инструменты
раскрадены, материала нет, энергии нет, заказов нет, ничего нет. Да ведь
и работать никто не умеет.
Собственная электростанция, о которой Халабуда тоже рассказал целую
историю, само собой, не работала: что-то было поломано.
- Ну, а школа?
- Школа имеется, - сказал лично заведующий, - только... нам не до
школы...
Халабуда настойчиво тянул на поле. Мы вышли из круга, ограниченного
стенами саженной толщины, и увидели большую впадину бывшего когда-то
пруда, а за ним до леса поля, покрытые тонким разветренным снегом
Халабуда, как Наполеон, вытянул руку и торжественно произнес:
- Сто двадцать десятин? Богатство!
- Озимые посеяны? - спросил я неосторожно.
- Озимые! - вскричал в восторге Xaлaбyдa. - Тридцать десятин жита,
считайте по сто пудов, три тысячи пудов одного жита! Без хлеба не будут.
А жито какое! Если люди будут сеять жито, можно одно жито. Пшеница - это
что? Житный хлеб, ты знаешь, немцы его не могут есть, да и французы не
могут... А наш брат, если есть житный хлеб...
Мы успели возвратиться к машине, а Халабуда все говорил о жите.
Сначала нас это раздражало, а потом стало даже интересно: что еще можно
сказать о жите?
Мы сели в машину и уехали, провожаемые одиноким, скучным заведующим.
Молчали до самой Холодной горы.
Когда проезжали через базар. Юрьев кивнул на группу беспризорных и
сказал:
- Это воспитанники из Куряжа... Ну, что, берете?
- Нет.
- Чего вы боитесь! Ведь колония имени Горького правонарушительская?
Все равно к вам Всеукраинская комиссия присылает всякую дрянь. А здесь
мы вам даем нормальных детей.
Даже Халабуда захохотал в машине:
- Нормальные, тоже сказал!.. Юрьев продолжал свое:
- Заедем сейчас к Джуринской, поговорим. Помдет уступит колонию
Наркомпросу. Харькову неудобно посылать к вам правонарушителей, а своей
колонии нет. А здесь будет своя, да еще какая: на четыреста человек! Это
шикарно Мастерские здесь неплохие. Сидор Карпович, отдадите колонию?
Халабуда подумал:
- Тридцать десятин жита - это двести сорок пудов семян. А работа?
Заплатите? А колонию почему не отдать? Отдадим.
- Заедем к Джуринской, - твердил Юрьев. - Сто двадцать ребят помоложе
куда-нибудь переведем, а двести восемьдесят оставим вам. Они хоть и не
правонарушители формально, так после куряжского воспитания еще хуже.
- Зачем я полезу в эту яму? - сказал я Юрьеву. - И, кроме того, здесь
нужно как-то прибрать. Это будет стоить не меньше двадцати тысяч рублей.
- Сидор Карпович даст. Халабуда проснулся.
- За что двадцать тысяч?
- Цена крови, - сказал Юрьев, - цена преступления.
- Зачем двадцать тысяч? - еще раз удивился Халабуда.
- Ремонт, двери, инструменты, постели, одежда, все! Халабуда надулся:
- Двадцать тысяч! За двадцать тысяч мы и сами все сделаем.
У Джуринской Юрьев продолжал агитацию. Любовь Савельевна слушала его,
улыбаясь, и с любопытством посматривала на меня.
- Это был бы слишком дорогой эксперимент. Рисковать колонией имени
Горького мы не можем. Надо просто: Куряж закрыть, а детей распределить
между другими колониями. Да и товарищ Макаренко не пойдет в Куряж.
- Нет, - сказал я.
- Это окончательнуй ответ? - спросил Юрьев.
- Я поговорю с колонистами, но, вероятно, они откажутся.
Халабуда хлопнул глазами.
- Кто откажется?
- Колонисты.
- Эти... ваши воспитанники?
- Да.
- А что они понимают?
Джуринская положила руку на рукав Халабуды:
- Голубчик Сидор! Они там больше нас с тобой понимают. Хотела бы я
посмотреть на их лица, когда они увидят твой Куряж.
Халабуда рассердился:
- Да что вы ко мне пристали: "твой Куряж"! Почему он мой? Я дал вам
пятьдесят тысяч рублей. И двигатель. И двенадцать станков. А педагоги
ваши... Какое мне дело, что они плохо работают?..
Я оставил этих деятелей соцвоса сводить семейные счеты, а сам
поспешил на поезд. Меня провожали на вокзале Карабанов и Задоров.
Выслушав мой рассказ о Куряже, они уставились глазами в колеса вагона и
думали. Наконец Карабанов сказал:
- Нужники чистить, - не большая честь для горьковцев, однако, черт
его знает, подумать нужно...
- Зато мы будем близко, поможем, - показал зубы Задоров. - Знаешь
что, Семен... поедем, посмотрим завтра.
Общее собрание колонистов, как и все собрания в последнее время,
сдержанно-раздумчиво выслушало мой доклад. Делая его, я любопытно
прислушивался не только к собранию, но и к себе самому. Мне вдруг
захотелось грустно улыбнуться. Что это происходит: был ли я ребенком
четыре месяца назад, когда вместе с колонистами бурлил и торжествовал в
созданных нами запорожских дворцах? Вырос ли я за четыре месяца или
оскудел только? В своих словах, в тоне, в движении лица я ясно ощущал
неприятную неуверенность. В течение целого года мы рвались к широким,
светлым просторам, неужели наше стремление может быть увенчано каким-то
смешным, загаженным Куряжед? Как могло случиться, что я сам, по
собственной воле, говорю с ребятами о таком невыносимом будущем? Что
могло привлекать нас в Куряже? Во имя каких ценностей нужно покинуть
нашу, украшенную цветами и Коломаком жизнь, наши паркетные полы, нами
восстановленное имение?
Но в то же время в своих скупых и правдивых контекстах, в которых
невозможно было поместить буквально ни одного радужного слова, я ощущал
неожиданный для меня самого большой суровый призыв, за которым где-то
далеко пряталась еще несмелая, застенчивая радость.
Ребята иногда прерывали мой доклад смехом, как раз в тех местах, где
я рассчитывал повергнуть их в смятение. Затормаживая смех, они задавали
мне вопросы, а после моих ответов хохотали еще больше. Это не был смех
надежды или счастья - это была насмешка.
- А что же делают сорок воспитателей?
- Не знаю. Хохот.
- Антон Семенович, вы там никому морды не набили? Я бы не удержался,
честное слово. Хохот.
- А столовая есть?
- Стжловая есть, но ребята все же босые, так кастрюли носят в спальни
и в спальнях едят... Хохот.
- А кто же носит?
- Не видал. Наверное, ребята...
- По очереди, что ли?
- Наверное, по очереди.
- Организованно, значит. Хохот.
- А комсомол есть?
Здесь хохот разливается, не ожидая моего ответа. Однако, когда я
окончил доклад, все смотрели на меня озабоченно и серьезно.
- А какое ваше мнение? - крикнул кто-то.
- А я так, как вы...
Лапоть присмотрелся ко мне и, видно, ничего не разобрал.
- Ну, высказывайтесь... Ну?.. Чего же вы молчите?.. Интересно, до
чего вы домолчитесь? Поднял руку Денис Кудлатый.
- Ага, Денис? Интересно, что ты скажешь. Денис привычным национальным
жестом полез "в потылыцю", но, вспомнив, что эта слабость всегда
отмечается колонистами, сбросил ненужную руку вниз. Ребята все-таки
заметили его маневр и засмеялись.
- Да я, собственно говоря, ничего не скажу. Конечно, Харьков там
близко, это верно... Все ж таки браться за такое дело... кто ж у нас
есть? Все на рабфаки позабирались...
Он покрутил головой, как будто муху проглотил.

- Собственно говоря, про этот Куряж и говорить бы не стоило. Чего мы
туда попремся? А потом считайте: их двести восемьдесят, а нас сто
двадцать, да у нас новеньких сколько, а старые какие? Тоська тебе
командир, и Наташка командир, а Перепелятченко, а Густоиван, а
Галатенко?
- А чего - Галатенко? - раздался сонный, недовольный голос. - Как
что, так и Галатенко.
- Молчи! - остановил его Лапоть.
- А чего я буду молчать? Вон Антон Семенович рассказывал, какие там
люди. А я что, не работаю или что?
- Ну, добре, - сказал Денис, - я извиняюсь, а все ж таки нам там
морды понабивают, только и дела будет.
- Потише с мордами, - поднял голову Митька Жевел ий.
- А что ты сделаешь?
- Будь покоен!
Кудлатый сел. Взял слово Иван Иванович:
- Товарищи колонисты, я все равно никуда не поеду, так я со стороны,
так сказать, смотрю, и мне виднее. Зачем ехать в Куряж? Нам оставят
триста ребят самых испорченных, да еще харьковских...
- А сюда харьковских не присылают разве? - спросил Лапоть.
- Присылают. Так посудите - триста! И Антон Семенович говорит -
ребята там взрослые. И считайте еще и так: вы к ним приедете, а они у
себя дома. Если они одной одежи раскрали на восемнадцать тысяч рублей,
то вы представляете себе, что они с вами сделают?
- Жаркое! - крикнул кто-то.
- Ну, жаркое еще жарить нужно, - живьем съедят!
- А многих из наших они и красть научат, - продолжал Иван Иванович. -
Есть у нас такие?
- Есть, сколько хотите, - ответил Кудлатый, - у нас шпаны человек
сорок, только боятся красть.
- Вот-вот! - обрадовался Иван Иванович. - Считайте: вас будет
восемьдесят, а их триста двадцать, да еще откиньте наших девочек и
малышей... А зачем все? Зачем губить колонию Горького? Вы на погибель
идете, Антон Семенович!
Иван Иванович сел на место, победоносно оглядываясь. Колонисты
полуодобрительно зашумели, но я не услышал в этом шуме никакого решения.
При общем одобрении вышел говорить Калина Иванович в своем стареньком
плаще, но выбритый и чистенький, как всегда. Калина Иванович тяжело
переживал необходимость расстаться с колонией, и сейчас в его голубых
глазах, мерцающих старческим неверным светом я вижу большую человеческую
печаль.
- Значит, такое дело, - начал Калина Иванович не спеша, - я тоже с
вами не поеду, выходит, и мое дело сторона, а только не чужая сторона.
Куды вы поедете, и куды вас жизнь поведет - разница. Говорили на прошлом
месяце: масло будем грузить английцям. Так скажите на милость мне,
старому, как это можно такое допустить - работать на этих паразитов,
английцев самых? А я ж видав, как наши стрыбали59: поедем, поедем! Ну и
поехав бы ты, а потом что? Теорехтически, оно, конечно, Запорожье, а
прахтически - ты просто коров бы пас, тай и все. Пока твое масло до
английця дойдеть, сколько ты поту прольешь, ты считав? И тоби пасты, и
тоби навоз возить, и коровам задницы мыть, а то ж англиець твоего масла
исты не захотит, паразит. Так ты ж того не думав, дурень, а - поеду тай
поеду. И хорошо так вышло, что ты не поехав, хай соби англиець сухой
хлеб кушаеть. А теперь перед тобой Куряж. А ты сидишь и думаешь. А чего
ж тут думать? Ты ж человек передовой, смотри ж ты, триста ж твоих братив
пропадаеть, таких же Максимов Горьких, как и ты. Рассказывал тут Антон
Семенович, а вы реготали, а что ж тут смешного? Как это можеть совецькая
власть допустить, чтобы в самой харьковской столице, под боком у самого
Григория Ивановича четыреста бандитов росло? А совецькая власть и
говорить вам: а ну, поезжайте зробить, чтобы из них люди правильные
вышли, - триста ж людей, вы ж подумайте! А на вас же будет смотреть не
какая-нибудь шпана. Лука Семенович чи што, а весь харьковский
пролетарий! Так вы - нет! Нам лучше английцев годуваты, чтобы тем маслом
подавились. А тут нам жалко. Жалко з розами разлучиться и страшно: нас
сколько, а их, паразитов, сколько. А как мы с Антоном Семеновичем вдвох
начинали эту колонию, так что? Може, мы собирали общее собрание та
говорили речи? От Волохов и Таранець, и Гуд пускай скажут, чи мы их
злякались, паразитов? А это ж работа будет государственная, совецькой
власти нужная. От я вам и говорю: поезжайте, и все. И Горький Максим
скажеть: во какие мои горьковцы, поехали, паразиты, не злякались!
По мере того как говорил Калина Иванович, румянее становились его
щеки, и теплее горели глаза колонистов. Многие из сидящих на полу ближе
подвинулись к нам, а некоторые положили подбородки на плечи соседей и
неотступно вглядывались не в лицо Калины Ивановича, а куда-то дальше, в
какой-то свой будущий подвиг. А когда сказал Калина Иванович о Максиме
Горьком, ахнули напряженные зрачки колонистов человеческим горячим
взрывом, загалдели, закричали, задвигались пацаны, бросились
аплодировать, но и аплодировать было некогда. Митька Жевелий стоял
посреди сидящих на полу и кричал задним рядам, очевидно, оттуда ожидая
сопротивления:
- Едем, паразиты, честное слово, едем! Но и задние ряды стреляли в
Митьку разными огнями и решительными гримасами, - и тогда Митька
бросился к Калине Ивановичу, окруженному копошащейся кашей пацанов,
способных сейчас только визжать.
- Калина Иванович, раз так, и вы с нами едете? Калина Иванович горько
улыбнулся, набивая трубку. Лапоть говорил речь:
- У нас что написано, читайте! Все закричали хором:
- Не пищать!
- А ну, еще раз прочитайте!
Лапоть низвергнул вниз сжатый кулак, и все звонко, требовательно
повторили:
- Не пищать!
- А мы пищим! Какие все математики: считают восемьдесят и триста
двадцать. Кто так считает? Мы приняли сорок харьковских, мы считали? Где
они?
- Здесь мы, здесь! - крикнули пацаны.
- Ну, и что? Пацаны крикнули:
- Груба!
- Так какого черта считать? Я на месте Иван Ивановича так считал бы:
у нас нет вшей, а у них десять тысяч - сидите на месте.
Хохочущее собрание оглянулось на Ивана Ивановича, покрасневшего от
стыда.
- Мы должны считать просто, - продолжал Лапоть: - с нашей стороны
колония Горького, а с ихней стороны кто? Никого нет!
Лапоть кончил. Колонисты закричали:
- Правильно! Едем, и все! Пусть Антон Семенович пишет в Наркомпрос!
Кудлатый сказал:
- Добре! Ехать, так ехать. Только и ехать нужно с головой. Завтра уже
март, ни одного дня нельзя терять.
Надо не писать, а телеграмму, а то без огорода останемся. И другое
дело: без денег ехать все равно нельзя. Двадцать тысяч чи сколько, а все
равно нужны деньги.
- Голосовать? - спросил Лапоть моего совета.
- Пусть Антон Семенович скажет свое мнение! - крикнули из толпы.
- А ты не видишь, что ли? - сказал Лапоть. - А для порядка все равно
нужно. Слово Антону Семеновичу. Я поднялся перед собранием и сказал
коротко:
- Да здравствует колония имени Горького!.. Через полчаса новый
старший конюх и командир второго отряда Витька Богоявленский выехал
верхом в город.
Зачем он шапкой дорожит?
А в шапке у него депеша:
"Харьков Наркомпрос Джуринской. Настойчиво просим передать Куряж нам возможно скоро обеспечить посевную смета дополнительно. Общее собрание колонистов.
Макаренко".