Будущее точно рискует кого-то из нас переехать катком.
Мой товарищ, известный и невероятно талантливый музыкант – русский, взрослый, разумный – пишет мне, что у него депрессия.
- Отчего? – спрашиваю.
Он говорит: у меня исчезла вера в то, что страна моя будет жить по-человечески. Пишет, что в 90-е у него была огромная надежда, и эта надежда не погибала все «нулевые».
Он верил, что наша страна встала в общий хоровод со всеми остальными «цивилизованными странами», и хотя место её по-прежнему оставалось не самым завидным, однако жизнь тогда хотя бы имела краски: розовые, голубые, жёлтые, яркие, радужные.
И только сегодня он ощутил, что мы выгнаны из хоровода прочь. Что мы стали отбросами и ничтожеством мира, что выхода не предвидится. Нет, пишет он, вера, что, цитирую, «эволюция победит» осталась – но, огорчается он, «я боюсь, что не доживу до этого».
Какой парадокс.
Я и подобные мне – все мы жили 90-е и «нулевые» в ощущение распада почвы, в непрестанной тошноте. Мы почти потеряли надежду. Там были разноцветные краски – но всё это разноцветье выглядело так, будто кого-то вырвало нам под ноги.
Нас воротило от того хоровода, в который нас увлекли на правах бедного, глуповатого, начудившего и не раскаявшегося даже не родственника, а соседа.
Нам казалось, что этот тоскливый позор никогда не кончится. Мы никуда не собирались уезжать отсюда и знали, что будем жить здесь вопреки всему – просто нам выпала такая жизнь и другая могла не настать.
Чувство причастности к своему народу – «где он, к несчастью был» – спасало.
Совсем недавно у нас появились смутные надежды, что всё произошедшее за четверть века было не напрасно. Тысячи слов, которые мы прокричали на митингах, наше, против большинства и вопреки всему, юное брожение в 91-м и в 93-м, наши товарищи, убитые в Приднестровье и в Чечне, наши соратники, сидевшие во всех тюрьмах обновлённой России, наша площадь Революции, наша страсть к прошлому удивительной нашей Родины.
У нас появилась надежда.
А у них пропала.
Удивительно, но во всём остальном мы с этим музыкантом и с подобными ему – схожи. Нас радуют одни и те же книги, одни и те же фильмы, мы ходим на одни и те же выставки и любим одну и ту же музыку.
В своё время Синявский писал, что у него были только «стилистические разногласия» с Советской властью.
Нынче всё наоборот. С нашими оппонентами, живущими в своей иллюзорной, на наш вкус, «эволюции», – совпадения у нас только «стилистические».
Мы обладаем общим культурным кодом. Во всём остальном мы противоположны. Диаметрально!
Что им хорошо – нам смерть. Что нам радость – им депрессия.
«Я выйду в городе солнца, / Мне ноги лизнёт волна. / А ты возвращайся в свой Углич / И живи одна», – поёт мой товарищ.
Углич – наш дом, мы к нему привыкли. Уж не знаем, где ваш город солнца и кто вас там лизнёт.
...Только что встретил этого товарища на просторах Сети. Там вывесили новость о том, что РПЦ наградила главу КПРФ. Товарищ написал: энтропия абсурда зашкаливает.
Я вяло съязвил: венчание однополых людей в храме – тоже часть энтропии абсурда, или нет? Что он ответил, я не посмотрел.
Все эти разговоры идут по инерции. Нам не о чем объясняться. Так же могут пытаться договориться рыбы и пауки, кроты и дельфины.
У нас, да, общие песни – но разная страна.
Одни и те же любимые писатели – но иначе настроенные рецепторы.
Наш символ веры состоит из слов, отрицающих их символ веры.
Их наряды нам кажутся вывернутыми наизнанку, а их речь о самом главном – речью о самом вздорном.
Когда я писал «К нам едет Пересвет» – они читали: «К нам едет дикобраз».
Их депрессия – для нас только слабый повод пожать плечами. Они же нашу депрессию в упор не видели, а если видели – то вообще не понимали, о чём мы грустим: «радоваться надо».
Быть может, мы жили в одном прошлом, которое видели по-разному, но будущее точно рискует кого-то из нас переехать катком.
То, что придёт ещё позже, быть может, примирит нас – но это уже не будет иметь не малейшего значения.
В России живут сотни народов, и уживаются тысячу лет. Но в том смысле, о котором я говорю сейчас, у нас две расы.
Эти две расы – иной крови. Разного состава.
Когда мы выплываем – они тонут. Когда они кричат о помощи – мы не можем их спасти: нам кажется, что мы тащим их на поверхность, а они уверены, что топим. И наоборот: пока они нас спасали – мы едва не задохнулись.
Нам больше нечего обсуждать.
Я не хотел бы ещё раз говорить об этом. Я просто собираю рядом тех, кто думает так же, как мы, спасается так же, как мы и молится о том же – о чём молимся мы.