От Георгий
К Михайлов А.
Дата 24.05.2007 13:08:13
Рубрики Россия-СССР; Ссылки; Тексты;

огромное спасибо за разумный отклик. Хочу в тему разместить еще кое-что. (*)

Вначале - эпиграф

http://kozhinov.voskres.ru/hist/10-2.htm

<...>
Стоит сказать еще и о том, что “переход” жен от одного к другому руководящему деятелю характерен для того времени и обусловлен как раз “клановостью”, “кастовостью” правящего слоя. Слой этот, естественно, состоял главным образом из мужчин, и своего рода “дефицит” соответствующих определенным критериям женщин приводил к тому, что, скажем, супруга члена ЦК Пятницкого-Таршиса стала затем супругой члена Политбюро Рыкова, жена другого члена ЦК, Серебрякова, перешла к кандидату в члены Политбюро Сокольникову-Бриллианту * и т.п.

--------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------
* Это была известная в свое время писательница Галина Иосифовна Серебрякова, пережившая заключение и ссылку; в 1960-х годах я не раз слушал ее небезынтересные рассказы о прошлом.

От IGA
К Георгий (24.05.2007 13:08:13)
Дата 24.05.2007 14:53:01

"соответствующих определенным критериям" - каким? (-)


От Георгий
К IGA (24.05.2007 14:53:01)
Дата 24.05.2007 15:37:36

Разумеется, среди таких было гораздо больше евреек, нежели русских. :-)

Что и выражалось в национальном составе жен высшего (и не очень) руководства страны [1]. Здесь, так сказать, "национальный перекос" был выражен даже еще более четко, чем среди сами мужчин-руководителей. Вероятно, при желании можно и статистику составить.

(В "Тихом Доне" тоже дан соответствующий образ - Бунчук и Анна Погудко.)

И не только в то время. Согласитесь - ведь и Е. Боннэр тоже соответствовала определенным требованиям. САМОГО ли А. Д. Сахарова - не знаю. :-)))

Ещё. Когда В. Бушин пишет об Аксенове и его "Московской саге", то это выглядит так:

http://www.zavtra.ru/cgi//veil//data/zavtra/04/579/51.html

"Молодой читатель едва ли знает В.Аксенова. Пожалуй, есть нужда кое-что поведать. Прежде всего, естественно, это, говоря его собственным языком [2], "плод любовных утех" Павла Васильевича Аксенова, члена ЦИК, заместителя председателя горсовета Казани и писательницы Евгении Соломоновны Гинзбург, неоднократно поминаемой в трилогии. Так что перед нами писатель во втором поколении".

И тут тоже все в порядке :-)))

--------------
[1] Если я не ошибаюсь, те из начальников, которые по молодости женились еще у себя в провинции (или в деревне), переезжая в город, заводили параллельную семью. И чаще всего - с "деятельницами" известного происхождения, так сказать.

[2] "Собственный язык" - это, например, здесь:

http://militera.lib.ru/prose/russian/aksenov1/51.html

"...но есть, оказывается, еще одна голова, стоящая отдельно, личный сын Сталина, плод его любовных утех..."


==========Десакрализаторам - бой!=======

От Георгий
К IGA (24.05.2007 14:53:01)
Дата 24.05.2007 15:25:20

Это вопрос не ко мне, а к Кожинову :-))))

Могу лишь предположить: "идейным" и со "свободными взглядами", в т. ч. и на личную жизнь.

... Помнится, в свое время у меня вышел спор с одним приятелем. Он считал, что образ Марюты в "Сорок первом" Лавренева недостоверен - мол, "простая девка никогда не пошла бы в отряд и не стала снайпером". Я ему возразил: крестьянка - наверное, не пошла бы. Но Марюта была рыбачкой, к тому же сиротой :-)))
Но это - разумеется, иной образ. И таких "Марют" тоже было немного. Девушка, которую вывел А. Н. Толстой в "Гадюке", тоже - примета времени, так сказать.
К сожалению, у меня нет "многосторонних" отзывов о Серебряковой.

==========Десакрализаторам - бой!=======

От Георгий
К Георгий (24.05.2007 13:08:13)
Дата 24.05.2007 13:09:44

Очерк Г. Серебряковой о Тарле и Фридлянде (+)

ИСТОРИКИ

Евгений Викторович Тарле был человек изысканных манер, в котором приятно соединялись простота с повышенным чувством собственного достоинства, утонченная вежливость с умением, однако, ответить ударом на удар. В обхождении с людьми такими, как он, вероятно, были бессмертные французские энциклопедисты, мыслители-писатели Дидро, Монтень. Мягкий голос, уши, руки, многознающие, чуть насмешливые глаза, круглая лысеющая голова средневекового кардинала, собранность движений, легкость походки — все это было не как у других, все это было особым. В совершенстве владел Тарле искусством разговора. Его можно было слушать часами. Ирония переплеталась в его речи с неисчерпаемыми знаниями. Франция была ему знакома, как дом, в котором он, казалось, прожил всю жизнь. Он безукоризненно владел французским языком и, будто отдыхая, прохаживался по всем вехам истории галлов, но особенно любил восемнадцатый и девятнадцатый века этой стремительной в своих порывах страны.
Тарле рассказывал о колыбели Парижа — Лютеции — так, точно был свидетелем ее расцвета и падения. Эпохи первой буржуазной французской революции, Наполеона и дальнейших социальных ураганов увлекали его с большой силой. Кто бы из борцов по обе стороны баррикад ни назывался, Евгений Викторович давал ему исчерпывающую характеристику, и так же полно знал он все, что относилось к искусству и литературе страны неутихающих бунтарских взрывов прошлого столетия.
Наше знакомство с Тарле произошло после выхода моих «Женщин эпохи французской революции». С ним неоднократно советовалась я о том, как писать «Юность Маркса». Он прочел роман в рукописи и дал мне много неоценимо важных замечаний, которые я попыталась все использовать в книге. Не только Франция, но и вся Европа была ведома Тарле.
Одно из нескольких весьма характерных писем ко мне Е. В. Тарле сохранилось. В нем академик как бы продолжает начатую беседу:
«Москва. Кропоткинская набережная 3. Дом ученых. 10.IX.1933.
Прочел я, глубокоуважаемая Галина Осиповна, данный мне оттиск. И продолжение не уступает началу. Буршикоз-ность Маркса и его антураж очень выпукло даны. Усмотрел я, что бедного Стока и др. уже начинают наказывать. Что ж с ними будет дальше?! Кстати: плетей не было почти вовсе в Германии,— и орудием были 1) розги (Rutten), 2) Ochsenrienier (англ. bulle'spizzle), т. е. длинный и тонкий ременный хлыст. Когда будет отдельное издание — исправьте. Еще (из мелочей): Маркс подавал свои ученические работы очень разборчиво переписанными, их иначе не принимали бы ни в коем случае, это требовалось как conditio sine qua поп.
Его почерк в позднейших рукописях ничего общего не имеет с подававшейся учителям перепиской.
Но все это мелочи и пустяки, на которые никто не обратит внимания и не заметит (да и я о них пишу, только чтобы доказать Вам, как внимательно Вас читаю).
Выведете ли Вы Арнольда Руге? Брюзги, жульверновского ученого, чудака? (О нем — у Герцена кое-что есть.) Так хотелось бы, чтобы где-нибудь они с Марксом посидели в Kneipe и покурили (Маркс уже тогда любил сигары, а не традиционные трубки).
А когда будете писать о процессе в Париже,— хотелось бы, чтобы именно Ваше тонкое перышко дало бы нам (Вы это умеете в 15 строках делать) суетливого короля тогдашней (начинавшейся) желтой прессы Эмиля Жирардэна (убийцу на дуэли Армона Карелля), которого сторонилась порядочная журналистика, но который преуспевал и не замечал этого. Он очень суетился около процесса, шнырял в зале суда etc. Юркий, извивающийся глист с вороватыми глазками, большая тогдашняя знаменитость. Без него будет неполно. Сердечный Вам привет.

Преданный Вам Е. Т а р л е.
P. S. Если могу быть Вам полезен,— дайте знать».

Евгений Викторович был широко образованный человек, и общение с ним обогащало. Сам отлично владевший пером, он создал несколько исторических произведений, которые читаются неотрывно, как увлекательнейшие романы.
С одинаковым блеском охарактеризовал он Талейрана, Дизраэли, Александра I или Меттерниха и однажды с такими подробностями и художественным мастерством рассказал нам о Венском конгрессе 1815 года, что и поныне я как бы вижу парад прекраснейших женщин и королей на этом съезде победителей Наполеона, вбивших гвоздь в гроб его славы и побед. Хитросплетения политических кулис, деляческий торг новой буржуазии, ослепительные и зловещие балы на кургане французской революции — все это передал Тарле так талантливо, как умел только он один. И с не меньшим проникновением в глубины истории рассуждал он о молодом Марксе и «Союзе коммунистов». Велик и неожидан был диапазон интересов и сведений Тарле.
Одним из ученых, которых Евгений Викторович называл своим учеником, высоко ценя его оригинальные открытия в истории французской революции, был Григорий Самойлович Фридлянд, в первой половине тридцатых годов декан исторического факультета МГУ.
С Фридляндом я встретилась впервые в Лондоне во время одного из всемирных исторических конгрессов. Это был шершавого, своеобразного характера, прямолинейный, иногда резкий в оценках, воинствующий в области науки человек. Рослый, физически сильный, широкоплечий, с узким лицом и продолговатыми близорукими глазами, испытующе смотрящими из-под очков, Фридлянд был острым полемистом и хорошим лектором, смело отстаивавшим свои взгляды и научные теории. Он отнюдь не стал только кабинетным исследователем и ученым и всю свою жизнь оставался борцом в каждом трудном деле, за которое брался.
Как и с Тарле, знакомство, а затем дружба моя с Фридляндом основывалась на том, что я работала в художественной литературе над историческим романом и начала путь беллетриста с книги «Женщины эпохи французской революции», тема которой столь близка обоим этим ученым.
Многократно Евгений Викторович приходил к нам домой вместе с Фридляндом, и легко было заметить их добрые отношения и взаимное доверие. Тарле умел держаться с молодыми людьми на равной ноге, не снижая себя при этом.
За чашкой чая велись споры об историческом романе и его значении в воспитании нового человека, живущего в бесклассовом обществе.
Мне слышатся голоса ушедших уже из жизни двух ярких, сильных людей.
Фридлянд говорил с резкими интонациями горячо убежденного человека, готового сразу же броситься в бой. Он был задирист, смел, страстен.
— Исторический роман во все времена был огромной остроты орудием классовых сражений и политического воспитания народа. Я убежден, что историческая тематика освещает все затаенные углы человеческой психики. Писатель, работающий на этом ответственном участке литературы, находится не в обозе, как думают тупицы, а на
аванпосту.
У Тарле был всегда спокойный, приятный и как бы улыбающийся голос.
— Где, думается вам, проложена демаркационная линия между историческим и злободневным романом? — спросил он как-то.— Повествование о тысяча девятьсот семнадцатом годе или гражданской войне к чему прикажете отнести — к исторической или современной теме?
— Извольте, Евгений Викторович, я вам отвечу, опираясь на блестящие высказывания Белинского. Он считал исторический роман одной из форм эпоса и приводил в пример Вальтера Скотта. «Может быть,— писал Белинский,— некогда история сделается художественным произведением и сменит роман». Так-то. А Гервинус называл историю мыслящей поэзией. Преотлично сказано.
— Не все ясно, не все. Бывает, что художественная литература подменяет блестяще историю,— ответил Тарле.— Мы, историки, не раз уясняли себе многое благодаря писателям. Тот же почтеннейший Вальтер Скотт оказал большую помощь ученым. Ведь его роман о борьбе саксов и норманнов послужил ключом для крупнейших исследований девятнадцатого века. Художник сослужил немалую
службу чистой науке.
— Этот случай не единичен,— подхватил Фридлянд.— Но проведем, однако, грань между историком, который изучает, что было, и автором художественного романа, который воссоздает картины того, как было. Пока мы бедны хорошей исторической прозой. Не подлежит сомнению, что мы живем в эпоху «предыстории» исторической науки. Маркс говорил о предыстории всего человечества. Подлинная история начинается после утверждения бесклассового общества. Это же относится к исторической науке.
— Не оспариваю. Тешу себя мыслью, что мы уже на пороге. Ждать остается недолго,— мягко добавил Тарле и продолжал: — Но не будем забывать главного: жанр исторического либо историко-биографического романа глубоко оптимистичен. Как бы ни была велика трагедия изображенного в нем прошлого, она дает нам в финале воодушевляющие перспективы наступающего вслед за тем будуще
го. К примеру, Маркс физически не смог дожить до осуществления въяве гигантской науки, которую заложил, но она должна была победить и победила. То же обессмертило Коперника, Галилея. Нам выпадает честь подводить итоги.
Я спросила Евгения Викторовича, какие исторические романы девятнадцатого века кажутся ему лучшими.
— «Боги жаждут» и «Девяносто третий год»,— ответил он не задумываясь.
Фридлянд, согласившийся с ним, сказал:
— Франс выступает в своем творении в роли современника в оценке прошлого, а Гюго — в роли историка, но оба они сумели изобразить героику эпохи в строго индивидуальных образах.
Фридлянд глубоко чтил Михаила Николаевича Покровского как своего учителя и одного из крупнейших русских историков, не свободного, по его мнению, от ошибок, но сумевшего обнаружить, понять и изжить их.
— Покровский совмещал умище и знания колоссальные,— часто повторял Фридлянд, и его нервное, легко покрывающееся румянцем гнева, напряжения или нежданной радости лицо меняло выражение и добрело. Смерть Покровского была невосполнимой потерей для многих, и Фридлянд считал русскую историческую науку осиротевшей.— Не всякому, как Михаилу Николаевичу, посчастли
вилось так много перенять для науки у Ленина, общаться с ним, углубляя при этом мысль, постигая сложность диалектики и законов историзма.

Встречи с Тарле были всегда праздниками для меня, душевным и умственным фильтром. Его ошеломляющая эрудиция, превосходное внутреннее и внешнее воспитание заставляли подтягиваться, проверять свой собственный умственный багаж и цели. Настоящий человек, значительный в любом деле, как бы излучает свет высокого накала. Он бывает совсем прост и скромен — это и есть высшая форма человечности, так же как и отсутствие предвзятости и обязывающая доброжелательность. С ним приходит ощущение покоя. Тарле никогда не «подавал себя» и строго блюл законы взаимоотношения людей и старался поделиться с ними щедротами своего интеллекта и сердца. Трудно перечислить те ценности познания, которые давал окружающим Евгений Викторович, сам того не подозревая, мышлением вслух, поведением, советами и вниманием к работе другого.
Отношения мои с Фридляндом строились иначе, на основах равенства и товарищества. Мы стали единомышленниками в понимании новых форм историко-биографической беллетристики, воспроизведении людей из народа и гениев художественными средствами. Фридлянд помогал мне в повседневном труде над «Юностью Маркса» и отражал нападки, которые, подобно колючкам, цепляются за подол молодых, начинающих писателей.
Покровский, Тарле и Фридлянд превосходно знали эпоху первой буржуазной революции французов. Фридлянд написал важные исследовательские книги-биографии Дантона и Марата, принятые с большой похвалой передовыми историками у нас и за рубежом. Его хваткое, боевое перо, пронзительную иронию превосходно дополнял разрушительный и вместе созидающий метод исторического материализма, и повеем по-новому виделись читателю события, время и люди. Для меня Фридлянд как историк непререкаемо убедителен.

Особой удачей моей творческой судьбы было, что в то время, как некоторые критики объявили «Женщин эпохи французской революции» плохой книгой, хотели ее уничтожить, три маститых историка взяли мой труд под свою защиту. А. М. Горький решил спор тем, что включил «Женщин эпохи французской революции» в план издания «Академии». Редко, однако, выпадает писателю легкая доля. «Юность Маркса» поначалу была встречена глухим молчанием и затем зоологической злобой. Только единое мнение читателя, поддержка историков, а затем обширные статьи Е. Книпович и других принесли произведению признание.
Войны не всегда оглашаются грохотом артиллерии, освещаются огнем пожарищ и грозят скоропалительной смертью. Бывают и малые, невидимые и убийственные сражения во имя идеи. Инакомыслие творило каверзу, клевету, ложь, преступления либо создавало святых и героев.
Так было. Но в области мышления и творчества остались надолго противоречия и противоборства.
Фридлянд был бешено непримирим, если касались священных для него идей и представлений в науке. Таким должен быть каждый ученый.

В маленькой его комнате в старинном каменном неуютном доме негде было повернуться. Книги вытеснили человека, они, не умещаясь на полках до потолка, лежали на столах, диване и просто на полу. Только их хозяин мог разобраться в этом нагромождении запечатленных в печати мыслей, описаний, великих или никчемных дерзаний. Но Фридлянд, взъерошенный, близорукий, большой, коренастый, чувствовал себя отлично в этом немом и блестящем окружении. Он то влезал на лесенку за каким-либо манускриптом, пригибаясь, чтобы не разбить очки о потолок, то опускался на колени, открывая какое-либо сокровище.
Нет выше и благороднее страсти, нежели страсть книголюба, вечного странника, искателя и открывателя. Не счесть произведений человеческого ума и воли. Шедевры и ничтожества, плод вдохновенного взрыва либо многолетнего мучительного, изнашивающего напряжения, они — сгусток жизни, часто давно исчезнувшей. Попадая в книгохранилище, я всегда с глубоким почтением и болью, как на кладбище, склоняюсь к стелам-переплетам и мысленно земно кланяюсь их творцам. Они вложили лучшее, что имели, в эти страницы, надеясь, быть может, обрести бессмертие. Что ж, некоторые — немногие — нашли его, но большинство забыто. Честь им всем!
Книголюбы приходят на землю, чтобы воскресить незаслуженно схороненное и продлить бытие различным творениям. Их миссия полна человеколюбия, добра и заботы о тех, кто навсегда отзвучал, и к тем, кто будет жить в своих трудах. Археологи душ и мыслей — библиофилы! Одним из них родился историк Фридлянд. В Москве, Париже, Лондоне он постоянно посещал букинистические лавки, считая день, когда не приобрел книгу, потерянным. И мир для него бесконечно расширялся вглубь и вширь. Он приучил и меня к собирательству, и я отдыхала, шаря голодными глазами по каталогам и шкафам книжных магазинов. Так нашла я еще один источник удовольствия. Собирать книги начала с древних авторов, и вместе с Плутархом, Светонием, Тацитом, поэтами и писателями древней Эллады и Рима в мой дом вошли певцы Средней Азии, северных саг и русских былин.
Но я не могла соревноваться с Фридляндом. Его библиотека стала уникальной. Однажды мы оба похвалились своими богатствами перед Владимиром Дмитриевичем Бонч-Бруевичем, непревзойденным знатоком книги. Сам он в это время собирал произведения, посвященные масонам, религиозным сектам, инквизиции. Я подарила ему брошюру «Масон без маски» — злой выпад, разоблачение помещика, ушедшего из ложи каменщиков.
Беседы о книгах и их авторах иногда заполняли нам целый вечер. Тарле, впрочем, предпочитал этим, как он шутил, «радениям книгоманов» остроумный спор и раздумья.
— Историки и авторы исторических романов — частенько две враждебные стихии, не правда ли? Суховей и летний дождь, например,— начинал он.— Один педант от исторической науки возмущался Вальтером Скоттом, обвиняя его в невежестве, и готов был распять за неточность описания погоды в «Айвенго». А Белинский говорил, что исторический роман Скотта в отношении к нравам, обычаям, колориту и духу известной страны в известную эпоху достовернее всякой истории. Белинский, по-моему, прав.
Как-то мы заспорили о понравившихся мне книгах Стефана Цвейга «Жозеф Фуше» и «Мария-Антуанетта». Я восхищалась стилистическим фейерверком замечательного австрийского писателя, но Фридлянд опрокинул на меня ушат ледяной воды, а Тарле, посмеиваясь, поддержал его.
— Неужели вам не ясно,— багровея и повышая голос, ярился Фридлянд,— что творчество Цвейга, пусть большого мастера слова и образа, пытается угодить мещанству? Цвейг смачно выводит среднего человека, который плюет на все революции, страдания и ненавидит потрясения, мешающие его уютному, жвачному существованию. «Какая мне разница,— думает такой человечек,— была ли Мария Антуанетта контрреволюционеркой или нет, виновна ли королева перед народом, главное, что она царственно красива, соблазнительна, так зачем же ее казнили?» Средний человечек — жертва мировых сдвигов. Его одного, а не причину социального взрыва видит всегда перед собой Цвейг.
В 1936 году всех нас волновало будущее. В Германии креп фашизм. Тарле с тревогой взирал на замутненный горизонт. Долгая работа над прошлым научила его понимать масштабы происходящего в настоящем и предвидеть грядущее.
История — великий учитель человечества и грозное предупреждение, ибо живые повторяют ошибки мертвецов.
Находясь постоянно в центре современности и одновременно в нескольких минувших столетиях, Тарле отлично ориентировался в политике мелкой и крупной буржуазии, осознал опасность внутрипартийных неурядиц, угрозу войн и их последствия. Талантливейший историк предвидел чудовищные столкновения на земле.
— Фашисты попытаются разрушить всю европейскую культуру,— заметил он однажды.
Мы вспомнили о том, как ошибся Лев Толстой, веривший в естественный человеческий прогресс, развивающийся вместе с общими и техническими достижениями. Толстой надеялся, что в двадцатом веке люди сделаются добрее и миролюбивее и войн больше не будет. Однако лютость, коварство, бессмысленная жестокость притаились, выжидая миг, чтобы показать свою страшную пасть Молоха, требующего жертв.
— Да,— отозвался Тарле,— походы Наполеона уже сейчас кажутся забавой, стоившей миру не так уж дорого.
Евгений Викторович продолжал говорить, откинувшись глубоко в кресло, о значении отдельной личности для развития новой истории. Фридлянд разгорячился.
— Нет, право же, на свете силы, которая изменит поступательный ход наших идей!
— А Гитлер? — сощурив глаза и подняв холеную, пухлую руку, спросил Тарле. Он больше, чем когда бы то ни было раньше, был похож на римского прелата.
— Его сотрут с лица земли и заклеймят вечным позором, как всякое иное препятствие на пути к нашей победе, как любого диктатора.
— Конечно,— согласился, чуть улыбаясь, Тарле,— жаль только, что у истории свое время, столь не совпадающее с отпущенным человеку. Правда, сейчас все убыстряется в движении. Мы пересели с почтовой кареты на локомотив и на аэроплан.
В этот вечер я видела Тарле в последний раз в жизни. С Фридляндом довелось еще встретиться. Он собирался в Венгрию на исторический съезд, но все сложилось по-иному.

От Георгий
К Георгий (24.05.2007 13:09:44)
Дата 24.05.2007 13:10:25

"Эпилог" Кожинова (*/+)


http://kozhinov.voskres.ru/hist/10-2.htm

...М.М.Бахтин вспоминал о судьбе следователей ГПУ, которые в 1928—1929 годах стряпали его “дело”, а также “дело” его близкого знакомого — историка Е.В. Тарле; в 1938 году этих следователей расстреляли: “Тарле мне написал с торжеством: “А знаете, наших-то ликвидировали”. Но я не мог разделить этого торжества” ...

От Георгий
К Георгий (24.05.2007 13:08:13)
Дата 24.05.2007 13:08:53

Очерк Г. Серебряковой о М. Н. Покровском (+)

Серебрякова Г. И. О других и о себе: Новеллы. - М.: Сов. писатель, 1968. - 408 с.

(стр. 65-73)

М. Н. ПОКРОВСКИЙ

В конце двадцатых годов я закончила свою книгу "Женщины эпохи французской революции" и отнесла ее в Госиздат.
Трепеща, волнуясь, отдала я на суд редакции свое детище. Беспокойство мое оказалось не лишенным основания. Литературный жанр, избранный мной, - воссоздавая судьбы женщин разных классов, рассказать о французской буржуазной революции - вызвапл настороженное недоумение рецензентов.
- В такой манере у нас писать не принято, - сказали мне. - Впрочем, мы не решили окончательно: печатать или нет ваши новеллы. Хорошо бы вам обратиться к маститому историку, Покровскому, например, с просьбой написать к книге предисловие.
Крайне опечаленная, покинула я издательство. Чувство, испытываемое писателем по отношению к своей рукописи, можно сравнить разве что с материнским. Книга вобрала все лучшее из души своего создателя, и беспокойство за ее судьбу не оставляет его никогда. Книги - наши дети, несущие заботы, горе или радость, дающие волю к творчеству либо горькие разочарования.
Трудности, вставшие на пути к читателю книги "Женщины эпохи французской революции", побуждали меня к действию.
Михаила Николаевича Покровского до той поры я никогда не видала, но была наслышана, что человек это строгий, умный, редчайших знаний. Он был не только виднейший историк-марксист, но и боевой политический деятель, первый председатель Московского Совета депутатов после Октябрьской революции, большевик с 1905 года.
Знала я, что Ленин ценил и уважал Покровского, с которым был знаком с давних лет эмиграции.

Я решила послать Михаилу Николаевичу рукопись книги и, сообщая кратко о себе, присовокупила, что училась на рабфаке имени Покровского при МГУ.
Вскоре по телефону меня пригласили на дом к Покровскому. Я помню, с каким волнением подошла к маленькому домику в Нескучном саду, где жил тогда Михаил Николаевич. На узкой террасе стояла, опираясь на костыль, жена Покровского, Любовь Николаевна, худенькая женщина с тонко очерченным лицом, русой косой, венцом лежавшей на гладко зачесанной голове, и незабываемыми огромными глазами цвета лесных колокольчиков. Узнав, кто я, и заметив мое смущение, она сказала неожиданно сильным мелодичным контральто:
- Вас, верно, напугали, что Михаил Николаевич сердитый, раздражительный, колкий на слова, не правда ли? Успокойтесь, ваша книга, как мне кажется, пришлась ему по душе.
Мне было в ту пору немногим более двадцати лет. Я работала в газете и впервые осмелилась выступить в качестве беллетриста, да еще в необычном жанре исторического портрета. Я училась этому у Ромена Роллана и Стефана Цвейга, тщательно прослеживала технику лаконичного описания у Пушкина, Лермонтова и Мериме.
Издательство окатило меня струей равнодушия и непонимания. Естественно, что слова жены Покровского ободрили меня. В эту минуту из дома вышел Михаил Николаевич, и я снова оробела. Мне показалось, что он чем-то раздосадован. В действительности он был болен.
- Так, так, - сказал он, пристально глядя на меня из-под стекол очков, - автор-то юн, моло, оказывается, чрезвычайно. Ну, это не помеха, наоборот, преимущество.
Заметив,что жена хочет уйти, Покровский обратился к ней просительно:
- Куда же ты, Любаша? Останься. Мы ведь много говорили с тобой о работе товарища Серебряковой и сошлись в оценке. Самой законченной новеллой, - продолжал он, обращаясь уже ко мне, - нам обоим показалась "Манон Ролан" - это подлинная историческая живопись. Самовлюбленную жирондистку вы раскусили до конца. Гёте писал, что готов простить революции все, с его точки зрения, ошибки за то, что в ее пору появляются дамы, подобные этой влиятельной, хитрой закулисной руководительнице крупной буржуазии в конвенте. А Маркса раздражала сия тщеславная супруга Ролана. Роль женщин в политике бывала очень значительна. Вот Александра Федеоровна Романова, например, царица, - это же было настоящее политбюро при Николае. Читали ее переписку с царем, мемуары Витте и других царедворцев?
Покуда Михаил Николаевич говорил со все нарастающим оживлением, я смелее разглядывала его. Он казался мне давным-давно знакомым. Внешне Покровский выглядел типичным русским интеллигентов конца прошлого и начала нынешнего века. Лица, схожие с ним, отмеченные печатью напряженного умственного труда, внутренней борьбы, исканий, упорной воли и мышления, смотрят на нас с многих полотен Репина и других великих реалистов-душеведов.
Густая длинная седая борода лопатой, подстриженные гладкие волосы, чуть выпуклые внимательные глаза напомнили мне дорогие лица неутомимых ученых, революционеров, писателей. То же вдохновенное выражение усталых глаз, прячущихся в излучинах морщинистых век, встречала я с детства в своей семье, в лицах участников первых после Октября большевистских демонстраций, в комитетах РКП(б), на всех дорогах революции, в политотделе и Реввоенсовете Красной Армии, на съездах Советов и партии.
Ссутулясь, тяжело дыша, прохаживался по террасе Михаил Николаевич. Сухая серовато-желтая кожа его лица, нервное подергивание кистей рук, внезапная резкость высокого голоса были следствием не только огромного переутомления, но и развивавшейся уже смертельной болезни.
Говорил Михаил Николаевич быстро, легко. Чувствовалось, что он привык к большим аудиториям, к лекционной работе и был превосходно вооружен знаниями во многих областях гуманитарных наук.
Поразительна была осведомленность Покровского во всем, что касалось Французской революции 1789 года. Он говорил так, точно сам был ее участником, цитировал законодательные документы Парижского учредительного собрания, статьи "Прав человека", высмеивал историков, вроде Мишле, не понимавших классовой основы борьбы партий в конвенте, острословил, вспоминая недавний Всемирный исторический конгресс, на котором был делегатом, подшучивал над узостью воззрений буржуазных ученых дуалистической школы.
- Учение Маркса и Ленина, - говорил он, - это лампа Аладдина. Оно удивительно просто и неопровержимо осветило все темные закоулки истории. Какой ребяческой наивностью кажется теперь утверждение разных "специалистов" и писателей, что насморк Наполеона или нос Клеопатры роковым образом предопределили ход исторических процессов и судьбу мира!
Покровский остановился, снял очки, чтобы протереть стекла, и я увидела в его сосредоточенно смотрящих перед собой глазах глубокую человечность, мягкость и грусть, не исчезавшую даже тогда, когда он глухо посмеивался в бороду.
Очень понравилась мне и Любовь Николаевна. Превосходно воспитанная, сдержанная, женственная, она, очевидно, живо интересовалась всем, чем жил ее муж. Глубокая привязанность Покровского к жене не могла укрыться от посторонних. Проведя несколько часов в доме Покровских, я ушла под сильным впечатлением. Удивительно целомудренная атмосфера, полная высоких интересов, мыслей, взаимопонимания, царила в этой семье. Там хотелось думать вслух, спорить, шутить, но нельзя было опуститься до пошлых пересудов, сплетен, анекдотов, циничных недомолвок. Позднее такие же чистые, исполненные искренности, глубоких чувств и дум отношения я наблюдала у нас, в семье старых большевиков Смидович, и в Англии, у Беатриссы и Сиднея Вебб.
Среди этих уже немолодых людей, как и в домике в Нескучном саду, старость представлялась красивой, мудрой, творческой порой человеческого бытия. Покровскому и его жене было в те годы за шестьдесят, и, однако, это были духовно молодые люди. Общение с ними несказанно обогащало меня, и я чувствовала себя счастливой тем, что они оценили мою книгу.

Покровский, прежде чем написать предисловие, потребовал от меня тщательной отделки некоторых портретов. Он оказался неумолимым и крайне требовательным педагогом и редактором. Не раз возвращал он новеллу о Марате и Шарлотте Кордэ. Отправляя мне рукопись, он обычно прилагал к ней пространные письма, в которых указывал, что именно не удовлетворило его в моей работе. Тут же он пояснял, какими видятся ему историко-биографический портрет и роман нового типа, создаваемые художником-марксистом.
Историческая правдивость казалась ему главной привилегией исторического произведения эпохи социалистического реализма. Не переодевать в маскарадные костюмы той или иной эпохи случайно взятых из нашей действительности людей, а воссоздавать исторических героев в их естестве и подлинности - вот чего требовал Покровский от писателя, черпающего материал из сокровищницы истории. А это, считал он, может сделать только литератор, мыслящий категорями марксизма-ленинизма. Любая тема станет новой, первозданной, если будет воссоздана со всей исторической правдивостью.
Не могу без чувства отчаяния думать о том, что пачка писем М. Н. Покровского, несмотря на усиленные поиски, все еще не обнаружена.
Предисловие, написанное этим замечательным историком, которое сопровождало четыре издания - с 1929 по 1935 год - моей книги "Женщины эпохи французской революции", лишь в малой степени повторяет то, чему терпеливо и настойчиво учил меня Покровский на словах и в письмах. Работая позднее над своей трилогией "Прометей", я неукоснительно следовала многим его советам.

В те же годы я близко сошлась с Любовью Николаевной и жадно слушала ее рассказы о прошлом. В ранней молодости она оставила богатый купеческий родительский дом и последовала за Михаилом Николаевичем в эмиграцию.
- Я полюбила его, когда он был неуклюжим, замкнутым в себе репетитором, дававшим уроки в нашей семье. Меня сразу же поразили его смелые суждения и знания.
В Париже, в изгнании, Покровске встречались с Лениным и Надеждой Константиновной. Жилось им не всегда легко материально, но интересно духовно. Никогда Любовь Николаевна не пожалела, что порвала с родными, возмущенными ее браком с революционером.
- Какое счастье, - заявляла Любовь Николаевна, - что я встретила Михаила Николаевича и переменила быт сытой праздной купчихи на кочевническую жизнь жены борца и ученого! Если бы вы знали, как великодушен и глубок Михаил Николаевич.

В 1932 году я узнала, что Покровский безнадежно болен. Любовь Николаевна позвала меня проведать больного. Помню, как пришла я в больницу на улице Грановского и поднялась на второй этаж. Приоткрыв тихонько дверь в сумрачную небольшую палату, я услышала звучный голос Любовь Николаевны. Она декламировала стихи Лермонтова:

Когда волнуется желтеющая нива,
И свежий лес шумит при звуке ветерка...

- Читай, Любушка. Я точно вижу поле, колосящуюся рожь, и дышится мне легче. Как прекрасен мир...
Я подошла к постели больного и едва узнала Михаила Николаевича. Он был изможденным, но из-под очков по-молодому остро блестели глаза. Весь остаток жизни сосредоточился в его взгляде. Он принялся забрасывать меня вопросами с тем оживлением, которым сильные люди пытаются прикрыть физическую слабость. Я пробыла очень недолго в палате, чтобы не утомить его. Выходя, услышала, как, приглушая голос, Любовь Николаевна снова читала:

И прячется в саду малиновая слива
Под тенью сладостной зеленого листка...

Вскоре, будучи в Лондоне, я прочла в газете о смерти Михаила Николаевича Покровского и от души оплакала его. Позднее, вернувшись в Москву, я много раз бывала в доме на улице Серафимовича, в неуютной квартире, где доживала свои дни Любовь Николаевна. Больная нога мешала ей ходить, и она часто лежала. Все ее мысли были об умершем муже, о прожитом.

Много лет спустя я узнала, как растоптано было имя этого бойца ленинской гвардии. Моя книга "Женщины эпохи французской революции" вышла в 1958 году без предисловия Покровского.
Теперь имя Михаила Николаевича Покровского снова зазвучало, и с него сняли густую накипь оговоров. Книга "Женщины эпохи французской революции" снова вышла в свет такой, какой подписал ее к печати Покровский.
Для меня Михаил Николаевич Покровский навсегда останется человеком высокой, смелой и светлой души, талантливейшим ученым, пламенным коммунистом.