От
|
SS
|
К
|
miron
|
Дата
|
01.04.2006 16:46:23
|
Рубрики
|
Катастрофа;
|
Хайдеггер. Конец философии и задача мышления
МАРТИН ХАЙДЕГГЕР
КОНЕЦ ФИЛОСОФИИ И ЗАДАЧА МЫШЛЕНИЯ
В заглавии упомянута попытка осмысления, протекающего в вопросах.
Вопросы - пути к ответу. Этот ответ, если однажды он будет дан,
находится в преобразованном мышлении, отнюдь в не суждении о том или
ином предметном содержании.
Следующий текст включен в более широкий контекст. Это - с 1930 года
постоянно возобновляющаяся попытка придать изначальность постановке
вопроса "Бытия и времени". Что означает: подвергнуть внутренней
критике основоначало вопроса в "Бытии и времени". Тем самым должно
стать ясно, насколько критический вопрос, каково дело мышления,
необходимо и устойчиво принадлежит мышлению. Вследствие этого
изменится формулировка задачи "Бытия и времени".
Мы спрашиваем:
1.Сколь велика власть конца над философией нашего времени?
2.Какая задача в эпоху конца философии еще продолжает стоять перед
мышлением?
1. СКОЛЬ ВЕЛИКА ВЛАСТЬ КОНЦА НАД ФИЛОСОФИЕЙ НАШЕГО ВРЕМЕНИ?
Философия есть метафизика. Она мыслит сущее в целом - мир, людей,
бога - относительно бытия, относительно взаимопринадлежности всего
сущего в бытии. Метафизика мыслит сущее как сущее через обосновывающее
представление. Ибо бытие сущего с начала философии показывалось как
основание (arche, aition, принцип). Основание - это то, из чего сущее
как таковое в его становлении, исчезновении и сохранении является
познаваемым, обсуждаемым и перерабатываемым в том, что оно есть и как
оно есть. Бытие в качестве основания превращает сущее в то или иное
присутствующее. Основание показывается как присутствие. Его настоящее
состоит в том, что оно приводит, каждое своим способом, присутствующее
в присутствие. В зависимости от вида присутствия, основание имеет
характер обосновывания как онтического причинения действительного, как
трансцендентального осуществления предметности предметов, как
диалектического опосредования движения абсолютного духа, исторического
процесса производства, как устанавливающей ценности воли к власти.
Особенность метафизического мышления, которое находит для сущего
основание, состоит в том, что оно, исходя из присутствующего, это
присутствующее в его же присутствии и тем самым обосновывает его
из основания.
В чем смысл речи о конце философии? Слишком легко понимаем мы конец
чего-либо в отрицательном смысле, как простое прекращение, как
отсутствие продолжения, если не упадок и бессилие. Напротив, речь о
конце философии означает за-вершение (Vollendung) метафизики. Однако
завершение не означает здесь усовершенствование, вследствие которого
философия в своем конце овладевает высочайшим совершенством. Дабы
оценить совершенство одной эпохи метафизики в сравнении с другой, нам
не хватает не одного лишь, еслитак можно выразиться, масштаба.
Таковым образом оценивать вообще направомерно. Мышление Платона не
совершеннее мышления Парменида. Философия Гегеля не совершеннее
философии Канта. Каждая эпоха философии имеет свою собственную
необходимость. Существует философия, такая, как она есть, и это мы
должны признать. И нам не следует превозносить одну перед другой,
насколько такое возможно относительно различных мировоззрений.
В старом значении слово "конец" - это также и "место": "из одного
конца в другой" означает: "с одного места на другое". Конец философии
- это место, в котором вся ее история собрана в ее предельной
возможности. Конец как завершение означает сбор.
На протяжении всей истории философии мышление Платона все в новых
вариациях остается определяющим. Метафизика - это платонизм. Ницше
характеризует свою философию как перевернутый платонизм. С
переворачиванием метафизики, осуществленным еще Карлом Марксом,
достигается крайняя возможность философии. Она приходит к своему
концу. Сколько бы не предпринималось попыток философского мышления,
они останутся лишь эпигонскими "ренессансами" и их разновидностями.
Итак, не является ли конец философии прекращением ее способа мышления?
Такой вывод был бы преждевременным.
Конец как завершение - это сбор предельных возможностей. Мы мыслим их
слишком узко, коль скоро ожидаем появления чего-то нового в философии
прежнего образца. Мы забываем, что уже в эпоху греческой философии
обнаруживается решающее движение философии: это - формирование наук
внутри горизонта, открытогофилософией. Формирование наук - это
одновременно их отделение от философии и учреждение их
самостоятельности. Этот процесс составляет завершение философии.
Развитие этого процесса идет сегодня полным ходом во всех областях
сущего. Это выглядит просто как распад философии, а в действительности
это ее завершение.
Достаточно указать на самостоятельность психологии, социологии,
антропологии как культурологии, на роль логики как логистики и
семантики. Философия становится эмпирической наукой о человеке, обо
всем, что может стать для человека доступным в опыте предметом его
техники. Через технику человек утверждает себя в мире,продолжая ее
всячески совершенствовать. Все это осуществляется на основе и по мере
научного освоения отдельных областей сущего.
Не надо быть пророком, чтобы предсказать скорый триумф новой
фундаментальной науки, которакя будет определять и направлять все
прочие уже утвердившиеся науки. Речь идет о кибернетике.
Эта наука соответствует назначению человека как социально-деятельного
существа. Ибо она - теория управления возможным планированием и
организацией человеческого труда. Кибернетика преобразует язык в обмен
информации. Искусства становятся управляемо-управляющими средствами
информации.
Распадение философии на самостоятельные и тем не менее все активнее
между собой сообщающиеся науки - это закономерное завершение
философии. Философия завершается в наше время. Она нашла свое место
в научности социально-деятельного человечества. Но основная черта
этой научности - ее кибернетический, т.е. технический характер.
Наверное, отмирает потребность спрашивать о современной технике, ровно
в той степени,в которой техника все решительнее выражает и направляет
явления мирового целого и положение человека в нем.
Науки будут все, что в их строении еще напоминает о происхождении из
философии, толковать по правилам науки, т.е. технически. Категории,
от которых наука продолжает зависеть в деле расчленения и ограничения
ее предметной области, она понимает инструментально, как рабочие
гипотезы. Их истинность измеряется только действием, которое оказывает
их применение в ходе исследования. Научная истина уравнивается с
действенностью этих действий.
Философия в ходе ее истории лишь иногда, да и тогда весьма
поверхностно, пыталась описать онтологии различных областей бытия
(природы, истории,права, искусства). Теперь эту задачу берут на себя
науки. Их интерес обращается к теории необходимых структурных понятий,
той или иной упорядоченной области. "Теория" означает ныне:
под-становка (Supposition) категорий, которые должны выполнять лишь
кибернетическую функцию, не неся в себе никакого онтологического
смысла. Операциональный и модельный характер
представляюще-исчисляющего мышления становится господствующим.
Однако при всей необходимости такого рода подстановки региональных
категорий в науках все еще идет речь о бытии сущего. Только это они не
говорят. Они могут отрицать свое происхождение из философии, но
никогда не обходятся без нее. Ибо в научности наук по-прежнему
слышится свидетельствование об их рождении от философии.
Конец философии являет себя в триумфе управляемого устройства
научно-технического мира и подходящего этому миру общественного
порядка. Конец философии означает: начало мировой цивилизации,
основанной на западно-европейском мышлении.
Но является ли конец философии в смысле ее распадения на науки также и
полным осуществлением всех возможностей, которыми располагало
философское мышление? Или мышлению дается кроме уже описанной
последней возможности (растворении философии в технизированнных
науках) еще и первая возможность, с которой философское мышление
должно начинать, но которую оно, будучи философией, тем не менее
не может испытать и усвоить?
Если это верно, то в истории философии, от ее начала до ее конца,
должнабыла сохраниться еще одна задача мышления, недоступная ни
философии как метафизике, ни тем более наукам, из нее возникающим.
Поэтому мы спрашиваем:
2. КАКАЯ ЗАДАЧА В ЭПОХУ КОНЦА ФИЛОСОФИИ ЕЩЕ ПРОДОЛЖАЕТ СТОЯТЬ ПЕРЕД
МЫШЛЕНИЕМ?
Уже одна мысль о такой задаче мышления должна казаться странной.
Мышление, которое не может быть ни метафизикой, ни наукой?
Задача, скрывавшаяся от философии уже с самого начала, даже благодаря
этому началу, и таким образом постоянно все больше ускользавшая во
времена последующие?
Задача мышления, которая - как кажется - настаивает на том, что
философия не овладела делом мышления и стала поэтому просто-напросто
историей упадка?
Не заносчивость ли, желающая поставить себя выше величия мыслителей
философов, говорит здесь?
Возникает такое подозрение. Но его легко можно рассеять. Ибо всякая
попытка усмотреть предполагаемую задачу мышления вынуждена
оглядываться на всю историю философии; и не только это, но также
мыслить прежде всего историчность того, что дает философии возможную
историю.
Вследствие этого предполагаемое мышление с необходимостью остается вне
поля зрения великих философов. Ононезаметно в сравнении с философией.
Незаметно также потому, что это мышление еще решительнее, чем
философия, отказывается как непосредственно, так и опосредованно,
действовать в сфере научно-технически выстроенной общественности
индустриальной эпохи.
Но прежде всего предполагаемое мышление остается незаметным потому,
что его задача имеет только подготовительный, не учреждающий характер.
Она ограничивается побуждением людей готовиться к возможности,
очертания которой расплывчаты, пришествие которой не достоверно.
Тому, что изначально присущее мышлению и остается таковым и во что
необходимо включиться, мышление должно еще лишь научиться. Именно в
таком научении оно подготавливает свое собственное преобразование.
Подразумевается возможность того, что ныне впервые начинающаяся
мировая цивилизация однажды снимет технически-научно-индустриальную
печать как единственное мерило пребывания человека в мире - правда,
не сама собой и не сама по себе, но готовностью человека к участи,
которая во всякое время, внимают ей или нет, высказывается в еще
не решенной судьбе человека. Равно остается неизвестным, будет ли
мировая цивилизация вскоре внезапно разрушена или она утвердится на
длительный срок, в продолжение которого она не упокоится в некоем
постоянстве, а, скорее, будет постоянно обогащаться новым в череде
изменений.
Подготавливающее предполагаемое мышление не желает и не способно
предсказывать никакого будущего. Оно лишь пытается подсказать
настоящему то, что давно и именно в начале философии и ради него
уже было сказано, но еще не было глубоко продумано. Пока достаточно
указать на это лишь вкратце. При этом мы пользуемся указателем,
который предлагает нам философия.
Когда мы спрашиваем о задаче мышления, то это с точки зрения философии
означает: определить то, что небезразлично мышлению, что еще спорно,
что - повод спора. Это в немецком языке обозначается словом Sache.
Оно называет то, с чем в вышеупомянутом случае мышление имеет дело, на
языке Платона: to pragma auto (ср. Седьмое письмо 341c 7).
В новейшее время сама философия настоятельным образом призвала
мышление "к самой вещи". Упомянем два случая, привлекающих
сегодня особенное внимание. Мы слышим этот призыв "к самой вещи" в
"Предисловии", которое Гегель поместил в опубликованной им в 1807
году книге "Система науки. Первая часть: Феноменология духа". Это
"Предисловие" предназначено собственно не для "Феноменологии", а для
всей "Системы науки", философии в целом. Призыв "к самой вещи"
вступает в силу в последнюю очередь, а это означает: о самой вещи речь
пойдет лишь в "Науке логики".
В призыве "к самой вещи" ударение падает на "самой". Услышанный
поверхностно, призыв имеет смысл отпора. Отвергаются несообразные
отношения к делу (Sache) философии. К ним относятся пустопорожние речи
о цели философии, но к ним же относятся и пустопорожние доклады о
результатах философского мышления. И те, и другие никоим образом не
есть действительное целое философии. Целое показывается в первую
очередь и только в своем становлении. Это происходит в осуществляющем
представлении вещи. В пред-ставлении (Dar-stellung) тема и метод
становятся тождественными. Это тождество у Гегеля обозначается:"Идея".
С ней вещь философии появляется "сама". Однако эта вещь исторически
ограничена: субъективностью. С Декартовым ego cogito, говорит Гегель,
философия впервые встает на твердую почву, где она может быть дома.
Если в ego cogito как отдельном subjectum будет получено fundamentum
absolutum, то можно сказать следующее: субъект - это в сознание
перенесенное hypokeimenon, поистине присутствующее, которое довольно
неточно на традиционном языке обозначается: "субстанция".
Когда Гегель объясняет в "Предисловии": "...все дело в том, чтобы
понять и выразить истинное (в философии) не как субстанцию, а именно
как субъект", то он говорит: бытие сущего, присутствие присутствующего,
лишь тогда очевидно и тем самым является полным присутствием, когда
оно как таковое для себя самого становится настоящим в абсолютной
идее. Но со времен Декарта "идея" означает:перцепция. Становление
бытия к самому себе совершается в умозрительной диалектике. Движение
идеи, метод, в первую очередь, и есть сама вещь. Призыв "к самой вещи"
требует соответствующего этой вещи метода философии.
Однако то, что есть вещь философии, считается решенным заранее. Вещь
философии как метафизики - это бытие сущего, его присутствие в форме
субстанциальности и субъективности.
Столетием позже призыв "к самой вещи" вновь слышен в статье Гуссерля
"Философия как строгая наука". Она появилась в первом томе журнала
"Логос" в 1910-1911 годы. Вновь призыв имеет прежде всего смысл
отпора. Но направленность этого отпора здесь иная, чем у Гегеля.
У Гуссерля идет речь о борьбе против натуралистичесокй психологии,
претендующей на подлинно научный метод исследования сознания, ибо ее
метод заранее преграждает доступ к феноменам интенционального
сознания. Но призыв "к самой вещи" одновременно направлен против
историцизма, теряющегося в трактатах о философских точках зрения
и в подразделениях типов мировоззрений. В связи с этим, в тексте
Гуссерля, выделены разрядкой следующие слова: "Толчок к исследовнию
должен исходить не от философии, а от вещей и проблем".
А каковы те вещи философского исследования? В качестве таковой для
Гуссерля, как для Гегеля, согласно той же самой традиции, выступает
субъективность сознания. "Картезианские размышления" были для Гуссерля
не только темой парижских лекций в феврале 1929 года, но их дух
неотступно сопровождал весь ход его философского поиска после
"Логических исследований". Призыв "к самой вещи" как в негативном, так
и в позитивном смысле, служит делу сохранения и разработки метода,
тому философствованию, лишь посредством которого сама вещь приходит к
удостовереяемой данности. Для Гуссерля, в первую очередь, "принцип
всех принципов" - не содержателен; он является лишь принципом метода.
В появившейся в 1913 году работе "Идеи к чистой феноменологии и
феноменологической философии" Гуссерль посвятил отдельный параграф
(#24) определению "принципа всех принципов". Если мы исходим из этого
принципа, говорит Гуссерль, "ни одна мыслимая теория не сможет нас
ввести в заблуждение".
"Принцип всех принципов" гласит :
"Всякое изначально данное созерцание есть законный источник познания;
все, что изначально обнаруживает себя посредством "интуиции" ( так
сказать, в своей телесной действительности) должно приниматься так,
как оно себя обнаруживает, и лишь в тех пределах, в которых оно себя
здесь обнаруживает...".
"Принцип всех принципов" содержит тезис о приоритете метода. Этот
принцип решает, какая вещь единственно может подойти методу. "Принцип
всех принципов" выдвигает в качестве вещи философии абсолютную
субъективность. Трансцендентальная редукция к ней дает и сохраняет
возможность обоснования в субъективности и через субъективность
объективности всех объектов (бытия этого сущего), в наличной структуре
и состоянии субъективности, т.е. в ее конституции. Таким образом
трансцендентальная субъективность оказывается единственным "абсолютным
сущим"("Формальная и трансцендентальная логика", 1929 г.). Являясь
видом бытия этого абсолютно сущего, т.е. видом самой подлинной вещи
философии, трансцендентальная редукция как метод "универсальной науки"
имеет также и конституцию бытия сущего. Метод направлен не только на
вещь философии. Он относится к вещи не только как ключ - к замку.
Скорее, он входит в вещь, потому что он - "сама вещь". На вопрос же,
на каком основании "принципу всех принципов" дано столь незыблемое
право, следует ответить: на основании трансцендентальной
субъективности, которая заранее предпослана как вещь философии.
Разъяснение призыва "к самой вещи" - это для нас нечто вроде путевого
указателя. Он должен был указать нам путь, ведущий к определению
задачи мышления эпохи конца философии. К чему мы пришли? К пониманию
того, что в основании призыва "к самой вещи" лежит заранее то, что
подходит философии как ее вещь. Вещь философии, о которой идет речь у
Гегеля и Гуссерля, да и не только у них - это субъективность. Для
призыва является спорной не сама вещь как таковая, а ее представление,
в котором она сама вступает в настоящее. Умозрительная диалектика
Гегеля - это движение, в котором вещь как таковая приходит к себе
самой, в принадлежащее ей самой присутствие. Метод Гуссерля должен
привести вещь философии к ее крайней изначальной данности, что
означает: в ее собственное присутствие.
Эти методы различны настолько, насколько это возможно. Но вещь как
таковая, которую они должны представить, одна и та же, хотя и
воспринимается разными способами.
Однако чем помогут нам эти констатации в попытке сделать видимой
задачу мышления? Он не помогут нам, коль скоро мы удовольствуемся
просто разъяснением призыва. Напротив, следует спросить, что осталось
необдуманным в призыве "к самой вещи"? Спрашивая таким образом, мы
можем внять тому, насколько именно там, где философия разработала свою
вещь до степени абсолютного знания последней очевидности, скрывается
нечто, что уже не может быть мыслимо как вещь философии.
Но что же, в таком случае, остается необдуманным в вещи философии,
равно как и в ее методе? Умозрительная диалектика - это способ,
которым вещь философии сама по себе и для себя становится видимой, а
следовательно, и действительной. Такая видимость (Scheinen) может
иметь место лишь при ясности (Helle). Только в ясности может
показывать себя в своей видимости то, что видится. Но ясность, в свою
очередь, покоится в свободной открытости, позволяющей все и вся
прояснять. Ясность разыгрывается в открытости и спорит здесь с
темнотой. Прежде всего там, где одно присутствующее встает или даже
лишь останавливается напротив другого, но также там, где, как у
Гегеля, одно умозрительно отражается в другом, везде уже правит
открытость, все превращается в свободное поле действий. Только
открытость впервые предоставляет ходу умозрительного мышления проход
через то, что оно мыслит.
Мы называем эту открытость, которая дозволяет возможную видимость и
показ, - "просвет". Немецкое слово Lichtung, в согласии с историей
языка, это калька с французского clairiere. Оно образовано в
соответствии со старыми словами Waldung (лес) и Feldung (поле).
Просвет в лесу воспринимается в его отличии от темного леса, на старом
языке называемого Dickung (чаща). Существительное Lichtung восходит к
глаголу lichten (разрежать, просветлять). Прилагательное licht
(светлый) - то же само слово, что и leicht (легкий). Просветлять
что-то означает: делать что-то легким, свободным и открытым, например,
освобождать в каком-либо месте лес от деревьев. Таким образом
высвобожденное и есть просвет. Светлое (Lichte) в смысле свободной
открытости имеет мало общего как лингвистически, так и предметно,
с прилагательным licht, означающим hell. Это следует принять во
внимание для различения просвета и света. Тем не менее существует
возможность предметной связи между ними. Свет может падать именно в
просвет, в его открытость, и лишь в нем ясность вступает в игру
с темнотой. Но свет никогда первым не создает просвет, напротив,
просвет является условием света. Между тем просвет в своей открытости
свободен не только для ясности и темноты, но также и для всего
присутствующего и отсутствующего.
Необходимо, чтобы мышление особо обратило внимание на вещь, названную
здесь просветом. При этом здесь не идет речь, как это легко может
показаться на поверхностный взгляд, о созданиии каких-то представлений
лишт на основании того или иного слова, к примеру, Lichtung. Скорее,
следует обратить внимание на ту единственную в своем роде вещь,
которая подразумевается в соответствующем этой вещи слове Lichtung.
То, что именует это слово, в нашем контексте это свободная открытость,
или, используя слово Гете, "перво-феномен". Мы должны были сказать:
перво-вещь (Ur-sache). Гете отмечает ("Максимы и рефлексии" #993):
"Не ищите ничего за феноменами: они сами - теория". Это означает: сам
феномен, в данном случае - просвет, ставит нам задачу учиться у него,
спрашивая его, т.е. позволить ему что-то нам говорить.
Следовательно, можно предположить, что настанет день, когда мышление
не побоится вопроса, не есть ли просвет, свободная открытость, нечто
такое, лишь внутири чего чистое пространство и экстатическое время, а
также все в них присутствующее и отсутствующее имеют всесобирающеее и
всесохраняющее место.
Тем же самым образом, что и умозрительно-диалектическое мышление,
изначальная интуиция и ее очевидность остаются зависимыми от уже
господствующей открытости, просвета. Очевидное - это непосредственно
постигаемое. Evidentia - это слово, которым Цицерон переводит, т.е.
по-римски переосмысливает греческое enargeia. Enargeia, в котором
слышится тот же корень, что и в argentum (серебро), означает то, что в
самом себе и само по себе сияет и себя освещает. В греческом же речь
идет не действии зрения, о videre, а о том, что сияет и видится. Но
оно может быть видимым только тогда, когда уже дана открытость. Луч
света не создает просвет, открытость, а лишь пронизывает ее. Однако
такая открытость обеспечивает вообще всякому даянию и получению,
впервые обеспечивает всякой очевидности свободное, в котором они могут
оставаться и должны двигаться.
Все философское мышление, которое явно или неявно следует призыву "к
самой вещи", в его движении и с его методом уже допускается к
свободному просвета. Однако философия ничего не знает о просвете. Хотя
философия говорит о свете разума, но не внимает просвету бытия. Lumen
naturale, свет разума, освещает только открытое. Хотя он попадает в
просвет, он столь мало образовывает его, что, скорее, нуждается в нем,
чтобы быть способным освещать в просвете присутствующее. Это подходит
не только методу философии, но также и в первую очередь ее вещи, а
именно - присутствию присутствующего. В какой мере и в субъективности
всегда мыслится subjectum, hypokeimenon, уже имеющееся налицо, стало
быть, присутствующее в его присутствии, здесь не может быть показано
подробно. (См.: Heidegger M. Nietzsche. Bd.2.1961.S.429ff).
Мы внимаем ныне и иному. Воспринимается, схватывается, представляется
ли, нет ли, всегда присутствие как побывка (Hereinweilen) в открытом
остается зависимым от уже господствующего просвета. Тоже и
отсутствующее не может быть как таковое, если оно не присутствует в
свободном просвета.
Все метафизика, включая ее оппонента, позитивизм, говорит языком
Платона. Основное слово ее мышления, т.е. представления бытия сущего -
это eidos, idea: Внешность, в которой показывается сущее как таковое.
Но внешность - это способ присутствия. Нет внешности без света - уже
Платон знал это. Но не бывает света и ясности без просвета. Даже
темнота нуждается в нем. Как иначе можем мы очутиться и блуждать во
тьме? Все же в бытии, в присутствии господствующий просвет остается
немыслимым в философии, хотя в ее начале и говорили о просвете. Где он
появляется и под каким именем? Ответ:
В мыслительной поэме Парменида, которая, насколько нам известно, была
первой явно обдумывавшей бытие сущего, которая поныне, хотя и
неслышно, говорит в науках, на которые разлагается философия.
Парменид слышит призыв:
...chreo de se panta pythesthai
emen Aletheies eukukleos atremes etor
ede broton doxas, tais ouk eni pistis alethes.
(ФрагментI, 28 и далее)
"но ты должен испытать все:
и непотаенности славно-округлой
бестревожное сердце,
и мнения смертных, которые неспособны
довериться непотаенному."
Здесь названа Aletheia, непотаенность. Она названа славно-округлой,
ибо она образует правильную окружность круга, в которой начало и конец
повсюду то же самое. В этом кружении не существует возможности
перекручивания, перестановки и прекращения. Склонный к размышлению
человек должен испытать бестревожное сердце непотаенности. Что значат
слова: "бестревожное сердце непотаенности"? Они означают, что она сама
в своей самобытности - место покоя, вбирающее в себя то, что впервые
обеспечивает непотаенность. То есть просвет открытого. Мы спрашиваем:
открытость для чего? Мы уже думали о том, что путь мышления,
умозрительного и интуитивного, нуждается в отмеренном просвете. Но в
нем остается также возможность казаться, т.е.возможное присутствующее
самого присутствия.
То, что непотаенность обеспечивает первым, прежде всего остального,
- это путь, на котором мышление следует одному и внимает этому:
opos estin ... einai: что присутствующее присутствует. Просвет
обеспечивает, в первую очередь, возможность пути к присутствию, затем
- возможное присутствующее его самого. Aletheia, непотаенность, мы
должны мыслить как просвет, впервые обеспечивающий присутствие бытия и
мышления одного к другому и для другого. Спокойное сердце просвета -
место покоя, по которому это впервые выдает подобное возможности
взаимопринадлежащего бытияи мышления, т.е. присутствия и внимания.
В этой связи обосновывается возможный призыв к обязательности
мышления. Без предшествующего опыта Aletheia как просвета все речи об
обязательном и необязательном мышлении остаются бесплодными. Откуда
получило свою обязательность Платоново определение присутствия как
Idea? Ввиду чего обязывающе Аристотелево толкование присутствия как
enargeia?
Мы странным образ ом даже не способны задать эти вопросы, всегда
упускаемые философией, коль скоро мы не испытали того, что должен был
испытывать Парменид: Aletheia, непотаенность. Путь к ней
противоположен дороге, по которой влачится мнение смертных,
многообразное. Aletheia смертна столь же мало, как сама смерть.
Когда я упорно перевожу имя Aletheia как непотаенность, делается это
не в угоду этимологии, но на пути к вещи, которая должна быть
замечена, когда мы согласно вещи мыслим то, что называется бытием
мышлением. Непотаеннсть - это словно стихия, в которой бытие, равно
как и мышление, и их взаимопринадлежность впервые даны. Aletheia
в начале философии называется, но позднее как таковая становитсмя
немыслимой в философии. Ибо со времен Аристотеля дело, вещь (Sache)
философии как метафизики - онтотеологически мыслить сущее.
Когда это так, нам все равно непозволительно решать, что философия
оставляет нечто сверх того без внимания, что она нечто пропускает и,
тем самым, поражена существенным недугом. Ссылка на то, что немыслимо
в философии - это вовсе не критика философии. Если сейчас необходима
критика, то она более всего относится к становящейся со времен
"Бытия и времени" все неотложней попытке при конце философии спросить
о возможной задаче мышления. Ибо довольно поздно поднимается ныне
вопрос: Почему здесь Aletheia более не переводится общеупотребительным
именем, словом "истина"? Ответ должен звучать:
Поскольку истина понимается в традиционном "естественном" смысле как
на сущем проверенное соответствие познания с сущим, но также,
поскольку истина толкуется как достоверность бытия, Aletheia,
непотаенность в смысле просвета, не может быть отждествлена с истиной.
Скорее, Aletheia, непотаенность, мыслимая как просвет, впервые
обеспечивает возможность истины. Ибо сама истина, так же как и бытие
имышление, только в стихии просвета может быть тем, что она есть.
Очевидность, достоверность в каждой степени, каждый способ верификации
veritas, движутся уже с ней в области правящего просвета.
Aletheia, непотаенность, мыслимая как просвет присутствия - это еще
не истина. Меньше ли, в таком случае, Aletheia истины? Или она больше,
коль скоро истину как adaequatio и certitudo впервые обеспечивает
она, коль скоро не могут быть даны присутствие и на-стоящее вне
области просвета?
Этот вопрос остается мышлению как задача. Затем, мышление должно
осознать, может ли оно вообще поставить эти вопросы, коль скоро оно
мыслит философски, т.е. в строгом метафизическом смысле, спрашивая
присутствующее только о его присутствии.
Во всяком случае ясно одно: вопрос об Aletheia, о непотаенности как
таковой - это не вопрос об истине. Поэтому называть истиной Aletheia в
смысле просвета нецелесообразно и, следовательно, сбивает с толку*.
Речь об "истине бытия" имела свой оправданный смысл в "Науке логики"
Гегеля, коль скоро истина здесь означала верность абсолютного знания.
Но Гегель тоже здесь не задает, равно как и Гуссерль, равно как и вся
метафизика, вопроса о бытии как бытии, т.е. о том, каким образом оно
может дать присутствие как таковое. Оно его дает, только когда
господствует просвет, который уже назван в Aletheia, непотаенности,
но как таковой не мыслился.
Естественное понятие истины не означает непотаенности даже в философии
греков. Часто и оправданно замечают, что уже у Гомера слово Alethes
употребляется только verba dicendi, в сказуемом, и потому в смысле
правильности и надежности, не в смысле непотаенности. Но эта ссылка
означает прежде всего только то, что ни поэты, ни повседневное
словоупотребление, ни сама философия не видят, что перед ними стоит
задача спрашивать, каким образом истина, т.е. правильность
высказывания, обеспечивается лишь стихией просвета присутствия.
В кругозоре этого вопроса следует признать, что Aletheia,
непотаенность в смысле просвета присутствия, испытывается
первоначально и только как orthotes, как правильность представления и
высказывания. Но тогда также и утверждение о преобразовании сущности
истины, т.е. из непотаенности в правильность, несостоятельно. Вместо
того следует сказать: Aletheia как просвет присутствия и на-стоящего
в мышлении и сказе первоначально приходит под видом omoiosis и
adaequatio, т.е. под видом отождествления в смысле соответствия
представления и присутствующего.
------------------------------------------------------------------------------------
*Как попытка мыслить вещь может на время отстраниться от того, что
решающий взгляд уже показал, излагает отрывок из "Бытия и времени"
(1927г.), стр. 219: "перевод (слова Aletheia) словом "истина" и первое
верное теоретико-терминологическое определение этого выражения
(истина) скрывают смысл того, что греки как "само собой разумееющееся"
положили в основу как дофилософскок понимание терминологического
употребления aletheia".
--------------------------------------------------------------------------------
Однако этот процесс неизбежно вызывает вопрос: Как случилось, что для
естественного опыта и сказа людей Aletheia, непотаенность, появляется
только как правильность и надежность? Потому ли это случилось, что
экстатическое местопребывание людей в открытости присутствующего
обращено только к присутствующему и наличному на-стоящему
присутствующего? Но что иное это означает, как не то, что присутствию
как таковому и вместе с ним просвету, впервые верно обеспечившему его,
не уделяется внимания? Испытывается и мыслится только то, что Aletheia
как просвет обеспечивает, а не то, что она как таковая есть.
Это остается скрытым. Случайно ли? Случилось ли это только вследствие
небрежности человеческого мышления? Или это случилось потому, что
себя-утаивающее, утаение, Lethe, принадлежит A-Letheia не просто
впридачу, не как тень - свету, но как сердце Aletheia? А не
господствует ли и в этом себя-утаивающем просвета пристутствия утаение
и сохранение, которыми впервые обосновывается непотаенность, и тем
присутствующее может появиться в своем присутствии?
Если это так, тогда просвет будет не просто просветом присутствия, но
просветом себя-утаивающего присутствия, просветом себя-утаивающего
утаения.
Если это так, тогда мы попадаем на путь к задаче мышления после конца
философии.
Однако не безосновательная ли мистика, или весьма дурная мифология, во
всяком случае, пагубный иррационализм, измена ratio все это?
Я вновь спрашиваю: что означает ratio, nous, noein, понимание? Что
означают основание и принцип и особенно принцип всех принципов?
Определялось ли это когда-либо в достаточной мере без того, чтобы
мы испытывали Aletheia по-гречески как непотаенность, ее
затем,превзойдя греческое, мыслим как просвет себя-утаивающего?
Поскольку ratio и рациональное в их своеобразии еще остаются под
вопросом, речь об иррационализме тоже бесплодна. Научно-техническая
рационализация, правящая современной эпохой, каждый день неожиданно
оправдывается ее едва еще обозримым действием. Но это действие ничего
не говорит о том, чем впервые обеспечивается возможность рационального
и иррационального. Действие доказывает правильность
научно-технической рационализации. Но исчерпывается ли очевидность
того, что есть, доказуемым? Не зхагораживает ли настояние на
доказуемом путь к тому, что есть?
Быть может, есть мышление более трезвое, чем неудержимое неистовство
рационализации и кибернетический потоп? Вероятно, именно этот потоп в
высшей степени иррационален.
Быть может, существует мышление вне различения рационального и
иррационального, более трезвое, чем научная техника, более трезвое и,
следовательно, в стороне, без действия, но все же со своей
необходимостью. Когда мы спрашиваем о задаче этого мышления, тогда не
только это мышление, но также вопрос о нем впервые ставятся под
вопрос. С точки зрения всей философской традиции это означает:
Все мы еще нуждаемся в воспитании для мышления и, в первую очередь, в
знании того, что означает быть воспитанным и невоспитанным в мышлении.
На это нам намекает Аристотель в книге IY своей "Метафизики" (1006 a).
Он говорит: esti gar apaideusia to me gignoskein tinon dei zetein
apodeizin kai tinon on dei "...ведь это невежество не знать, для чего
следует искать доказательсва и для чего не следует".
Эти слова требуют тщательного осмысления. Ибо еще не решено, каким
образо то, что не требует доказательства, должно испытываться для
того, чтобы стать доступным мышлению. Диалектическое ли это
опосредование или изначально данная интуиция, или ни то, ни другое? До
этого можно решить, в чем своеобразие того, что прежде всего иного
требует от нас: стать невозмутимыми. Но как следует нам сделать
возможным решение, прежде чем мы не сделали его невозмутимым? В каком
круге движемся мы здесь, причем неизбежно?
Не eukukleos Aletheie ли это, славно-округлая непотаенность сама по
себе, мыслимая как просвет?
Будет ли, в таком случае, именование задачи мышления прочитываться
вместо "Бытия и времени" - просвет и присутствие?
Но откуда и как имеет место просвет? Что говорит в "имеет место"?
Задача мышления станет сдачей прошлого, донынешнего мышления перед
необходимостью определения вещи мышления.
От
|
SS
|
К
|
SS (01.04.2006 16:46:23)
|
Дата
|
01.04.2006 16:48:14
|
А если не осилите, то вот вам интревью попроще
Интервью М. Хайдеггера в журнале "Экспресс"
Корреспонденты: Фредерик Товарницки, сотрудник журнала;
Марк-Мишель Пальмье, автор книги "Политические сочинения Хайдеггера"
(L'Express. 1969. 20-26 oct. P.79-85).
Корреспондент . Вас, мсье, считают последним философом западной традиции, завершающим ее и, вместе с тем, пытающимся открыть новый способ вопрошания. Сегодня кризис университетов сопровождается недоверием к самому смыслу философии. Для большинства она не имеет права на существование, она стала бесполезной.
Хайдеггер. Это как раз то, о чем я всегда думал. В своем курсе 1935 года "Введение в метафизику" я уже это утверждал: философия всегда несвоевременна. Это чудачество (une folie).
Корреспондент. Чудачество?
Хайдеггер. Философия несвоевременна по своей сущности, ибо она принадлежит к тем редким явлениям, судьба которых в том и состоит, что они не могут встретить непосредственного отклика.
Корреспондент. Итак, что же представляет собою философия?
Хайдеггер. Этоодна из редких возможностей автономного и творческого существования. Ее изначальная задача — делать вещи более трудными, более сложными.
Корреспондент. Может ли она, по вашему мнению, играть роль в преобразовании мира, как этого хотел Карл Маркс?
Хайдеггер. Философия никогда не может непосредственно придавать силы или создавать формы действия и условия, вызывающие историческое событие.
Корреспондент. Но тогда каков ее смысл?
Хайдеггер. Она не есть "знание", которого можно достигнуть и сразу использовать. Она касается всегда только ограниченного числа людей и не может быть оценена с помощью общих критериев. С этим ничего нельзя поделать: ведь именно она делает из нас что-то, если мы ею занимаемся (C'est elle qui fait quelque chose de nous si l'on s'y engage).
Корреспондент . Не могли бы вы уточнить, что вы хотите этим сказать?
Хайдеггер . Во время своего исторического развития народы задают себе всегда очень много вопросов. Но только один вопрос: "Почему есть сущее, а не ничто?" ("Pourquoi у a-t-il de 1'etant et non pas rien?") — предрешил судьбу западного мира, и именно начиная с ответов, которые давали досократовские философы две с половиной тысячи лет назад. Однако сегодня смысл этого вопроса никого не тревожит.
Корреспондент . Вы охотно утверждаете, что быть внимательным к сущности сегодняшнего мира — это значит размышлять над изречениями досократиков: Парменида, Гераклита...
Хайдеггер. Да, но сегодня ни в Германии, ни в других местах их совершенно никто не читает.
Корреспондент. Какая, по вашему мнению, связь соединяет нас с этими столь древними мыслителями?
Хайдеггер . В своем курсе "Введение в метафизику" я показал, почему все философские вопросы начинаются с них. В их поэтических изречениях рождается западный мир.
Корреспондент. И современная техника?
Хайдеггер . Я уже писал, что современная техника, хотя она полностью чужда античности, имеет в ней свой сущностный источник.
Корреспондент. Правда ли, что начиная с 1907 года вы не меньше часа в день читаете греческих мыслителей и поэтов: Гомера, Пиндара, Эмпедокла, Софокла, Фукидида?
Хайдеггер . Да, кроме военных лет.
Корреспондент. Считаете ли вы, что нужно вернуться к источникам греческой мысли?
Хайдеггер . Вернуться? Современное возрождение античности? Это было бы абсурдно, да и невозможно. Греческая мысль может быть только исходным пунктом. Однако связь греческих мыслителей с нашим современным миром никогда не была столь очевидной.
Корреспондент. Не зависит ли это уклонение (reticence) от вопрошания традиции от потребностей современного мира?
Хайдеггер . Каких потребностей?
Корреспондент . В частности от той радикальной противоположности, отделившей, начиная с Маркса, теоретическое видение мира от практического, стремящегося этот мир преобразовать?
Хайдеггер . 11-й тезис Маркса о Фейербахе? Сегодня одно лишь действие не изменит положения в мире без первоначального истолкования мира.
Корреспондент . Но сегодня охотнее вопрошают Маркса, Фрейда или Маркузе, чем Парменида или Гераклита.
Хайдеггер . Это как раз то, о чем я сказал.
Корреспондент . Сказав, что в некотором смысле атомная бомба начала взрываться уже в поэме Парменида, вы хотели подчеркнуть именно эту связь между метафизикой греков и современной техникой?
Хайдеггер . Да, но нельзя доверять формулам, вырванным из контекста. Я думаю, что на самом деле именно в поэме Парменида, и именно в вопросе, который она ставит, возникает возможность будущей науки. Но опасность формулы состоит в том, что она заставляет верить, будто речь идет о фатальной необходимости гегелевского типа.
Корреспондент. Могла ли история принять другое направление?
Хайдеггер . Как знать? Для меня нет ничего фатального. История не подчиняется детерминизму марксистского типа. Не более, чем философия или политика. Физики, искавшие законы ядерного расщепления, не хотели создавать атомную бомбу. И, однако, именно это они и создали.
Корреспондент. Правда ли, что вы сказали, имея ввиду ваше произведение "Бытие и время": "Это книга, в которой я хотел как можно быстрее пойти как можно дальше" ("C'est un livre dans lequel j'ai voulu trop vite aller trop loin")?
Хайдеггер . Да, сказал. Но это не значит, что я так думаю сегодня. Хотя именно так я ставлю в настоящее время вопрос. Я не мог тогда подойти к вопросу о сущности техники, о ее смысле в современном мире. В общем, мне понадобилось еще 30 лет.
Корреспондент. Вас представляют порой как хулителя техники и современного мира.
Хайдеггер. Это абсурд. Будущее, вот что важно.
Корреспондент. Вы первым заговорили об "эре планетарной техники". Что вы имели в виду?
Хайдеггер. "Планетарная эра", "атомная эра" — это выражения, которые свидетельствуют о заре наступающих времен. Никто не может предвидеть, чем они станут. Никто не знает, чем станет мысль.
Корреспондент. Означает ли эпоха планетарной техники конец метафизики?
Хайдеггер . Нет. Она есть лишь ее исполнение (1'accomplissement). Без Декарта современный мир был бы невозможен.
Корреспондент. Как вы ставите проблему техники?
Хайдеггер . Пока довольствуются тем, что проклинают или прославляют технику, никогда не поймут, чем она является. Нужно ее вопрошать.
Корреспондент. Что значит "вопрошать технику"?
Хайдеггер . Вопрошать, как я уже говорил, это прокладывать путь, создавать его. Вопрошать сущность техники — это подготавливать возможность свободного отношения к ней. Но техника не то же самое, что "сущность" техники.
Корреспондент. Что вы понимаете под сущностью?
Хайдеггер . Сущность дерева не является деревом, которое можно встретить среди других деревьев.
Корреспондент. А если мы не будем мыслить сущность техники?
Хайдеггер . Тогда мы будем рабски прикованы к технике, лишены свободы, независимо от того, утверждаем ли мы ее с энтузиазмом или отрицаем. Ибо техника не есть нечто нейтральное. Именно тогда, когда мы представляем ее как что-то нейтральное — мы отданы ей для худшего (nous lui sommes livres pour le pire).
Корреспондент. По вашему мнению, современный мир еще не "мыслил" технику?
Хайдеггер . Я написал в докладе: "Перед лицом техники мы еще не видим существенного бытия техники, подобно тому как перед лицом эстетики мы не сохраняем больше существенного бытия искусства".
Корреспондент. Является ли техника главной опасностью для человека?
Хайдеггер. Вы знаете слова Гельдерлина: "Но где опасность, там вырастает и спасительное".
Корреспондент. Вы говорите о Гельдерлине как о поэте "скудного времени" (du temps de detresse). Принадлежит ли, по вашему мнению, к этому времени Ницше?
Хайдеггер . Ницше, без сомнения, последний великий мыслитель западной метафизики.
Корреспондент . Почему последний?
Хайдеггер . Ницше поставил основной вопрос современной эпохи, вопрошая о Сверхчеловеке. Он разглядел приход времен, когда человек готовится распространить свое господство по всей земле, и он спрашивал себя, достоин ли человек такой миссии и не должна ли сама его сущность быть преобразована. На этот вопрос Ницше ответил: Человек должен преодолеть себя, стать Сверхчеловеком.
Корреспондент. Не является ли эта мысль Ницше самой искаженной во всей истории философии?
Хайдеггер. В своем курсе о Ницше я писал, что всякая существенная мысль проходит невредимой сквозь толпу хулителей.
Корреспондент. Представляется ли вам наша эпоха особенно важной?
Хайдеггер . Ницше писал в 1886 году: "Мы проводим эксперимент с истиной... быть может, человечество погибнет от этого. Что ж, пускай!"
Корреспондент. Как вы понимаете взаимоотношение философии и науки?
Хайдеггер . Это очень трудный вопрос. Наука распространяет сейчас свою власть на всю Землю. Но наука не мыслит. Ее путь и ее средства таковы, что она не может мыслить.
Корреспондент. Это недостаток?
Хайдеггер. Нет, преимущество. Благодаря тому, что наука не мыслит, она может утверждаться и прогрессировать в сфере своих исследований.
Корреспондент . — Но, однако, сегодня стремятся отождествить саму мысль с наукой.
Xайдеггер — Только тогда, когда признают, что науку и мысль разделяет пропасть — их взаимоотношение станет подлинным.
Корреспондент . — Вы сказали: «Наука не мыслит». Не правда ли, это шокирующее утверждение?
Xайдеггер — Разумеется, однако без мысли наука бессильна. Как я уже говорил в своих лекциях — самое важное в наше время — то, что мы еще не мыслим по-настоящему.
Корреспондент . — Что Вы хотите сказать?
Хайдеггер — Может быть, то, что на протяжении веков человек слишком много действовал и слишком мало мыслил. В мире, который постоянно предоставляет нам возможность мыслить, мысль все еще не существует (еще не возникла).
Корреспондент — Не кажется ли Вам ныне существующая противоположность между «теорией» и «практикой» определяющей?
Хайдеггер — Кто знает, что такое на самом деле «практика»? Сегодня ее часто смешивают с доходами (средствами, recettes). Для греков теория сама по себе была самой высокой практикой.
Корреспондент — К какому времени Вы себя относите? К далекому будущему?
Хайдеггер — Или, может быть, к далекому прошлому... «Самое древнее в мысли — позади нас и, однако, вновь возникает». Мы приходим слишком поздно к богам и слишком рано к Бытию («Le plus ancien de la pensee est derriere nous et cependant survient». Nous venons trop tard pour les dieux et trop tot pour l 'Etre).
Корреспондент — Четверть века отделяют нас сегодня от выхода Вашего труда «Бытие и время». Считаете ли Вы себя лучше понятым?
Хайдеггер — Я не знаю. Я не следил за работами, которые посвящены мне. В США готовится полное собрание моих сочинений. Но мне иногда бывает трудно узнать свою мысль в некоторых американских интерпретациях
Корреспондент — В Германии о Вас говорят мало, но можно констатировать, что Вы продолжаете сохранять существенное влияние. Его можно обнаружить во многих исследованиях, но Вас почти не цитируют.
Хайдеггер — Тем лучше. Это не имеет значения. Мой брат смеется над этим. Он называет это клептоманией.
Корреспондент — В библиографии, вышедшей в 1945 году, где перечисляется более 820 работ, посвященных Вам, редактор предсказывал, что интерес, который вызывает Ваше творчество в мире, постепенно ослабевает.
Хайдеггер — Да, и поэтому забавно, что число книг, посвященных мне, с того времени утроилось. Мне говорили, что оно превышает, кажется, три тысячи.
Корреспондент — Вы следили за исследованиями своего бывшего студента Герберта Маркузе?
Хайдеггер — Маркузе подготовил во Фрайбурге, под моим руководством, диссертацию о Гегеле, в 1932 году. Это была очень хорошая работа. Потом я следил не за всем, что он пишет. Я читал «Одномерного человека».
Корреспондент — Некоторые считают возможным находить взаимосвязь между вопросами, которые ставит Маркузе, и Вашей проблематикой.
Хайдеггер — В этом нет ничего невозможного.
Корреспондент — Маркузе признает, например, что современная техника — не простое накопление машин, а планетарный закон; что человек сегодня вовлечен в него, не имея вдобавок, никакой реальной власти над ним.
Хайдеггер — Я часто писал такое.
Корреспондент — Вопрос, который ставит Маркузе,— это вопрос о судьбе человека, порабощенного этим порядком. Техника для него — форма мирового существования, которая подчиняет жизнь труду.
Хайдеггер — Да, это похоже на Хайдеггера. Я писал, в том смысле, что тоталитаризм — это не просто форма правления, но следствие необузданного господства техники. Человек сегодня подвержен безумию (vertige) своих произведений (fabrication).
Корреспондент — Считаете ли Вы, что Маркузе продумал в целом, в революционной перспективе то, что думали Вы сами о господстве планетарной техники?
Хайдеггер — Без сомнения. Но не следует ли вместе с тем поставить вопрос о сущности техники?
Корреспондент — Возможна ли связь Маркса и Хайдеггера?
Хайдеггер — На почве моей проблематики, думаю, нет. Вопрос о Бытии — не вопрос Маркса. Это не должно означать, что творчество Маркса менее важно, чем творчество Гегеля, или, что оно чуждо метафизике. Бытие мыслится Марксом как Природа, которой нужно овладеть и управлять. Маркс остается самым крупным гегельянцем.
Корреспондент — Вы все еще читаете Маркса?
Хайдеггер — Я недавно перечитывал его юношеские произведения. Впрочем, я следил за работами моего ученика Ландсхута, который их опубликовал в 1932 году. У меня было намерение посвятить прошлым летом этим текстам факультативный семинар с преподавателями из стран народной демократии, которые меня просили об этом.
Корреспондент — А Фрейд?
Хайдеггер — Психоанализ — очень важная дисциплина. Я считаю ее, скорее, терапевтической. Но ее философские позиции несостоятельны.
Корреспондент — Почему?
Хайдеггер — Потому, что она биологизирует сущность человека. Перечитайте «По ту сторону принципа удовольствия» Фрейда.
Корреспондент — Сегодня эта практика интересует людей значительно больше, чем размышления о сущности человека.
Хайдеггер — Я это прекрасно знаю.
Корреспондент — Еще раз, думаете ли Вы, что между Вашей мыслью и марксизмом могут возникнуть в будущем «точки соприкосновения».
Хайдеггер — Может быть, почему бы и нет? Но я еще не могу сказать какие. Я получаю письма и принимаю гостей из социалистических стран: чехов, поляков, югославов, русских...
Корреспондент — Вы сказали однажды: «Что касается будущего, то я больше верю в социализм, чем в американизм». Сейчас Вы думаете так же?
Хайдеггер — Разумеется.
Корреспондент — Вас как-то раз спросили, напишете ли Вы «Этику», доктрину действия?
Хайдеггер — «Этику»? Кто может себе это позволить сегодня и от имени какого авторитета предложить ее миру?
Корреспондент — Вы написали: «Человеческое существование есть его собственная возможность». Эта тема была развита Жан-Полем Сартром в его «Бытии и ничто».
Хайдеггер — Порой Сартр интерпретировал мою мысль в марксистском духе. Человек есть собственная возможность, но он не может сам себя «творить».
Корреспондент — Вас иногда упрекают в том, что Вы соблюдаете как бы некоторую дистанцию по отношению к событиям мировой истории.
Хайдеггер — Мысль — всегда немного одиночество. Когда ее вовлекают (engage), она может отклониться (devier). Я знаю это. Я понял это будучи ректором в 1933 году в трагический момент немецкой истории. Я ошибся. Остается ли философией вовлеченная (engage) философия? Что знает философ о том способе, которым философия реально воздействует на людей и историю? Философия не поддается организации.
Корреспондент — Часто говорили о влиянии на Вас, и особенно во время создания «Бытия и времени», творчества венгерского марксиста Георга Лукача.
Хайдеггер — Мне кажется, Лукач меня недолюбливает...
Корреспондент — Однако в Париже был прочтен курс по теме «Хайдеггер и Лукач. Точки совпадения и расхождения».
Хайдеггер — Я был удивлен. Это забавно, ведь Лукач в мартовском номере «Шпигеля» за 1966 год назвал меня фашистским философом. Впрочем, я не помню, читал ли я Лукача до написания «Бытия времени». Нет, я его не читал.
Корреспондент — А он, читал ли он Вас?
Хайдеггер — Этого я не знаю.
Корреспондент — Часто ли Вы подвергались нападкам?
Хайдеггер — В чисто философской форме, увы, очень редко! Я спрашиваю себя, останется ли после вот таких нападок хоть одна стоящая работа. Вы знаете слова Валери: «Когда не могут нападать на мысль, нападают на мыслителя».
Корреспондент — Продолжаются ли еще эти столкновения?
Хайдеггер — Они утихнут после моей смерти. В конце концов Хайдеггер не имеет никакого значения. Будущее — это артель поисков (equipe de recherches). Кто знает, например, имена строителей соборов? Но сегодня бы никто не прочел ни одну из моих книг, если бы она не была подписана — Хайдеггер. Большинство людей, впрочем, думает, что я уже умер. Недоразумений всегда много. Писали даже, что я сочинил «Что такое метафизика», катаясь на лыжах в Шварцвальде.
Корреспондент — Беспокоят ли Вас эти недоразумения?
Хайдеггер — У меня такое впечатление, что Хайдеггер — вот кто (меня) беспокоит (j'ai l'impression que c'est Heidegger qui gene).
Корреспондент — Что Вы хотите сказать?
Хайдеггер — Главное, чтобы моя работа продолжала свой путь. Не важно, будут ли знать мое имя. Важно, останется или исчезнет в будущем то, что ценно в моей мысли.
Корреспондент — Всю жизнь Вы ставили только один вопрос, вопрос о Бытии. Как Вам кажется, является ли этот вопрос сегодня таким же изначальным?
Хайдеггер — Да, он сохраняет весь свой смысл.
Корреспондент — Вопрос о Бытии предрешил путь Вашего мышления. Как определялся этот путь?
Хайдеггер — Я не знаю, как мне самому ответить. Другие пытались это сделать. Но не знаю, правы ли они в том, что говорят обо мне.
Корреспондент — Можно ли повторить Хайдеггера?
Хайдеггер — Ни в коем случае. Нужно, чтобы не мне подражали, а ставили бы свои собственные вопросы. Нет ничего интересного в том, чтобы следовать за Хайдеггером. Нужно или развивать мою проблематику в других направлениях, или же возражать ей.
Корреспондент — « Нужно мыслить Хайдеггера против Хайдеггера», - говорили Вы в своих лекциях.
Хайдеггер — Именно это я всегда старался делать сам! На протяжении 30 лет я не прочел ни одного курса о Хайдеггере.
Корреспондент — И однако, говорят о «хайдеггеровской философии»?
Хайдеггер — Я уже сказал — хайдеггеровской философии не существует. Вот уже шестьдесят лет я пытаюсь понять, что такое философия, а не предлагать свою.
Корреспондент — Иногда пытаются приблизиться к Вашей мысли, исходя из тех влияний, которые Вы испытали. Что Вы об этом думаете?
Хайдеггер — На меня, разумеется, оказала влияние вся традиция. Но этот способ разъяснения является типично университетским: «Хайдеггер и Гегель», «Хайдеггер и Шеллинг»... Если верить некоторым комментаторам, Вы берете Аристотеля, Гуссерля, Канта, Брентано, все это перемешиваете и выходит «Бытие и время». Смешно.
Корреспондент — Как Вы понимаете задачу, стоящую сегодня перед мыслью?
Хайдеггер — Мне трудно излагать эту тему, поскольку все, что я написал о ней, не опубликовано. Вернуться к изначальному вопросу о Бытии, таков был путь, который привел к созданию «Бытия и времени». Вторая часть должна была называться «Время
и бытие».
Корреспондент — Часто удивляются тому резкому перелому, который произошел в Вашем творчестве. Говорят даже о Хайдеггере I и Хайдеггере II . Внезапно происходит изменение стиля. Кажется, Вы покидаете бесплодную почву метафизического исследования и начинаете вопрошать поэтов: Гёльдерлина, Мёрике, Геббеля, Рильке, и особенно Тракля.
Хайдеггер — Я писал об этом: философия и поэзия стоят на противоположных вершинах, но говорят одно и то же.
Корреспондент — Считаете ли Вы возможным разделить Хайдеггера I и Хайдеггера II , как это делают американские комментаторы?
Хайдеггер — Ни в коем случае. Хайдеггер II возможен только благодаря Хайдеггеру I , а Хайдеггер I уже включал Хайдеггера II .
Корреспондент — А Ваш новый способ вопрошания после «Бытия и времени», который можно назвать поэтическим?
Хайдеггер - Это был лишь поворот. Моя лекция «О сущности истины» является, в каком-то смысле, поворотным пунктом. Поставив в этом произведении первый вопрос, я еще не знал, как будет поставлен второй.
Корреспондент — Правда ли, что Вы сказали однажды: «Меня начнут читать с охотой, не раньше, чем через триста лет»?
Хайдеггер — Вполне возможно. Но какой смысл имеет этот вопрос?
Корреспондент — Скажем прямо, многие студенты открывают сегодня Ваши книги и чувствуют, что встретились с очень сложной и непривычной мыслью, которая, как им порой кажется, исследует проблемы в смысле, противоположном традиционному образованию. Вы так долго храните молчание. Не кажется ли Вам, что наедине с Вашими книгами студенты могут оказаться в растерянности.
Хайдеггер — К сожалению, да. Но что делать? Существует также и проблема переводов. Как следить за ними? Я уже был вынужден отказаться следить за переводами на японский. Что же касается студентов, то они подчас только выхватывают знания то здесь, то там. Но что другое могут делать они сегодня в университете?
Корреспондент — Вы не читаете больше лекции, не руководите семинарами. Остаются только Ваши книги.
Хайдеггер — Мне больше всего недостает диалога на семинаре с десятком студентов. Только тогда можно «научить видеть», показать, о чем действительно вопрошает философия.
Корреспондент — Это кажется Вам существенным?
Хайдеггер — Я полагаю, что во Франции совсем не практикуется такой способ работы: диалог, который шаг за шагом, в процессе постоянного взаимного обмена приводит всех участников к обнаружению философского вопроса. Заметьте, что на семинарах бывали и слепые, т.е. те, которые этого не достигали. Они говорили, иногда даже больше всех. Я их спрашивал: «Зачем вы нам здесь это рассказываете?» Тогда они уходили, уходили в другое место и больше не возвращались. Сегодня очень много говорят, что когда кто-нибудь осмелится начать мыслить, на него покажут пальцем и скажут: «Он погружается в абстракции».
Корреспондент — Вы следили за всемирным университетским движением и дискуссией по поводу университетов?
Хайдеггер — Эти проблемы университета я разбирал уже в 1929 году в работе «Что такое метафизика?». Сегодня студенты бунтуют. Это хорошо. Но понимают ли они реально, чего они хотят? Я знаю с давних пор, что университет стал обыкновенной школой (лицеем). Он не учит мыслить, он лишь дает накопление знаний. Старый университет умер, и это была, без сомнения, неизбежная смерть.
Корреспондент - Что Вы думаете о новых течениях, которые завоевывают университеты всего мира?
Хайдеггер — Я считаю, что кризис поразил сегодня университеты до основания. Но я повторяю Вам, что это совсем не новость. Со многими проблемами я сталкивался вместе со своей студенческой молодежью в начале второй мировой войны. Однако время этих вопросов еще не пришло.
Корреспондент — Вы сказали: «Кто глубоко мыслит, глубоко и заблуждается». (Qui pense grandement, il lui faut se tromper grandement). В каком смысле нужно понимать эту фразу? В философском? Политическом?
Хайдеггер — Во всех.
Корреспондент — Во Франции предпринимались значительные попытки устранить некоторые недоразумения и восстановить истину о Вашей позиции по отношению к новому режиму в течение десяти месяцев 1933 года.
Хайдеггер — Я ни о чем не просил. Но парадоксально, что сами французы пришли мне на помощь в этом вопросе. В Германии — другое дело, здесь нападки не прекратятся. Быть может, надо учитывать также и злонамеренность. Сартр написал целую главу по этому поводу. Об этом судят ретроспективно. Порой забывают трагическое замешательство в 1933 году, нищету, безнадежность, иллюзии... Мне было достаточно десяти месяцев, чтобы освободиться от этого.
Корреспондент — Многие ваши бывшие ученики вспоминают Ваши выпады на лекциях против теории национал-социализма, Ваше осуждение расизма.
Хайдеггер — Для меня все это кончено. Самое важное сегодня — это молодежь, которая переживает новые проблемы, которая строит новый мир. Я ее очень люблю, и лишь она интересна.
Корреспондент — Вашим единственным, за долгие годы, политическим выступлением было подписание в 1957 году протеста против ядерного вооружения бундесвера. Почему?
Хайдеггер — Я подписал один документ, но не этот. Протест, о котором Вы говорите, исходил только от ученых, восьми профессоров из Бонна. Физики Гейзенберг и фон Вайцзекер не пригласили меня его подписать.
Корреспондент — Разве фон Вайцзекер не был одним из тех, кто тормозил производство немецкой атомной бомбы, разрушая все, по мере создания?
Хайдеггер — Да. И он это делал в долине Дуная, совсем рядом с моим родным городом Мескирхом.
Корреспондент — Ваши произведения считаются одними из самых сложных в наше время. И, однако, они находят во всем мире, несмотря на идеологические барьеры, толкователей и защитников. Как Вы относитесь к тому, что Ваше творчество привлекает такое внимание.
Хайдеггер — Невозможно обойти те вопросы, которые я поставил.
Корреспондент — Японские мыслители говорят, что обнаружили в результате многолетних исследований глубокие аналогии между Вашей философией Бытия и восточной мыслью.
Хайдеггер —Это так. Некоторые приезжали сюда. Их подход меня очень интересует. Многие даже писали, что мое творчество представляет для них нить, связующую Восток и Запад, Азию и Европу.
Корреспондент — Вы в курсе современных философских исследований во Франции?
Хайдеггер — У меня, к сожалению, нет времени читать все книги, которые я получаю. И потом, проблемы с языком. Сартр раньше навещал меня.
Корреспондент — Благодаря его книге «Бытие и ничто» многие узнали о Вас во Франции после освобождения. А также экзистенциализм, отцом которого считают Вас.
Хайдеггер - Экзистенциализм, это в некотором роде бессмыслица. Но Сартр не ответствен за нее. Я его очень ценю. Для немецкого философа поразительно — чтобы человек мог выразить себя одновременно и в философской форме, и в форме романа, пьесы, эссе. Я очень уважаю эту способность французов. Один японский принц, который работал со мной около 1929 года, передал мое произведение Сартру. В свою очередь, я смог прочесть «Бытие и ничто» только в 1945 году.
Корреспондент — Интересовались ли Вы другими философскими работами?
Хайдеггер — Сегодня то, что называют философией, редко бывает чем-либо иным, кроме как отпечатком технической идеологии, заимствующим методы, свойственные физике и биологии. Это не является подлинным философским вопрошанием.
Корреспондент — Те, кто следует Вашему подходу, говорят о Вас: «То, к чему стремится Хайдеггер прежде всего, — это научиться мыслить. Мыслить со всей строгостью, подобно Сократу. И в этом заключается главное его достоинство».
Хайдеггер — Может быть.
Корреспондент — Почему среди поэтов Вы особенно интересуетесь Гёльдерлином?
Хайдеггер — Потому что Гёльдерлин — это не только один из великих поэтов. Он, в каком-то смысле, поэт самой мощности поэзии.
Корреспондент — Какой французский поэт нравится Вам больше всего?
Хайдеггер — Рене Шар. Он прислал мне недавно сборник своих стихов с иллюстрациями Джакометти.
Корреспондент — А искусство, кажется ли оно Вам важным?
Хайдеггер — Вспомните слова Ницще, которые я уже цитировал: «Нам остается искусство, чтобы не погибнуть перед истиной».
Корреспондент — Среди современных художников кто, Вам кажется, внес что-то существенное?
Хайдеггер — Мне кажется, нечто началось с Сезанна. Я очень люблю Ван Гога, Брака... Однажды он подарил мне рисунок.
Корреспондент — Художники охотно говорят сегодня о новом союзе искусства и техники.
Хайдеггер — Искусство и техника — это огромная проблема. В греческом искусстве эта мысль уже заключалась.
Корреспондент — В современном искусстве начинают использовать кибернетику.
Хайдеггер- Осторожнее с кибернетикой. Вскоре поймут, что это не так просто.
Корреспондент — Говорят, что есть две темы, по поводу которых Вы отказываетесь отвечать на вопросы: то, над чем Вы работаете, и проблема Бога.
Хайдеггер - Я предпочитаю, чтобы читали мои сочинения.
Корреспондент — Почему Вы живете так уединенно?
Хайдеггер — Потому, что я работаю.
Корреспондент — Вы не любите, когда о Вас говорят?
Хайдеггер - Чтобы попасть на большую арену, в театр или на карнавал бесполезных сплетен? Не в этом главное.
Корреспондент — Вы окончательно отказались от общественной жизни?
Хайдеггер — Меня часто приглашают на конгрессы, коллоквиумы и даже на некоторые официальные церемонии. Я вынужден всем отказывать. Я прочитал свою последнюю лекцию об искусстве в Афинах за шесть дней до военного переворота. Большинство моих слушателей, должно быть, находятся в тюрьме. Здесь же посетители часто звонят в мою дверь. Я живу уединенно, но одиночество — не значит озлобленность.
Корреспондент — Вы охотно говорите, что сегодня истинные вопросы остаются незамеченными, существенные проблемы еще не поставлены. Считаете ли Вы, что в будущем их поставят?
Хайдеггер. — Кто знает? Быть может, через два или три столетия...
От
|
miron
|
К
|
SS (01.04.2006 16:48:14)
|
Дата
|
01.04.2006 20:46:54
|
Спасибо за тексты, но не осилил, в последнем же мысли созвучны моим. (-)