Серебрякова Г. И. О других и о себе: Новеллы. - М.: Сов. писатель, 1968. - 408 с.
(стр. 65-73)
М. Н. ПОКРОВСКИЙ
В конце двадцатых годов я закончила свою книгу "Женщины эпохи французской революции" и отнесла ее в Госиздат.
Трепеща, волнуясь, отдала я на суд редакции свое детище. Беспокойство мое оказалось не лишенным основания. Литературный жанр, избранный мной, - воссоздавая судьбы женщин разных классов, рассказать о французской буржуазной революции - вызвапл настороженное недоумение рецензентов.
- В такой манере у нас писать не принято, - сказали мне. - Впрочем, мы не решили окончательно: печатать или нет ваши новеллы. Хорошо бы вам обратиться к маститому историку, Покровскому, например, с просьбой написать к книге предисловие.
Крайне опечаленная, покинула я издательство. Чувство, испытываемое писателем по отношению к своей рукописи, можно сравнить разве что с материнским. Книга вобрала все лучшее из души своего создателя, и беспокойство за ее судьбу не оставляет его никогда. Книги - наши дети, несущие заботы, горе или радость, дающие волю к творчеству либо горькие разочарования.
Трудности, вставшие на пути к читателю книги "Женщины эпохи французской революции", побуждали меня к действию.
Михаила Николаевича Покровского до той поры я никогда не видала, но была наслышана, что человек это строгий, умный, редчайших знаний. Он был не только виднейший историк-марксист, но и боевой политический деятель, первый председатель Московского Совета депутатов после Октябрьской революции, большевик с 1905 года.
Знала я, что Ленин ценил и уважал Покровского, с которым был знаком с давних лет эмиграции.
Я решила послать Михаилу Николаевичу рукопись книги и, сообщая кратко о себе, присовокупила, что училась на рабфаке имени Покровского при МГУ.
Вскоре по телефону меня пригласили на дом к Покровскому. Я помню, с каким волнением подошла к маленькому домику в Нескучном саду, где жил тогда Михаил Николаевич. На узкой террасе стояла, опираясь на костыль, жена Покровского, Любовь Николаевна, худенькая женщина с тонко очерченным лицом, русой косой, венцом лежавшей на гладко зачесанной голове, и незабываемыми огромными глазами цвета лесных колокольчиков. Узнав, кто я, и заметив мое смущение, она сказала неожиданно сильным мелодичным контральто:
- Вас, верно, напугали, что Михаил Николаевич сердитый, раздражительный, колкий на слова, не правда ли? Успокойтесь, ваша книга, как мне кажется, пришлась ему по душе.
Мне было в ту пору немногим более двадцати лет. Я работала в газете и впервые осмелилась выступить в качестве беллетриста, да еще в необычном жанре исторического портрета. Я училась этому у Ромена Роллана и Стефана Цвейга, тщательно прослеживала технику лаконичного описания у Пушкина, Лермонтова и Мериме.
Издательство окатило меня струей равнодушия и непонимания. Естественно, что слова жены Покровского ободрили меня. В эту минуту из дома вышел Михаил Николаевич, и я снова оробела. Мне показалось, что он чем-то раздосадован. В действительности он был болен.
- Так, так, - сказал он, пристально глядя на меня из-под стекол очков, - автор-то юн, моло, оказывается, чрезвычайно. Ну, это не помеха, наоборот, преимущество.
Заметив,что жена хочет уйти, Покровский обратился к ней просительно:
- Куда же ты, Любаша? Останься. Мы ведь много говорили с тобой о работе товарища Серебряковой и сошлись в оценке. Самой законченной новеллой, - продолжал он, обращаясь уже ко мне, - нам обоим показалась "Манон Ролан" - это подлинная историческая живопись. Самовлюбленную жирондистку вы раскусили до конца. Гёте писал, что готов простить революции все, с его точки зрения, ошибки за то, что в ее пору появляются дамы, подобные этой влиятельной, хитрой закулисной руководительнице крупной буржуазии в конвенте. А Маркса раздражала сия тщеславная супруга Ролана. Роль женщин в политике бывала очень значительна. Вот Александра Федеоровна Романова, например, царица, - это же было настоящее политбюро при Николае. Читали ее переписку с царем, мемуары Витте и других царедворцев?
Покуда Михаил Николаевич говорил со все нарастающим оживлением, я смелее разглядывала его. Он казался мне давным-давно знакомым. Внешне Покровский выглядел типичным русским интеллигентов конца прошлого и начала нынешнего века. Лица, схожие с ним, отмеченные печатью напряженного умственного труда, внутренней борьбы, исканий, упорной воли и мышления, смотрят на нас с многих полотен Репина и других великих реалистов-душеведов.
Густая длинная седая борода лопатой, подстриженные гладкие волосы, чуть выпуклые внимательные глаза напомнили мне дорогие лица неутомимых ученых, революционеров, писателей. То же вдохновенное выражение усталых глаз, прячущихся в излучинах морщинистых век, встречала я с детства в своей семье, в лицах участников первых после Октября большевистских демонстраций, в комитетах РКП(б), на всех дорогах революции, в политотделе и Реввоенсовете Красной Армии, на съездах Советов и партии.
Ссутулясь, тяжело дыша, прохаживался по террасе Михаил Николаевич. Сухая серовато-желтая кожа его лица, нервное подергивание кистей рук, внезапная резкость высокого голоса были следствием не только огромного переутомления, но и развивавшейся уже смертельной болезни.
Говорил Михаил Николаевич быстро, легко. Чувствовалось, что он привык к большим аудиториям, к лекционной работе и был превосходно вооружен знаниями во многих областях гуманитарных наук.
Поразительна была осведомленность Покровского во всем, что касалось Французской революции 1789 года. Он говорил так, точно сам был ее участником, цитировал законодательные документы Парижского учредительного собрания, статьи "Прав человека", высмеивал историков, вроде Мишле, не понимавших классовой основы борьбы партий в конвенте, острословил, вспоминая недавний Всемирный исторический конгресс, на котором был делегатом, подшучивал над узостью воззрений буржуазных ученых дуалистической школы.
- Учение Маркса и Ленина, - говорил он, - это лампа Аладдина. Оно удивительно просто и неопровержимо осветило все темные закоулки истории. Какой ребяческой наивностью кажется теперь утверждение разных "специалистов" и писателей, что насморк Наполеона или нос Клеопатры роковым образом предопределили ход исторических процессов и судьбу мира!
Покровский остановился, снял очки, чтобы протереть стекла, и я увидела в его сосредоточенно смотрящих перед собой глазах глубокую человечность, мягкость и грусть, не исчезавшую даже тогда, когда он глухо посмеивался в бороду.
Очень понравилась мне и Любовь Николаевна. Превосходно воспитанная, сдержанная, женственная, она, очевидно, живо интересовалась всем, чем жил ее муж. Глубокая привязанность Покровского к жене не могла укрыться от посторонних. Проведя несколько часов в доме Покровских, я ушла под сильным впечатлением. Удивительно целомудренная атмосфера, полная высоких интересов, мыслей, взаимопонимания, царила в этой семье. Там хотелось думать вслух, спорить, шутить, но нельзя было опуститься до пошлых пересудов, сплетен, анекдотов, циничных недомолвок. Позднее такие же чистые, исполненные искренности, глубоких чувств и дум отношения я наблюдала у нас, в семье старых большевиков Смидович, и в Англии, у Беатриссы и Сиднея Вебб.
Среди этих уже немолодых людей, как и в домике в Нескучном саду, старость представлялась красивой, мудрой, творческой порой человеческого бытия. Покровскому и его жене было в те годы за шестьдесят, и, однако, это были духовно молодые люди. Общение с ними несказанно обогащало меня, и я чувствовала себя счастливой тем, что они оценили мою книгу.
Покровский, прежде чем написать предисловие, потребовал от меня тщательной отделки некоторых портретов. Он оказался неумолимым и крайне требовательным педагогом и редактором. Не раз возвращал он новеллу о Марате и Шарлотте Кордэ. Отправляя мне рукопись, он обычно прилагал к ней пространные письма, в которых указывал, что именно не удовлетворило его в моей работе. Тут же он пояснял, какими видятся ему историко-биографический портрет и роман нового типа, создаваемые художником-марксистом.
Историческая правдивость казалась ему главной привилегией исторического произведения эпохи социалистического реализма. Не переодевать в маскарадные костюмы той или иной эпохи случайно взятых из нашей действительности людей, а воссоздавать исторических героев в их естестве и подлинности - вот чего требовал Покровский от писателя, черпающего материал из сокровищницы истории. А это, считал он, может сделать только литератор, мыслящий категорями марксизма-ленинизма. Любая тема станет новой, первозданной, если будет воссоздана со всей исторической правдивостью.
Не могу без чувства отчаяния думать о том, что пачка писем М. Н. Покровского, несмотря на усиленные поиски, все еще не обнаружена.
Предисловие, написанное этим замечательным историком, которое сопровождало четыре издания - с 1929 по 1935 год - моей книги "Женщины эпохи французской революции", лишь в малой степени повторяет то, чему терпеливо и настойчиво учил меня Покровский на словах и в письмах. Работая позднее над своей трилогией "Прометей", я неукоснительно следовала многим его советам.
В те же годы я близко сошлась с Любовью Николаевной и жадно слушала ее рассказы о прошлом. В ранней молодости она оставила богатый купеческий родительский дом и последовала за Михаилом Николаевичем в эмиграцию.
- Я полюбила его, когда он был неуклюжим, замкнутым в себе репетитором, дававшим уроки в нашей семье. Меня сразу же поразили его смелые суждения и знания.
В Париже, в изгнании, Покровске встречались с Лениным и Надеждой Константиновной. Жилось им не всегда легко материально, но интересно духовно. Никогда Любовь Николаевна не пожалела, что порвала с родными, возмущенными ее браком с революционером.
- Какое счастье, - заявляла Любовь Николаевна, - что я встретила Михаила Николаевича и переменила быт сытой праздной купчихи на кочевническую жизнь жены борца и ученого! Если бы вы знали, как великодушен и глубок Михаил Николаевич.
В 1932 году я узнала, что Покровский безнадежно болен. Любовь Николаевна позвала меня проведать больного. Помню, как пришла я в больницу на улице Грановского и поднялась на второй этаж. Приоткрыв тихонько дверь в сумрачную небольшую палату, я услышала звучный голос Любовь Николаевны. Она декламировала стихи Лермонтова:
Когда волнуется желтеющая нива,
И свежий лес шумит при звуке ветерка...
- Читай, Любушка. Я точно вижу поле, колосящуюся рожь, и дышится мне легче. Как прекрасен мир...
Я подошла к постели больного и едва узнала Михаила Николаевича. Он был изможденным, но из-под очков по-молодому остро блестели глаза. Весь остаток жизни сосредоточился в его взгляде. Он принялся забрасывать меня вопросами с тем оживлением, которым сильные люди пытаются прикрыть физическую слабость. Я пробыла очень недолго в палате, чтобы не утомить его. Выходя, услышала, как, приглушая голос, Любовь Николаевна снова читала:
И прячется в саду малиновая слива
Под тенью сладостной зеленого листка...
Вскоре, будучи в Лондоне, я прочла в газете о смерти Михаила Николаевича Покровского и от души оплакала его. Позднее, вернувшись в Москву, я много раз бывала в доме на улице Серафимовича, в неуютной квартире, где доживала свои дни Любовь Николаевна. Больная нога мешала ей ходить, и она часто лежала. Все ее мысли были об умершем муже, о прожитом.
Много лет спустя я узнала, как растоптано было имя этого бойца ленинской гвардии. Моя книга "Женщины эпохи французской революции" вышла в 1958 году без предисловия Покровского.
Теперь имя Михаила Николаевича Покровского снова зазвучало, и с него сняли густую накипь оговоров. Книга "Женщины эпохи французской революции" снова вышла в свет такой, какой подписал ее к печати Покровский.
Для меня Михаил Николаевич Покровский навсегда останется человеком высокой, смелой и светлой души, талантливейшим ученым, пламенным коммунистом.