Когда я присмотрелся к делам губернского правления, я увидел, что мое
положение не только очень неприятно, но чрезвычайно опасно. Каждый советник
отвечал за свое отделение и делил ответственность за все остальные. Читать
бумаги по всем отделениям было решительно невозможно, надобно было
подписывать на веру. Губернатор, последовательный своему мнению, что
советник никогда не должен советовать, подписывал, противно смыслу и закону,
первый после советника того отделения, по которому было дело. Лично для меня
это было превосходно, в его подписи я находил некоторую гарантию, потому что
он делил ответственность, и потому еще, что он часто, с особенным
выражением, говорил о своей высокой честности и робеспьеровской
неподкупности. Что касается до подписей других советников, они мало
успокоивали. Люди эти были закаленные, старые писцы, дослужившиеся десятками
лет до советничества, жили они одной службой, то есть одними взятками.
Пенять на это нечего; советник, помнится, получал тысячу двести рублей
ассигнациями в год; семейному человеку продовольствоваться этим невозможно.
Когда они поняли, что я не буду участвовать ни в дележе общих добыч, ни сам
грабить, они стали на меня смотреть как на непрошенного гостя и опасного
свидетеля. Они не очень сближались со мной, особенно когда разглядели, что
между мной и губернатором дружба была очень умеренная. Друг друга они
берегли и предостерегали, до меня им дела не было.
К тому же мои почтенные сослуживцы не боялись больших денежных
взысканий и начетов, потому что у них ничего не было. Они могли рисковать, и
тем больше, чем важнее было дело; будет ли начет в пятьсот рублей или в
пятьсот тысяч, для них было все равно. Доля жалованья шла, в случае начета,
на уплату казне и могла длиться двести, триста лет, если б чиновник длился
так долго. Обыкновенно или чиновник умирал, или государь- и тогда наследник
на радостях прощал долги. Такие манифесты являются часто и при жизни того же
государя, по поводу рождения, совершеннолетия и всякой всячины; они на них
считали. У меня же, напротив, захватили бы ту часть именья и тот капитал,
который отец мой отделил мне.
Если б я мог положиться на своих столоначальников, дело было бы легче.
Я сделал многое для того, чтоб привязать их, обращался учтиво, помогал им
денежной довел только до того, что они перестали меня слушаться; они только
боялись советников, которые обращались с ними, как с мальчишками, и стали
вполпьяна (69) приходить на службу. Это были беднейшие люди, без всякого
образования, без всяких надежд; вся поэтическая сторона их существования
ограничивалась маленькими трактирами и настойкой. По своему отделению, стало
быть, приходилось тоже быть настороже.
Сначала губернатор мне дал IV отделение, - тут откупные дела и всякие
денежные. Я просил его переменить, он не хотел, говорил, что не имеет права
переменить без воли другого советника. Я в присутствии губернатора спросил
советника II отделения, он согласился, и мы поменялись. Новое отделение было
меньше заманчиво; там были паспорты, всякие циркуляры, дела о
злоупотреблении помещичьей власти, о раскольниках, фальшивых монетчиках и
людях, находящихся под полицейским надзором.
Нелепее, глупее ничего нельзя себе представить; я уверен, что три
четверти людей, которые прочтут это, не поверят 46, а между тем это сущая
правда, что я, как советник губернского правления, управляющий вторым
отделением, свидетельствовал каждые три месяца рапорт полицмейстера о самом
себе как о человеке, находившемся под полицейским надзором. Полицмейстер, из
учтивости, в графе поведения ничего не писал, а в графе занятий ставил:
"Занимается государственной службой". Вот до каких геркулесовских столбов
безумия можно доправиться, имея две-три полиции, враждебные друг другу,
канцелярские формы вместо законов и фельдфебельские понятия вместо
правительственного ума.
Нелепость эта напоминает мне случай, бывший в Тобольске несколько лет
тому назад. Гражданский губернатор был в ссоре с виц-губернатором, ссора шла
на бумаге, они друг другу писали всякие приказные колкости и остроты.
Виц-губернатор был тяжелый педант, формалист, добряк из семинаристов, он сам
составлял с большим трудом свои язвительные ответы и, разумеется, целью
своей -жизни делал эту ссору. Случилось, что губернатор уехал на время в
Петербург, Виц-губернатор занял его должность и в качестве гу(70)бернатора
получил от себя дерзкую бумагу, посланную накануне; он, не задумавшись,
велел секретарю отвечать на нее, подписал ответ и, получив его как
виц-губернатор, снова принялся с усилиями и напряжениями строчить самому
себе оскорбительное письмо. Он считал это высокой честностью.
....
По несчастию, "атрибут" зверства, разврата и неистовства с дворовыми и
крестьянами является "беспременнее" правдивости и чести у нашего
дворянства., Конечно, небольшая кучка образованных помещиков не (75) дерутся
с утра до ночи с своими людьми, не секут всякий день, да и то между ними
бывают "Пеночкины", остальные недалеко ушли еще от Салтычихи и американских
плантаторов.
Роясь в делах, я нашел переписку псковского губернского правления о
какой-то помещице Ярыжкиной. Она засекла двух горничных до смерти, попалась
под суд за третью и была почти совсем оправдана уголовной палатой,
основавшей, между прочим, свое решение на том, что третья горничная не
умерла. Женщина эта выдумывала удивительнейшие наказания - била утюгом,
сучковатыми палками, вальком.
Не знаю, что сделала горничная, о которой идет речь, но барыня
превзошла себя. Она поставила ее на колени на дрань, или на десницы, в
которых были набиты гвозди. В этом положении она била ее по спине и по
голове вальком и, когда выбилась из сил, позвала кучера на смену; по
счастию, его не было в людской, барыня вышла, а девушка, полубезумная от
боли, окровавленная, в одной рубашке, бросилась на улицу ив частный дом.
Пристав принял показания, и дело пошло своим порядком, полиция возилась,
уголовная палата возились с год времени; наконец суд, явным образом
закупленный, решил премудро: позвать мужа Ярыжкиной и внушить ему, чтоб он
удерживал жену от таких наказаний, а ее самое, оставя в подозрении, что она
способствовала смерти двух горничных, обязать подпиской их впредь не
наказывать. На этом основании барыне отдавали несчастную девушку, которая в
продолжение дела содержалась где-то.
Девушка, перепуганная будущностью, стала писать просьбу за просьбой;
дело дошло до государя, он велел переследовать его и прислал из Петербурга
чиновника. Вероятно, средства Ярыжкиной не шли до подкупа столичных,
министерских и жандармских следопроизводителей, и дело приняло иной оборот.
Помещица отправилась в Сибирь на поселение, ее муж был взят под опеку, все
члены уголовной палаты отданы под суд; чем их дело кончилось, не знаю.
Я в другом месте 50 рассказал о человеке, засеченном князем Трубецким,
и о камергере Базилевском, высечен(76)ном своими людьми. Прибавлю еще одну
дамскую историю.
Горничная жены пензенского жандармского полковника несла чайник, полный
кипятком; дитя ее барыни, бежавши, наткнулся на горничную, и та пролила
кипяток; ребенок был обварен. Барыня, чтоб отомстить той же монетой, велела
привести ребенка горничной и обварила ему руку из самовара... Губернатор
Панчулидзев, узнав об этом чудовищном происшествии, душевно жалел, что
находится в деликатном отношении с жандармским полковником и что, вследствие
этого, считает неприличным начать дело, которое могут счесть за личность!
А тут чувствительные сердца и начнут удивляться, как мужики убивают
помещиков с целыми семьями, как в Старой Руссе солдаты военных поселений
избили всех русских немцев и немецких русских.