2004-й - возможно, последний год <постсоветской России>. То есть,
последний год, когда сохранение страны было еще возможно в режиме
<пост->. Многие думали, что <эпоха Путина> выходит за рамки
<постсоветского> времени и имеет собственный, позитивный характер, как
бы к ней ни относиться. Оказалось, что это не так, и ясность внес сам
президент, сказавший после Беслана честные слова: <мы живем в условиях,
сложившихся после распада огромного великого государства>: Оказалось,
это единственное, что мы можем сказать о себе в ситуации предельного
вызова. Путин фактически признал, что с его приходом <переходный период>
не закончен, но переходить-то уже некуда.
Этот момент осознания несбывшегося тесно связан с другим фактом. 2004-й
год стал годом утраты Россией неявного лидерства на <постсоветском
пространстве>. Я говорю не об инфраструктуре гегемонии (которая все еще
существует), а именно о моральных ресурсах лидерства (без которых
инфраструктура остается бесхозной). Лидерства, которое забрезжило, опять
же, с приходом популярного в СНГ Путина и которое определяется только
одним: способностью реализовать референтную, эталонную для других
<постсоветских режимов> модель постимперской трансформации власти и
общества. Главным вопросом этой трансформации является вопрос об
историческом проявлении субъекта государственности, который обычно
называют <нацией>. Вопреки распространенному мнению, этот вопрос
касается не только России, т.е. той оставшейся части СССР, которую <мы
назвали Российской Федерацией> и снабдили фантомным <многонациональным
народом>, но и других бывших республик. Независимо от того, насколько
националистические или этнократические режимы в них установились, факт
остается фактом: все они получили <свободу> в подарок (что противоречит
логике свободы), их независимость не стала результатом
национально-освободительной мобилизации, государствообразующий субъект
не возник в ходе борьбы за государственность.
Итак, все государства СНГ возникли как пустотные государства без народов
(в лучшем случае, с <династиями>, как Азербайджан, но этого мало:). Т.е.
с самого момента своего рождения оказались в ситуации кризиса
легитимности (не власти, а самой государственности). Эта <родовая
травма> - осевая психологическая проблема постсоветских обществ, и
<хозяином> здесь становится тот, кто ее образцово разрешает.
Исходя из этого и следует, на мой взгляд, прочитывать исторический смысл
<бархатных революций>. Режимы, выходящие из их горнила, по структуре
своей легитимности уже не являются <постсоветскими>: их утверждение
связано со сломом инерции и выходом на сцену мобилизованного массового
субъекта. Или выкатыванием на сцену его муляжа: Впрочем, я согласен с
Алексеем Пензиным, когда он говорит, что разницу между <муляжом> и
<субъектом> следует понимать диалектически, то есть с учетом возможности
превращения одного в другое. Революция как таковая содержит в себе
элемент постановочности и мимикрии, поскольку в момент своего совершения
она онтологически проблемна и не предопределена. В случае политического
успеха массовой мобилизации, независимо от того, насколько она
<постановочна>, конструкт становится реальностью, и <революция> может
быть признана состоявшейся. Это вполне относится и к украинскому
сценарию смены власти: революция имела место, обозначено определенное
событие в области легитимности. Вопрос, однако, в том, какова природа
новой легитимности. Было бы большой ошибкой отвечать на этот вопрос по
шаблону классического, современного понимания революции - и поспешно
говорить, например, о появлении <гражданской нации> как субъекта
украинского государства.
Потому что сам феномен бархатных революций имеет абсолютно
неклассическую, постсовременную природу. Он принадлежит неоимперскому
миру, а не старому доброму миру суверенных наций.
Революции всегда в той или иной степени служили целям внешних агентов
(хотя бы потому, что в краткосрочном плане они ослабляют общественный
организм) и как-то инспирировались извне. Но в великих революциях
<внешний фактор> был именно внешним, привходящим по отношению к самому
революционному акту. В случае <бархатных революций> все иначе: поддержка
извне является их внутренней чертой, входит в онтологию события,
становится краеугольным камнем новой легитимности.
Чем вообще революция отличается от погрома или от карнавала? Тем, что
толпа в ней стремится к иному, нежели она сама, она хочет быть народом и
требует признания в этом качестве. Революционные технологии - это
механизмы придания <целеустремленной> толпе статуса народа. Специфика
<бархатных> революций в том, что этот статус не завоевывается
<революционной массой>, а приходит к ней извне. Именно внешний центр
власти - не столько по дипломатическим каналам, сколько по каналам
мировых СМИ, - гарантирует статус митингующих в качестве авангарда
народа, вышедшего на сцену истории, чтобы сменить режим. Снова
оговорюсь. Внешнее признание важно для любого революционного режима, но
в одном случае оно только следует за фактом взятия власти, а в другом -
логически предшествует ему. В этом смысле совершенно не важно, была или
нет <оранжевая> толпа тайно <сфабрикована> манипуляциями глобального
гегемона, важно, что она была открыто <коронована> его рукой.
Возможна ли революция без этой внешней санкции? Разумеется. Но революция
принципиально не <бархатная>. В случае классической революции механизмом
становления толпы в качестве народа является насилие. Насилие, успешно
примененное в нужное время и в нужном месте, то есть, как правило, - в
чрезвычайной ситуации и в символьном центре власти. Собственно,
политическое насилие является единственным способом <самоучреждения>
народного суверена из стартовой ситуации <небытия>. Но именно на
политическое насилие и наложено табу в рамках логики <бархатных
революций>. Они происходят в ситуации, когда, во-первых, действующая
власть неспособна насильственно защититься от <изненасилования> (как
удачно сказал Егор Холмогоров) со стороны технично организованной толпы.
А во-вторых, и сама толпа неспособна <в борьбе обрести право свое>,
право быть народом, право создавать право. Эта неспособность имеет общий
источник: принятие логики мировой империи.
Империя, как известно, - <это мир>. Главный признак имперской политики в
том, что имперский центр монополизирует политическое насилие как
подлинный источник суверенитета. Политическое насилие существует в двух
основных формах: право на войну и право на восстание. Первое определяет
государя как действующего суверена; второе - народ как своего рода
<спящего суверена>, каковым он предстает в современной, демократической
картине мира. Логика поведения США как имперского центра такова, что
любая власть, инициирующая войну, рассматривается либо как действующая
от имени и по поручению империи, либо как <международный преступник>. То
же самое касается и народа. Народ, реализующий суверенное право на
восстание, точно так же ставит себя вне политико-правового поля мировой
империи, как и государь, суверенно принимающий решение о войне.
Таким образом, для всех <спящих суверенов> Северной Евразии, грезящих о
революции против своих <прогнивших режимов>, выбор простой: либо стать в
момент этой революции <народом-изгоем>, если революция будет настоящей,
либо - <народом-вассалом>, если она будет устлана <бархатом>.
Проектное понимание революции как акта коллективного вхождения в
вассалитет открывает новую страницу в философии неоколониального
мироустройства. В классическом случае революция по определению
антиколониальна, поскольку создает эффект присутствия политико-правовой
субъектности на колонизируемом, т.е. мыслимом как бессубъектное,
пространстве. В случае постсовременном гегемония строится не на
отрицании субъектности колонизируемых, а на ее программировании. С этим
связана изощренность неоколониализма. <Бархатная революция> - это
неоколониальная революция, вшивающая в саму структуру революционного
субъекта и, следовательно, государствообразующего субъекта, ген
зависимости. Оранжевая толпа стала <украинским народом> (т.е. субъектом
революции) по мановению мировых СМИ и по мандату мирового гегемона.
Отныне <украинская нация> (т.е. субъект государства) является таковой
только относительно имперского центра и внутри имперского поля.
Это значит, в частности, что <бархатные революции> следует рассматривать
не в логике отстаивания интересов США, а в логике сложного процесса
производства легитимности мирового имперского порядка. Борис Межуев
обратил внимание на то важное обстоятельство, что волна <бархатных
революций> на постсоветском пространстве оказалась запущена именно в тот
момент, когда США начали испытывать острый кризис <мирового лидерства> в
связи с покорением нефтяного Ирака. В заданных терминах, можно сказать,
что после Ирака гегемония США стала регрессировать от неоколониальной к
колониальной модели, и революционно-демократичесие тенденции в мире
стали приобретать отчетливо антиамериканский характер. Цепная реакция
бархатных, неоколониальных революций призвана не то, чтобы <перебить>, а
деконструировать, обессмыслить антиколониальную
революционно-демократическую тенденцию. Важно иметь в виду этот
контекст, чтобы избежать зауженного представления о борьбе, ведущейся на
постсоветском пространстве, как о геостратегической игре <зон влияния>.
С точки зрения геополитики влияния и вообще политики интересов, режимы
Кучмы и Шеварнадзе для Соединенных Штатов практически ничем не хуже и не
лучше новых <революционных> режимов. От постсоветской бюрократии США
могли получить все, что хотели. Но суть империи в том, чтобы разрешать
кризисы легитимности, подтверждая свое качество гаранта миропорядка,
<метасуверена>. В зонах вакуума легитимности империя не строится на
<прагматической> логике рассуждений о том, кто наш, а кто не наш <сукин
сын>. А мы, повторяю, все еще в зоне вакуума - <в условиях, сложившихся
после распада огромного великого государства>, как и сказал президент.
Конечно, в этих условиях российская власть с ее трогательным и запоздалы
м <политическим реализмом> не может не проигрывать. Прежде, чем быть
реалистом, свою реальность нужно создать. Или для начала - придумать. К
чему и хотелось бы, в канун Нового года, призвать экпертов, авторов и
проницательных читателей