Помню, как в мае 1982 года я лихорадочно засобирался в дорогу. Мне все чаще
стала сниться таежная река, впадающая в Белое море, ее острова, окаймленные
золотыми лентами кувшинок, рокочущие пороги с гладкими, влажными валунами,
серебряная рыба, выпрыгивающая из черной воды, белесоватые ночи, когда
особенно тревожат душу звонкие голоса лебедей с безымянного озера.
Но за несколько дней до отъезда раздался звонок из "Литературной газеты":
- Станислав Юрьевич, приглашаем вас выступить со статьей в дискуссии о
массовости и народности культуры.
Больная тема давно мучила меня и, отложив на несколько дней сборы, я сел к
столу и написал все, что пожелал - о Пушкине, о нашем телевидении, о
Моцарте, о вульгарной экранизации классики, об Аркадии Райкине, о Федоре
Достоевском, о Владимире Высоцком и т.д.
Когда я вернулся из поездки на Север, в редакции "Литгазеты" меня ждал мешок
писем, негодующих и встревоженных, проклинающих и одобряющих: Поскольку я не
пощадил в своей статье многих кумиров массовой культуры, то "террор среды"
носил тотальный характер. Я понял, что замахнулся на "святая святых"
современного упрощенного человека. И тем более ценным и дорогим было для
меня каждое умное и серьезное письмо, выражавшее понимание и поддержку. Одно
из таких писем было подписано: "Ваш Георгий Свиридов". Вот отрывок из
первого письма, после которого мы познакомились, и наши, смею сказать,
дружеские отношения продлились более пятнадцати лет, вплоть до смерти
великого русского композитора. "Не имея чести быть знакомым с Вами лично,
хочу пожать Вам руку и поблагодарить за Вашу замечательную статью. Как я
понимаю, речь идет о сохранении крупных духовных ценностей, без которых
жизнь теряет смысл. И дело не только в тех или иных именах литературного
обихода:" (Лето 1982 года).
В ответ я послал Георгию Васильевичу сборник своих стихотворений и вскоре
получил от него еще одно письмо.
"Уважаемый Станислав Юрьевич!
Спасибо за новую книгу, спасибо за ту, присланную прошлый раз, и за
великолепно подобранную В. Кожиновым маленькую антологию современной лирики.
Она (книга) открыла мне глаза на существование целой плеяды прекрасных
подлинных русских поэтов. Там есть новые для меня имена, например, Казанцев,
Балашов, Чухонцев, и у каждого из участников сборника есть настоящие стихи.
В моем понимании это - подлинная поэзия, берущая свои заветы из первых рук.
Живу я одиноко. Друзей у меня немного. В своей профессиональной среде я -
пария, чужой человек. От этого мне особенно дорого то, близкое, что я вижу
вокруг. Ваш "Путь" со мной в больнице, я его перечитываю: много мысли, но не
рассудочной, а от восприятия мира - сердцем".
Я посылал Георгию Васильевичу новые книги, он иногда звонил мне, приглашал
на дачу в Академический городок, где он снимал на лето жилье у вдовы одного
известного академика. Мне было всегда горько смотреть на то, что крупнейший
русский композитор не имеет средств на то, чтобы жить на собственной
загородной даче в соответствии со своими привычками и характером. Но он не
придавал этому особенного значения. Он встречал меня возле крыльца, дача
находилась в самом глухом углу поселка, вокруг нее росли высокие сосны,
кусты дикой малины и смородины. Мы бродили с Георгием Васильевичем по
заросшим лесной травой дорожкам, где глядели на мерцающие нити осенней
паутины, скользящей в воздухе, на низкое небо, уже чреватое осенним холодом,
и разговаривали о Чайковском, о Шостаковиче, о Бахе:
Свиридов на прогулки надевал теплое ратиновое пальто, подшитые валенки - в
последние годы он плохо переносил холода - и похожий на вельможу
екатерининских времен в изгнании, - показывал, словно свои владения, самые
глухие уголки не принадлежащей ему усадьбы: Иногда он резко менял течение
разговора, и от скупых жалоб на то, что у него в столах лежат духовные
сочинения, которые он не может издать, да и исполнять их некому! - он вдруг
начинал пристрастно спрашивать меня о сегодняшнем времени, о поэтах моего
поколения, о критиках, о друзьях, о хулителях и ненавистниках русского
искусства:
- Вы Кожинова обязательно как-нибудь ко мне приведите, очень мне интересен
этот человек: А Юрия Селезнева знали? Да? Замечательный был человек,
независимый, штучный! А с Костровым дружите? А чьи стихи посоветуете мне
почитать? Юрия Кузнецова? Откуда он, сколько ему лет?
Современность, какой бы она ни была, привлекала его чрезвычайно, не меньше,
чем великое прошлое.
Я привез к Георгию Васильевичу Вадима Кожинова, потом как-то был у него в
гостях с Валентином Распутиным, познакомился в его доме с Евгением
Светлановым, с Николаем Мининым, с Владиславом Чернушенко.
Он был чрезвычайно разборчив в новых знакомствах и одновременно жаждал
общения и встреч с новыми людьми России. Как будто хотел поделиться с нами
всеми своими горестными и тайными думами о ее судьбе, всем своим жизненным
опытом, всем, чем жил он, великий отшельник нашего времени, опекаемый
ангелом-хранителем Эльзой Густавовной, изредка звонившей мне и требовательно
просившей: "Приезжайте, надо поговорить:"
Я понимал, что в нем накопилась усталость от работы, от одиночества, от
независимости, от усилий, с которыми он сохранял чувство собственного
достоинства и чести, иногда мне казалось, что он выбрал меня, чтобы я потом
рассказал - после него,- как жилось ему в его молчанье и в его почти
монашеском обетном, аскетическом подвижничестве последних лет жизни. Я
посылал ему новые книги, и не только свои, он, получив их, почти всегда
отвечал мне благодарственным письмом, в котором размышлял и о поэзии Николая
Рубцова, и об Андрее Вознесенском, и о Федоре Абрамове:
Из монологов Георгия Свиридова
"Я ведь недаром люблю литературу, поэзию, слово. Вот с Вами встречаюсь, с
Распутиным, Клюева перечитываю - гигантский поэт! С монументальным народным,
христианским ощущением жизни!
Все дело в том, что музыка сегодня не та, что была в прошлые века.
Религиозный дух оставляет ее, отделяет от нее, она как бы эмансипируется. И
сегодня она может жить только в союзе со словом. А ведь - совместная жизнь
слова и музыки - издавна присуща русской культуре. Наша народная музыка -
это пение, как для русских, так и для белорусов с украинцами. Наши народные
песни, целый пласт! Наши былины были бы немыслимы без мелодического
исполнения, "Слово о полку" так же исполнялось, как песенный речитатив, я уж
не говорю о наших молитвах, о церковных песнопениях. А народные песни? Целая
сокровищница, которую мы забыли, загубили, разбазарили за последние
десятилетия. Я пытался создать в современной музыкальной жизни своеобразную
антологию русской песни, но музыкальная среда, верхушечно-чиновничья
композиторская братия отвергла эту мысль. Да уж если так относиться к
великой русской народной песенной культуре, то что говорить о фольклоре
других народов? Северных, сибирских, дальневосточных. А ведь в их ритуальных
песнях такое слияние с природой, такое древнее представление о мироздании,
такое наивное и мудрое детское восприятие мира!
И однако, современная музыка, даже плохая, даже примитивная в худшем смысле
слова, даже неприятная многим из нас, - все равно отражает время, его
страсти, его эгоизм, его атеизм, его движение к концу света. А потому она,
эта музыка, достойна внимания и изучения. Так что Вам, литераторам, хочешь,
не хочешь - надо слушать эту музыку, анализировать ее, понимать,
разгадывать, чем она близка и понятна душе сегодняшнего одичавшего от
цивилизации человека".
"3 декабря 1983 г.
Дорогой Станислав Юрьевич, спасибо за огоньковскую книжечку "По белому
свету". Получил с большой радостью. Бандероль была послана по неточному
адресу, но в нашем почтовом отделении меня знают, и доставили в сохранности
куда надо. Стихи Ваши собраны в ударный кулак, производят на меня большое
впечатление. Мне нравятся ваша страсть и напор, мужество и умение смотреть
на трагическое строго, сурово, без дряблости, сентимента или любования
тяжелой стороной жизни. Например, стихи про юродивого. Да многое я бы мог
Вам написать, поверьте - я человек с большими требованиями! Стихи Ваши
действуют на меня неотразимо. Но критика, который бы заглянул бы в их
глубину, еще не нашлось! И это не упрек Кожинову, который Вас любит, просто
тут нужен другой особый глаз для смотрения. Мне не кажется (я позволю себе
судить, любя Вас!), что крупная форма, например "Поэма", явится итогом
Вашего пути. Большие, заранее заданные формы не производят на меня
впечатления, наоборот, предельно миниатюрная, сжатая как прессом форма -
очень действенна. Смотрю, например потрясающую книгу покойного Ф.А.
Абрамова - "Трава-мурава", это грандиозно по силе, эпично - несмотря на то,
что рассказы иногда - короче лирического стихотворения. Эпос. Автор не
вылезает на первый план со своими "самовыраженческими" чувствами.
Воздействует лишь сама правда жизни, но написанная минимумом максимально
точных и выразительных слов. И в поэзии я ценю более - сжатое,
спрессованное. Большую же форму вижу - как ряд спрессованных (каждую саму по
себе) миниатюр точно со смыслом выстроенных в ряд".
Из разговоров с Георгием Васильевичем Свиридовым
"Русские хоры - и народные и церковные - это чудо! Живое, теплое, трепетное
многоголосье! Разве с ним может сравниться западноевропейский орган - это же
механический Бог!"
Чаще всего в разговоре о музыке Георгий Васильевич вспоминал Мусоргского: "В
его музыке слышится грохот разрушающихся царств". Мусоргского он ценил, как
композитор, слышавшего тайные, материковые сдвиги человеческой истории, для
чего нужно кроме музыкального гения великое личное мужество. Помнится, как
он рассказывал о возобновленной постановке оперы Римского-Корсакова
"Сказание о граде Китеже". Свиридов был восхищен и оперой и постановкой. С
особым чувством он, как бы говоря о современной русской жизни, передавал
свое впечатление от образа спившегося негодного русского человечишки,:
который провел захватчиков ордынцев, по неведомым им тропам к таинственному
граду Китежу:
- Пьяница, готовый продать все самое родное, самое заветное, "вор", как
говаривали в старину, русский средневековый люмпен.
"А сколько их в нашей жизни", - сокрушался Свиридов и вспоминал
поджигателей-архаровцев из повестей Валентина Распутина "Пожар" и "Прощание
с Матерой":
Из монологов Георгия Свиридова
"Самый великий наш композитор, - конечно же, Мусоргский. Совершенно новый
для всего мирового музыкального искусства язык, обогащенный мощным
религиозным чувством, да еще в ту эпоху, когда оно уже начало выветриваться
из мировой жизни, да и из русской тоже. И вдруг - "Хованщина"! Это же не
просто опера, это молитва, это разговор с Богом. Так могли мыслить и
чувствовать разве что только Достоевский и Толстой.
Великие ученики и последователи Мусоргского - Римский-Корсаков в "Сказании о
граде Китеже" и Рахманинов во "Всенощной" и "Литургии" продолжили
религиозное, православное понимание мироустройства. Но первым в России его
выразил Мусоргский. Его сочинения - это настоящее религиозное искусство, но
на оперной сцене. Его речитативы не сравнить с речитативами Верди. У Верди
речитативы непевучие, механические. У Мусоргского же речитатив - этот голос
священнослужителя, произносящего божественные, великие по своему значению
слова, которые две тысячи лет произносятся в христианских храмах. В этих
словах есть и простота, и детскость, и глубина удивительная. Ведь Христос
сказал: "Будьте, как дети!" И недаром же у Мусоргского есть гениальное
сочинение о детях - "Детская". Душа ребенка - чистая, простая, вопрошающая,
живет в этой музыке. А способность проникнуть в душу человеческую Мусоргский
ближе всего к Достоевскому. Он не признавал оперной европейской музыкальной
условности в изображении человека. Его оперные люди по сравнению с людьми
Вагнера, Верди, Гуно - совершенно живые, стихийные, загадочные, бесконечные,
как у Достоевского. А у западных композиторов все герои - это как бы герои
Дюма, в лучшем случае Шиллера или Вальтера Скотта. Нет, у него не романтизм,
не приукрашивание мира, не упрощение его, а стихийное выражение жизни со
всей ее сложностью и бесконечностью. Словом, русское ее ощущение. Потом это
назвали музыкальным реализмом. Но простейший быт, при всей своей тяге к
реализму, он в музыку не впускал. Потому и не получилась его попытка с речит
ативом к гоголевской женитьбе. Слишком содержание ее ничтожно, ничтожно
настолько, что Гоголь сам поражался этой ничтожности, пошлости жизни,
обыденности. Мусоргский же - композитор трагических страстей, на которых
стоит и зиждется жизнь. Он единственный настоящий композитор-трагик. Его
"Борис Годунов" куда ближе к древнегреческим античным трагедиям с их хорами,
нежели к легкому и изящному европейскому оперному искусству. "Борис
Годунов", "Хованщина" - это музыка падения царств, это музыкальное
пророчество грядущих революций. И одновременно это апология русского
православия. Звон колокольный гудит в его операх! Звон великой трагедии,
потому что народ, теряющий веру - гибнет. А сохранивший или возродивший ее,
доживет до торжества христианства. Вот что такое Модест Петрович Мусоргский.
Величайший композитор всех времен и народов".
"21 февраля 1984 г.
Дорогой Станислав Юрьевич, подборку стихотворений получил, навел справки на
радио. Будем стараться сделать передачу, хотя это оказалось гораздо сложнее,
чем я предполагал. Время идет - жизнь меняется! Но я не опускаю рук и не
теряю надежды. Теперь у меня - трудное время. Живу я скверно, болею, жизнь
как-то быстро вдруг пошла под откос: дел много, помощи нет, живу в чужом
углу, на старости лет это неудобно, неуютно. Работа моя - стала. Уже пошел
четвертый год, как я ничего нового не могу сделать, быт разлезся по швам.
Грустно мне очень, и не знаю, как поправить дело. Книги, посланные Вами,
получил. "День поэзии" произвел своеобразное впечатление, думается, он в
известной степени отражает состояние нынешнего духа стихотворцев. Читал и
критическую заметочку т-т Друниной (весьма, надо сказать, противной особы).
Заметочка эта - хорошая реклама!
Ваши стихи мне близки, поэтому понравились. Они современны, по лирическому
движению, но не добавляют ничего нового в Ваш облик, каким он у меня
сложился. Любя Вас, - позволю себе говорить откровенно, в этом ведь нет
ничего обидного?
Книга воспоминаний о Рубцове произвела сильное и очень, надо сказать,
гнетущее впечатление. Если нашей поэзии еще суждено существовать, как
"Русской поэзии", в ее главном, коренном качестве, то Рубцов должен остаться
в ее истории со своими стихами и своей страшной судьбой. Многое, конечно,
роднит его с Есениным, но тот был еще человеком здоровой, неотравленной
крови, погибал более натужно, форсил, красиво хулиганил в стихах, а этот шел
на дно уже безропотно:
Одинокая, бесприютная душа, потонувшая в северном необъятном мраке. Его
стихами говорит послевоенная, разоренная Россия, Россия детдомов, общежитий,
казармы или кубрика и кабака, но не от старого кабака, общего (как у
Некрасова или Есенина), а кабака уже "домашнего" (в каждой квартире, в
каждом живом углу). И, наконец, могила с "шикарным" казенным надгробием от
Союза писателей. Ужасом веет от этой книжки! Вы с ним были дружны! Это меня
удивляет. Вы очень дополняете Рубцова в том смысле, что совсем (как я
понимаю) непохожи на него, и вместе с тем несете нечто общее. Желаю Вам
бодрости и вдохновения. Пусть будут рассказы! Но я жду и Ваших стихов. Ваше
страстное мужество мне по душе! А я его как-то потерял: Крепко жму Вашу
руку.
Р.S. В Музыке у нас появилось прекрасное произведение: "Перезвоны" Валерия
Гаврилина. Грандиозная штука для хора, идет целый вечер.
Ваш. Г. Свиридов"
+ + +
- А Вы не боитесь, - сказал он, обращаясь при мне, к Кожинову, - так открыто
и резко писать о Вознесенском? Он же входит в мировую антерпризу. - И видя,
что мы не совсем понимаем, о чем он говорит, Свиридов пояснил:
- Это давняя традиция дельцов от искусства - держать в своих руках
организацию предложений за рубеж, гастролей, рекламы, системы международных
премий, гонораров, создания "звезд", подавления инакомыслия в творческой
среде. Система эта создавалась в двадцатые-тридцатые годы, у нас мировая
антерприза была представлена салоном Лили Брик с ее мужем Осипом, с
окружением из художников, критиков, журналистов, импрессарио: Этот салон был
связан с салоном Эльзы Триоле и Луи Арагона в Париже, ведь Эльза Триоле -
родная сестра Лили Брик, а девичьи фамилии у обеих сестер - Каган, через
американского дельца Соломона Юрока наши представители мировой антерпризы
устраивали гастроли угодных им людей в Америке: А после Лили Брик связи ее
салона во многом унаследовала Майя Плисецкая, недаром же Вознесенский хвалу
ей вознес в стихах.
О, Вы не знаете возможности этих салонов, образующих сеть мировой
антерпризы, могущественны, и те, кто это сознает и подчиняются ее законам,
обречены на успех! Я, помню, спросил композитора Щедрина, когда узнал, что
он женится на Плисецкой: "Родион, зачем тебе это нужно? - Он ответил мне: "Я
сейчас известный композитор, а после женитьбы на Плисецкой стану
композитором знаменитым:"
+ + +
"На меня ужасное впечатление произвели случайно попавшиеся на глаза стихи
Вознесенского в "Литгазете", где он называет Христа - собакой. Есть ли
управа на этого супернегодяя? И непонятно зачем это печатают! Ведь такие
стихи только отталкивают людей от власти, которая как бы поощряет
хулиганство этого духовного сифилитика. Жаль кончать письмо на этой поганой
ноте. Но - да сгинет Тьма!
Дайте о себе знать, хочу Вас видеть, и потолковать хочется.
Г. Свиридов"
Я подарил Свиридову "Избранное" Николая Клюева, составленное мной и моим
сыном Сергеем. Свиридов даже разволновался. Оказывается, поэзию Николая
Клюева он ценил не менее, а может быть, и более, нежели Сергея Есенина. Он
видел в ней нечто свойственное только русской и очень древней поэтической
традиции: монументальную мощь, сравнимую в музыке разве что с мощью
Мусоргского, и такое-то присутствие общенародного, еще не расщепленного XX
веком, еще не "автомизированного" сознания. И религиозное ощущение Клюевым
смысла человеческой истории и мировой жизни Свиридову казалось более цельным
и значительным, нежели религиозное чувство Сергея Есенина, куда более
раздробленное и противоречивое.
- А о Горьком не говорите ничего плохого, - твердо сказал он мне, когда я
поделился с ним мыслями о том, что Горький не любил и не знал русского
крестьянства, а потому не желал спасать в тридцатые годы ни Николая Клюева,
ни Павла Васильева, ни Сергея Клычкова:
- Все гораздо сложнее, все не совсем так, - горячо возразил мне Свиридов. -
Я помню те времена! До Первого съезда писателей, до 1934 года русским людям
в литературе, музыке, в живописи не то чтобы жить и работать - дышать тяжело
было! Все они были оттеснены, запуганы, оклеветаны всяческими Авербахами,
Баскиными, Лелевичами, идеологами РАППа, Лефа, конструктивистами: А приехал
Горький и как будто бы хозяин появился, крупнейший по тем временам русский
писатель: Конечно, сразу все ему поправить не удалось, но даже мы,
музыканты, почувствовали, как после 1934 года жизнь стала к нам, людям
русской культуры, поворачиваться лучшей стороной:
"30 декабря 1982 г.
Дорогой Станислав Юрьевич, спасибо за память, за привет! Он - дорог мне, как
и Вы сами. С Новым Годом! И желаю Вам бодрости душевной, глубокого
размышления и покоя, для осознания того из жизни, что в наших силах
осознать. И вперед, не торопясь - за работу, в ее плодах сконцентрирована
вся энергия творческого бытия, иначе она растекается бесцельно почти, ибо не
обретает формы. Обстановка жизни какая-то напряженная, тревожная, а в
музыке - мрачная, кладбищенская. Злобные силы пока "перестроили" ряды и
укрепили свою деспотию. Но это уже в порядке вещей.
Дайте о себе знать. Жму руку. Г. Свиридов
+ + +
В последние годы жизни Свиридова мы встречались реже. Он подолгу болел, а я
был занят журнальными заботами и политической борьбой, да и жизнь сама
настолько быстро и катастрофически разрушалась на глазах, что следовать
прежним привычкам, устоям не было ни сил, ни времени.
Редким и ярким праздником в эту мерзкую эпоху было лишь его
восьмидесятилетие, когда мы с Валентином Распутиным приехали к Свиридовым на
дачу, поздравили его, посидели, поговорили и распрощались до встречи в
консерватории, где в декабре 1996-го Москва справляла его юбилей: