Тихон Хренников: "Немцы боялись моего кожаного пальто" (*+)
ТИХОН ХРЕННИКОВ: "НЕМЦЫ БОЯЛИСЬ МОЕГО КОЖАНОГО ПАЛЬТО"
[ 11:44 12.05.04 ]
http://www.izvestia.ru/person/article99635
Для одних Великая Отечественная война - далекое прошлое, для других - жизнь, друзья, нечаянные радости, печали и счастье победы. О
своей войне обозревателю "Известий" Лидии ШАМИНОЙ рассказывает композитор Тихон ХРЕННИКОВ.
-------------------------
Сто метров до линии фронта
- Не столько в тылу, сколько в армии картина "В шесть часов вечера после войны", к которой вы написали музыку, имела невиданный
успех. Вы сами смогли в этом убедиться?
- В январе 1945 года мы с Матвеем Блантером поехали на 1-й Белорусский фронт и попали в самый центр наступления наших войск на
Берлин, в знаменитую армию Чуйкова, особенно прославившуюся после Сталинграда. Василий Иванович сразу пригласил нас к себе. Этот
железный командарм, которого боялись все, и подчиненные, и враги, оказался невероятно мягким человеком, обожающим музыку. Накрыли
ужин, и он просил нас петь ему лирические песни. И мы стали петь - "В лесу прифронтовом", "Катюшу", песни из картины "Свинарка и
пастух". Он так к нам привязался, что никуда не отпустил: "Будете выступать перед моими бойцами, поднимать боевой дух". Конечно, нас
встречали с распростертыми объятиями, и весь концерт бойцы подпевали нам. А по вечерам, после поездок, мы собирались у Чуйкова. И
так три месяца мы при нем были, ездили по частям. Потом к нам присоединились Костя Симонов, Женя Долматовский, Всеволод Вишневский.
Однажды Чуйков говорит: "Ребята, мы только что получили картину "В шесть часов вечера после войны", и надо, чтобы вы, Тихон, были на
премьере". Сам я картину еще не видел - уехал на фронт, когда ее только начали монтировать. И вот передвижку поставили прямо на
поляне, кто табуретку притащил, кто доски, а кто прямо на земле устроился, - смотрим. Это было такое потрясение! Люди, которые
сейчас пойдут в бой, смотрели, как это будет, после победы, когда они встретятся на кремлевском мосту с любимыми, которые их ждут
всю войну, везде песни, смех - счастье! Я сидел между ними совершенно завороженный, как будто не я написал эту музыку. Меня и
гордость обуревала, потому что песни из этого фильма как-то уже пели по госпиталям и частям, а с другой стороны, я готов был рыдать
от жалости, понимая, что многие из бойцов смотрят картину, которую больше никогда не увидят. Потому что завтра погибнут! Пырьев был
настоящий народный режиссер. Многие упрекали его в примитивности, но он был прост, доступен всем людям без исключения, и в этом его
сила. Поэтому его картины и сегодня не кажутся устаревшими.
- Как создавался фильм "В шесть часов вечера после войны"?
- Мне просто посчастливилось, что меня выбрал Пырьев. Это было в середине войны. Вдруг он мне звонит: "Тихон, Виктор Гусев написал
новый сценарий, сейчас тебе пришлю. Будем делать фильм". Я прочитал - и обалдел. Тут же сел писать музыку. Пырьев так хотел, чтобы
картину скорее стали показывать в армии, что буквально загнал всю съемочную группу. Первая песня, "Артиллеристы, Сталин дал приказ",
разошлась задолго до премьеры. Кстати, на фронте я и сам исполнял ее подряд десятки раз, даже голос сорвал. Почему картину так
горячо встречали? Уже перелом в войне был явный, и то, что в фильме было только намечено, то есть фейерверки в честь победы, в
реальности началось после освобождения каждого города. Жаль, автор сценария, Виктор Гусев, не дожил до этого. Он был талантливейшим
человеком, его пьеса "Слава" шла по всей стране, одновременно он работал на радио сутками, на износ, и заработал себе гипертонию.
Лечить ее тогда не умели, и в тридцать три года он скончался. Прямо на наших руках. Мы пошли ужинать в Дом актера, и вдруг он упал -
инсульт, даже до больницы не довезли. Так он и не увидел своей последней картины.
- Не менее популярным был фильм "Свинарка и пастух", также с вашей музыкой.
- Одно время этот фильм доставил мне много неприятных переживаний. Сначала я влюбился в эту историю. Но когда мы уже заканчивали
картину, началась война. И у нас начались такие настроения, что, мол, для чего это нужно? Наши отступают, везде паника, уныние, а
тут мы со своей любовью, Всесоюзной сельскохозяйственной выставкой - это настолько было не в жилу всему происходящему. Но все-таки
закончили фильм к сентябрю 1941 года. А потом как-то утром открываю "Правду", а там статья Алексея Толстого, который пишет, что
"Свинарка и пастух" - это потрясающий фильм, что его надо посмотреть всем советским людям, потому что там изображена наша, советская
жизнь, за которую мы все сейчас боремся, что это наше завоевание, дружба народов и так далее. И наша картина "Свинарка и пастух", о
которой мы так печалились, вдруг сделалась самой актуальной. Мало того, нас выдвигают на Сталинскую премию! Правда, в это время я
был далеко, решил проведать свою семью, которая была в эвакуации под Свердловском. Моя жена, Клара, только родила дочку, да еще у
нее на руках была старушка мама. Вот я и поехал к ним на месяц, а застрял надолго.
- Москва вас не требовала обратно?
- А я бы не смог вернуться. В октябре, начиная с 16-го числа, началось массовое бегство из Москвы. Паника была невероятная, вскоре
Москва вообще была закрыта. И я вынужден был остаться. Оказалось, к счастью. Попов мне предложил писать музыку к спектаклю
"Давным-давно". И в начале 1942 года состоялась премьера. Спектакль был невероятный, а Любочка Добжанская какая была Шурочка! Но
когда наступил перелом в войне, я с семьей вернулся в Москву и стал требовать, чтобы меня послали на фронт. Так я оказался в армии
Чуйкова.
--------------------------------
На боку у меня висел огромный "вальтер", из которого я так и не выстрелил - просто не знал, как стрелять
- Чем вам запомнился конец войны?
- К концу войны у нас была уже целая команда - Костя Симонов, Матвей Блантер, Всеволод Вишневский, военный корреспондент Золин из
"Правды", Женя Долматовский. Мы ездили по нашим частям, читали стихи, пели. И не только - на освобожденных немецких территориях
агитировали население не оказывать нашим солдатам сопротивления. В нашем распоряжении был джип с водителем, лихой был парнишка, из
морячков. Часто мы ездили с Вишневским - он великолепно владел немецким языком и каждую остановку использовал, чтобы организовать
митинг среди населения. Он умел найти подход к любой аудитории, и немцы моментально вступали с ним в контакт. В основном все
жаловались на Гитлера, мол, довел страну - голод, холод, разруха.
Настроение у нас тогда было всегда приподнятое - ясно, война кончается, и за победу выпивали чуть не каждый день. И вот как-то после
очередного "совещания" в части мы поехали с Вишневским на джипе: я, он и водитель-морячок. Едем-едем, и я смотрю, развалины как-то
кончились, а людей на улицах нет. В окнах занавески висят, свет горит, магазины открыты, в кафе двери нараспашку - как будто никакой
войны нет. Тревожно мне стало, и я говорю: "Ребята, давайте поворачивать назад". Но Вишневскому море по колено. "Нет, - говорит
водителю, - жми вперед. Мы русские, освободители. Чего нам бояться!" Тот поддал газу. И тут я просто схватил шофера, тоже в доску
пьяного, за шиворот: "А ну, останавливайся!" Оказались у какой-то пивной. Мои обрадовались - вот то, что нам надо. Входим. Хозяева
обомлели. Вишневский и шофер, одетые в морскую форму, требуют пива. Я, непьющий и трезвый, стою в сторонке. Надо сказать, что на
войне я ходил в собственном довоенном кожаном пальто, которого немцы боялись как огня. К форме всех родов войск они уже привыкли, а
мое кожаное пальто и кожаная кепка вызывали у них чуть не столбняк. К тому же на боку у меня висел огромный "вальтер", из которого я
так ни разу и не выстрелил - просто потому, что не знал, как из него стрелять. Но для немцев мой вид был особенно зловещим. В их
глазах так и читалось: "Вот этот может убить на месте, без разговоров".
Вишневский опять за свое: "Где немецкий народ? Почему не встречают русские войска?" Хозяева лепечут: "Все попрятались по подвалам,
боятся вас". Тогда Всеволод требует: "Ведите нас в подвал". Немец дрожит и посматривает на меня, вернее, на мое пальто и "вальтер".
Тем временем шофер с Вишневским выпили пива, и мы пошли в какой-то сарай. Хозяин открывает дверь в полу, и в полумраке я вижу
человек триста людей - видно, они там отсиживались, ожидая бомбежек. Наша артиллерия же почти не умолкала. При нашем появлении
матери стали скорее детей прижимать к себе. Вишневский не унимается: "Русские войска несут вам избавление от Гитлера, а вы не
выходите нам навстречу?" Я смотрю, Вишневский распаляется все больше, и стал у двери: нас трое - чуть что, в момент сделают котлету.
На всякий случай даже "вальтер" вытащил. Но Вишневский так разошелся, что начался настоящий митинг, причем немцы тоже разгорячились,
кричат. Даже женщины вскочили с нар и стали что-то доказывать Вишневскому, забыв про детей. Я давай своих тянуть назад, кое-как
выбрались на улицу, и я вижу в конце улицы каких-то людей с автоматами - жмутся к стенам домов, перемещаются короткими перебежками.
Подбегают ближе - наши! Оказывается, мы обогнали наше наступление! Офицер смотрит на нас как на сумасшедших: "В ста метрах линия
фронта!" Если бы не моя трусость, въехали бы мы прямиком к немцам и всем нам каюк. Ну тут уже наши танки появились, и все в пивную
повалили, немец на радостях или со страху всех от заведения угощает. Где-то достали пианино, меня опять заставили петь
"Артиллеристы, Сталин дал приказ". Охрип страшно, понятно.
С Вишневским был еще один случай. Оратор он был потрясающий. Начинал как-то тихо, задушевно, никакой героики. Но постепенно его
пафос достигал такой силы, что люди вскакивали, готовые бежать куда угодно. А это были последние дни войны, апрель, и командир, видя
такой энтузиазм, спрашивает, кто хочет добровольно идти в передовых отрядах, штурмовать центр Берлина. Это была верная смерть -
обстрел не прекращался ни на минуту. И все, прекрасно зная, что их ждет гибель, встали как один. В живых тогда остались единицы.
В другой раз мы с Вишневским поехали в Ленинградский артиллерийский полк, который первым начал обстреливать Берлин. Попали в самую
канонаду, да они еще специально для нас дали несколько залпов - мои музыкальные уши не выдерживали этого адского грохота. Командир,
видя такое дело, предложил: "Пошли ко мне в подвал, поужинаем спокойно". Подходим к подвалу, полезли внутрь. Выпили, понятное дело,
познакомились. Командир как узнал, что я Хренников, предложил: "Давайте песни петь. Тут недалеко в развалинах инструмент имеется". Я
вижу, что в этот узкий лаз пианино никак не пройдет. Командир только рукой машет: "Подумаешь, потолок подорвем маленько. Сейчас
минеров позову. Для них это плевое дело". Так ему хотелось музыку послушать. Но я-то понимаю, что тогда от инструмента ничего не
останется, и еле уговорил его отказаться от затеи. Сидим, ужинаем в тишине, при свечах. И вдруг я слышу: кто-то наверху играет финал
Первой сонаты Бетховена. Я выскочил во двор и обомлел: в темноте у пианино сгрудились солдаты, держат в ладонях огарочек, чтобы
немцы не успели пристреляться к этому месту, дело-то происходит на передовой, а на пианино играет девушка в военной форме. И солдаты
стоят как завороженные. Я подскочил к ней: "Кто вы, откуда?" Она не успела мне ответить - побежала догонять свою часть.
- Какой военный день вам запомнился больше всего?
- Тридцатое апреля 1945 года. Поздний вечер, мы думаем, как встречать Первое мая. Армия Чуйкова уже была в Берлине, и тут он звонит:
"Немедленно приезжайте все! Ко мне едет начальник Генерального штаба Гитлера генерал Кребс". И мы все поодиночке, потому что всем
вместе передвигаться было небезопасно, едем. Машины шли в темноте, без фар, но шоферы наизусть знали дорогу к командному пункту.
Рассветало, когда мы вошли к Чуйкову. На мне все то же мое кожаное "комиссарское" пальто. Кребс, как все немцы, опасливо на него
покосился: "Кто это?" Чуйков говорит: "Это из моего штаба, не волнуйтесь". Так мы стали свидетелями разговора маршала Чуйкова с
Кребсом. Тот думал, что он первый сообщает нам о самоубийстве Гитлера, и говорил об этом с большой помпой - может, думал, ему
зачтется. Чуйков отвечает: "Мы уже знаем. Нам американцы сообщили". Дальше Кребс стал просить перемирия, чтобы привезти адмирала
Деница. А переговоры шли так: Чуйков по телефону напрямую связан с Жуковым, а тот - со Сталиным. Сталин, конечно, отвечает: "Никаких
переговоров. Безоговорочная капитуляция!" Рейхстаг-то горел уже вовсю. Тогда Кребс встает и торжественно, даже драматически
произносит: "Тогда мои солдаты будут драться до последнего!" Чуйков тоже встает и в том же тоне отвечает: "Хвала и честь армии,
солдаты которой дерутся до последнего!" Мы совершенно обалдели.
Настало утро. Чуйков прервал заседание, пошли завтракать. Настроение у нас радостное, солнце светит - красота! И вдруг Кребс
говорит: "Сегодня великий день для моего народа". А маршал Соколовский отвечает: "Не знаю, как у вашего, а у нашего народа сегодня
точно праздник". Кребс понял, что сказанул что-то не то, и стал вспоминать, как он, военный атташе, был в 1940 году 1 мая на Красной
площади. Соколовский говорит: "Да? А я вас там не помню - я как раз парад принимал". Ну дальше Кребс и вовсе стал агитировать за
фашистскую партию - мол, фашисты так же, как и коммунисты, стремятся к равенству, у нас с вами одинаковые стремления. В конце концов
его отправили обратно к Геббельсу, и одновременно Чуйков отдает приказ: "Как только Кребс пересечет линию фронта, чтобы вся
артиллерия била по этому клочку земли". Что тут началось! А вечером мы узнаем, что и Геббельс, и Кребс покончили жизнь самоубийством
вместе со своими семьями прямо в имперской канцелярии. Утром 2 мая мы поехали к горящему Рейхстагу, сфотографировались на память.
- И война для вас закончилась?
- Не совсем. Седьмого мая мы поехали на немецкую радиостанцию, с которой фашисты на весь мир вещали о своих победах. Там уже вовсю
работали наши связисты. И с этой радиостанции мы дали концерт: Симонов и Долматовский читали свои стихи, мы с Блантером пели свои
песни, там был роскошный рояль. Этот концерт тут же записывали на пленку. Я тогда в первый раз увидел магнитофоны - они были
огромные как комоды. Потом эту пленку крутили каждый год 9 мая по нашему радио. У меня до сих пор хранится эта бобина.
- Как-то вы всегда оказывались в нужное время в нужном месте.
- По-видимому, мне просто везло в жизни. Хотя горя хлебнуть пришлось немало. Взять хотя бы мою семью - ведь немцы дважды были в
Ельце, моя старенькая мама так настрадалась.
-------------
Музыке учил меня бухгалтер
- И все же со стороны ваша жизнь кажется достаточно легкой, а вы сами - на редкость удачливым человеком. Что ни задумывали - все
получалось.
- Хо-хо. Душенька, все это только кажется. Я всю жизнь зверски вкалывал. С того самого момента, как попал в Москву в 1929 году
пятнадцатилетним мальчишкой и пришел к Михаилу Фабиановичу Гнесину. Ему еще раньше показали мои сочинения, и он сказал, что у меня
есть все данные, чтобы заниматься музыкой. В моем родном Ельце не было педагогов-профессионалов, только любители, которые мне
немножко что-то показывали. Первым моим учителем был чех, который хотя и окончил в Москве консерваторию, но в Ельце не нашлось
применения его знаниям и он стал бухгалтером. Постепенно я стал прилично играть.
- С каких лет вы начали сочинять?
- Лет с одиннадцати. Как-то так само получилось. Помню, зима, вечер, холод ужасный, дело было под Рождество, я сижу в тулупе, мы
всей семьей сидим за столом, пьем чай. И мне вдруг захотелось писать музыку. Я взял лист нотной бумаги, карандаш. Первым моим
сочинением был вальс. У нас была семья музыкальная в том смысле, что все пели, играли на гитаре, на мандолинах. Это было тогда очень
популярно, такое домашнее музицирование, именно на этих инструментах. Папа мой был приказчиком, мама с детьми сидела - нас было
много, я последний, десятый. Мои старшие братья учились в университетах, привозили домой популярные в то время романсы. А я в школе
еще пел в хоре - тогда в каждой школе был свой хор. Потом наш руководитель организовал маленький оркестрик, но мне как-то быстро
надоело аккомпанировать мандолинам и я придумал выступать со стаканами. Я наливал в них воду на разных уровнях, настраивал и
исполнял целые произведения. Мы выступали в городском саду с большим успехом. Было мне тогда тринадцать лет. Потом я начал писать
романсы, накопил сочинений и показал их в Москве. Когда в 1929 году меня приняли в музыкальный техникум, я занимался с таким
рвением, что кончил его в три года, и меня приняли сразу на второй курс консерватории. Жил ужасно бедно: в день было тридцать копеек
и на обед, и на трамвай. Конечно, не хватало, и проехать "зайцем" было большой удачей. Приду вечером в общежитие - ног под собой не
чую от усталости.
- Кто был вашим учителем?
- О, вот тут мне повезло. На первом же экзамене меня услышал потрясающий педагог Генрих Густавович Нейгауз - просто бог музыки.
Попасть к нему было невозможно, а тут он сам подошел ко мне и говорит: "Хренников, хотите у меня заниматься?" Я только выдохнул: "Об
этом можно только мечтать!" Оказывается, услышав мою игру, он специально обошел сцену, чтобы встретить меня, не упустить - я только
потом сообразил это. К тому же, как потом выяснилось, он оказался в зале случайно. У нас вообще были педагоги замечательные, высшего
класса - Игумнов, Гольденвейзер, Файнберг. Нейгауз, самый молодой из этой когорты, блистал среди них. Красивый, обаятельный, а
пианист - бог! Чтобы к нему попасть, записывались за несколько лет вперед, консерваторки буквально сходили по нему с ума. Это был
1932 год. А на следующий год меня вдруг приглашает Наталия Сац.
- Что она вам предложила?
- В тогдашней Москве это был самый интересный театр, он находился на Тверской, где теперь драматический театр имени Станиславского.
К нам только-только стали приезжать первые иностранцы и первым делом их вели к Наталии Сац. Сама она была необыкновенной красоткой,
талантливейшая пианистка, с европейским вкусом. И вот она мне, студенту, предлагает: "Тихон Николаевич, не хотите ли написать музыку
к моему спектаклю?" Я обалдел: ко мне впервые обратились по имени-отчеству - и кто? Сама Сац! Еле вымолвил: "Наталия Ильинична, я
счастлив". И она дает мне пьесу "Миг" Николая Шестакова, известного тогда детского драматурга. Через два дня я написал
антифашистскую песню "Мы ушли, но мы вернемся скоро". Она бросилась меня целовать, собрала весь театр: "Послушайте, как это
здорово!" Через неделю мою песню распевали по всей Москве.
- Вы со Сталиным встречались?
- Четыре раза, уже после войны. Я был руководителем музыкального сектора комитета по Сталинским премиям. И я до сих пор горжусь, что
мне удалось отстоять потрясающего украинского балалаечника Осипа Нечипоренко. Он играл на балалайке так, как Ойстрах на скрипке, и я
выдвинул его на Сталинскую премию. А Беспалов, был такой музыкальный деятель, решил сыграть на сталинском величии: мол, как это,
какой-то балалаечник - и лауреат Сталинской премии, несерьезно это. Я вижу, Сталин начинает соглашаться, вся моя конструкция
рушится. Встаю и говорю: "Как же так, еще в девятнадцатом веке балалайка была у нас самым что ни на есть главным народным
инструментом. Знаменитые мастера, Трояновский, Андреев, специально приезжали ко Льву Толстому в Ясную Поляну поиграть на балалайке,
и Толстой плакал. И с тех пор балалайка никакой не народный инструмент, в Ленинградской консерватории есть даже специальный класс".
В общем я так "подал" Сталину балалайку, что Нечипоренко премию получил-таки.
- Вскоре после войны вы стали секретарем Союза композиторов. Как это случилось?
- Против моей воли. В жизни я умел только одно - играть на рояле и сочинять музыку. И вдруг, это было в феврале 1948 года, мне
звонят из ЦК и просят приехать к Шепилову, тогдашнему руководителю Агитпропа. Приезжаю, а там уже ждут Хачатурян, Голованов и
Свешников. Никто ничего не знает, только Хачатурян, который был в то время секретарем Союза композиторов, что-то очень волнуется.
Его первого и вызвали. Через пару минут выходит, весь красный: "Тихон, поздравляю тебя!" И прямо вылетел вон. Потом стали по очереди
заходить Голованов и Свешников - каждый получил новое назначение. Меня вызвали последним. Шепилов зачитал приказ Сталина - назначить
меня секретарем Союза композиторов. Шепилов, надо сказать, был красавец, умница, образованнейший человек, хотя из простых рабочих. А
какой оратор! Я мог бы его сравнить только с Луначарским. Потом мы стали друзьями, у него был прекрасный баритон, я иногда
аккомпанировал, когда они пели с Кагановичем, причем репертуар у них был специфический. Например, они любили "Нелюдимо наше море".
Шепилова вообще-то готовили в первые лица. Если бы он был главой нашей страны, это была бы такая блестящая визитная карточка СССР!
Он обладал потрясающим обаянием, женщины от него просто умирали. Но Хрущев почувствовал, что это слишком сильный конкурент, и
задвинул его, приклеив так не соответствующее ему "и примкнувший к ним Шепилов". Но это все будет позже. А тут, услышав приказ, я
обомлел и говорю: "Я не могу. Я не справлюсь. Я ничего не знаю, кроме рояля и пера". Шепилов обнял меня и говорит: "Мы поможем, не
волнуйтесь". Оказалось, что в апреле мне надо организовать Первый съезд Союза композиторов, кроме того, меня назначили заместителем
Комитета по Сталинским премиям, да еще в мои руки отдали всю заграничную работу через ВОКС. Я обалдел: мне, мальчишке, в 1929 году
приехавшему в Москву в лаптях, отдают всю музыкальную культуру страны. Правда, у меня уже были две Сталинские премии - за картины
"Свинарка и пастух" и "В шесть часов вечера после войны". Но я все равно не мог успокоиться - и опять свое: "Но почему я?" Шепилов
говорит: "Товарищ Сталин знает вашу музыку, он был на вашей опере "В бурю", из всех людей он выбрал именно вас". Что было делать? Я
поплелся домой - счастливый и несчастный.
- Тем не менее вы оставались во главе Союза композиторов много лет.
- Мне это было нелегко. Я терпеть не мог никаких общественно-политических обязанностей, но тут без них было не обойтись. И я очень
боялся, что, завязнув в этой рутине, не смогу заниматься сочинением музыки, что для меня было смертельно. Чтобы я сидел в кабинете
как чиновник и только бы отдавал распоряжения - смех! И тогда я установил для себя правило: дома с утра садился за стол, писал
музыку и только вечером приезжал в Союз. И всех так приучил, чтобы утром они писали, а не шатались по кабинетам. А иначе я бы ничего
не сделал. Я как-то умел находить нужных людей, которые работали энергично и были мне преданы. А ведь у нас был огромный бюджет -
двадцать миллионов рублей в год, которыми надо было толково распорядиться, - взять хотя бы строительство домов творчества и
санаториев во всех республиках. Кроме того, я не только сочинял, я же концертировал по всему миру.
Была еще одна тяжелая сторона моего секретарского долга. Я должен был действовать вопреки своим принципам и привязанностям. У меня
было три бога в музыке: Бах, Чайковский и Прокофьев. Я был в хороших отношениях с Шостаковичем - когда я приезжал в Ленинград,
всегда у него обедал, и он в Москве приходил ко мне еще в коммуналку, в вахтанговский дом. Могу сказать, что мы были друзья. И вдруг
выходит известное постановление о борьбе с западными влияниями, где Прокофьева и Шостаковича называют антинародными композиторами.
Причина этой травли была очень простая - политическая. В это время Запад перед нами выставил "железный занавес", оттуда нас стали
поливать грязью, и наши решили проводить антизападную политику. И все композиторы, которые хоть немного имели связи с Западом, были
взяты под прицел. К музыке это не имело никакого отношения. Например, опера "Дружба народов" Мурадели, вокруг которой все вроде бы
было завязано, была не столько формалистической, сколько просто примитивной. А Сталин если что-то делал, то брал первых лиц. И тут
взял самых крупных композиторов - Шостаковича, Прокофьева, Хачатуряна, Мясковского. И мне, как секретарю Союза, надо читать о них на
съезде доклад!
- Как же вы его написали - пошли против себя?
- Нет, я сразу сказал: "Я докладов никогда не писал, так что на меня не рассчитывайте". Мне отвечают: "А вы не волнуйтесь, в ЦК его
уже написали, вам останется только прочесть". И я знал, кто писал, но никогда никому не выдал эти фамилии, потому что потом они бы
себя неважно чувствовали. Но тогда все рядились в тогу друзей Прокофьева, а сами писали, сволочи! И вот когда я получил этот доклад,
не знал, что делать. Как же я могу ругать своих учителей? Шепилов меня пытался успокоить: "Да что вы, это же просто пересказ
постановления ЦК, о котором все знают. Вы не имеете права отказаться - или выходите из партии". А я только-только стал не
коммунистом даже, а еще только кандидатом в партию. Пришлось подчиниться. Но хотя бы все знали, что я к этому докладу не имею
отношения. Потом я раскаивался всю жизнь. И всей своей работой доказал, что не изменил себе.
- Как вам это удалось?
- В 1957 году я написал оперу "Мать". Хрущев пришел на премьеру, после спектакля просят меня зайти в ложу. Там уже накрыт стол,
коньячок, закуски. Опера им понравилась, все меня поздравляют. Тогда я Хрущеву говорю: "Никита Сергеевич, с постановлением 1948 года
надо что-то делать. Грязь, которую вылили на композиторов, признанных корифеями мирового искусства, сегодня ложится на нашу партию".
Я не дорожил своим местом, поэтому мне легко было говорить твердо и резко. Видимо, я так темпераментно говорил, что Хрущев сказал:
"Отменять постановление мы не можем. Но обещаю вам подумать над этим". И через три месяца вышло постановление, реабилитирующее моих
богов.