В то время как в стране бушевал финансовый кризис, некоторые люди демонстрировали к нему полное безразличие. Таков президент «Альфа-банка» Петр Авен. Он в это время, уйдя от мирской суеты, писал публицистику для «Русского пионера». Петр Авен, прочитав на досуге роман Захара Прилепина «Санькя», который ему совершенно не понравился, но задел за живое, потому что Петр Авен и правда живет всем тем, что хочет разрушить герой романа «Санькя», ответил ему. И мало никому не показалось (вместо планируемых трех полос отдаем Петру Авену пять).
Петр Авен
Сочинение по мотивом романа
Написать рецензию на последнюю прочитанную мной книгу меня, по сути, заставил главный редактор журнала «Русский пионер». Он приводил обычные аргументы: Фридман уже написал, Каменской все пишет и пишет, да и вообще, как сказал мне однажды Виктор Степанович Черномырдин: «Это надо, Петя, и это нужно». Я бы, может, и отказался, но при слове «пионер» мое подсознание, видимо по старой привычке, само толкает вверх мою правую руку и сгибает ее в локте: «Всегда готов!». Одним словом, пишу.
Курт Воннегут как-то сказал, что все, что надо знать о жизни, написано в книге «Братья Карамазовы» писателя Достоевского. Многое из того, что, на мой взгляд, следует ненавидеть, можно найти в романе «Санькя» писателя Прилепина — именно эту книгу я прочитал последней. Первый тезис романа предельно банален и прост: «Современный российский мир ужасен, и поэтому жить в нем нормальной, человеческой жизнью совершенно невозможно. Более того, преступно». Отсюда и второй не более оригинальный тезис: «Мир этот надо менять. Естественно, силой».
Как сказано в издательском предисловии к роману, «Санькя» — это история простого провинциального паренька Саши Тишина, который, родись он в другие времена, вполне мог бы быть инженером или рабочим. Но «свинцовая мерзость» современности не дает ему таких шансов, и Сашка вступает в молодежную революционную партию в надежде изменить мир к лучшему». С тем, что мир наш сегодняшний не вполне совершенен, я спорить не собираюсь. Но вот эти умозаключения о невозможности нормального в нем существования и революции — тут уже моя рука тянется к пистолету. Почему вместо того, чтобы заняться обустройством собственной жизни — посадить дерево, построить дом, постирать носки, прочитать на ночь сказку ребенку, надо сначала долго нечего не делать, а потом, бухнув, взять палку и раздолбать все вокруг… я чувствую даже не столько ненависть, столько брезгливое изумление.
Обсуждать нравственную порочность и социально-экономическую неэффективность подобных взглядов скучно. На эту тему уже написаны тысячи книг. Но этот вирус (левизны, разрушения, социализма) в большей части мира (отсталого во многом именно благодаря ему), кажется, непобедим. И пишутся все новые и новые статьи — Валерия Ильинична Новодворская выдает по одной в неделю. Не помогает.
И я вот думаю, откуда это берется. Ведь вроде все очевидно — результаты, как говорится, налицо. И очевидно вроде, что противопоставить мерзости и хаосу внешнего мира можно только порядок и чистоту мира своего — именно боязнью идущего из «большого» мира хаоса объяснял Александр Блок образцовый порядок на своем столе. Так нет! Все новые адепты глобального «изменения мира к лучшему» пополняют революционные кружки.
Я тому вижу несколько причин. Прежде всего, действительно есть большая группа людей, которые чувствуют фундаментальную несправедливость мира острее прочих. И видят цель своей жизни в том, чтобы по мере сил эту несправедливость уменьшать, думая не о себе, а непосредственно помогая людям. В нормальных условиях именно из них рекрутируются священники, активисты различных благотворительных организаций и т.п. Однако если к церкви нет большого доверия, а инфраструктура благотворительности почти отсутствует, то «соблазнение» таких молодых людей левыми партиями, тоже вроде бы всеми силами защищающих интересы слабых, вполне естественно. («У нас в партии очень много «святых», — сказал мне недавно Эдуард Лимонов. Я ему верю.)
Проблема, однако, в том, что лидерами левых партий, особенно готовых к насилию, становятся отнюдь не святые. И причины, которые ведут в политику этих потенциальных лидеров, тоже совсем не такие, как у «святых» — значительно более личные. Главные, на мой взгляд, три: неудовлетворенные амбиции, лень и страх. По поводу амбиций все просто — есть немало людей, которые, особенно в молодости, не могут смириться с мыслью, что они не лучше других, что нет у них никаких особых талантов. И вместо того чтобы, работая ежедневно, бороться со своими «природными» ограничениями, они винят мир в фундаментальной недооценке себя. И от этого мир ненавидят. Думаю, именно так ненавидели мир все большие диктаторы — Ленин, Гитлер, Сталин.
На своем более «бытовом» уровне таков и герой романа Прилепина. Быть обычным, таким же, как все, не совсем «лузером», но и не очень успешным — нет никаких сил. Как учили: «Если быть, то быть первым». Но если не получается первым, тогда буду «никаким». А мир ваш, не давший мне достойного места, порушу. Иными словами — на «Бриони» не хватает, обычный костюм носить западло — надену заштопанный свитер в масляных пятнах. И, конечно, смириться с тем, что те, кто успешен, эту свою успешность заслужили талантом, работой, нет никакой возможности. Или «повезло», как говорил у Булгакова поэт Рюхин о Пушкине, или, что более натурально в наших условиях, украли, награбили, жируют за счет трудового народа. Цитат на тему «украли» в романе «Санькя» немало — не буду и приводить.
Ощущение собственной недооцененности так бы и оставалось проблемой отдельных людей, если бы подобно инфекции не передавалось от одного к другому. И не становилось частью национального характера. Инфекция уж больно заразная — слишком успокоительно и приятно чувствовать себя обиженным миром. Особенно в толпе, которая в едином порыве сливается в вере, что недооценили не тебя, а нас — народ и страну. И вот уже не отдельный человек, а вся нация пытается быть «не как все». Действительно, нам-то зачем эти скучные буржуазные ценности — чистые города, хорошие дороги, надежная медицина. У нас свой, «третий путь». Мы — «страна-мессия».
Мне, кстати, раньше казалось, что более или менее естественно не любить наследственных богатеев, тех, кто, ничего не свершив, родился «с серебряной ложкой во рту». Мой собственный опыт наглядно подтверждал, что второе поколение богатых разительно и не в лучшую сторону отличается от первого, пусть даже оно — поколение детей — и окончило лучшие школы. Ни трудолюбия, ни талантов — просто повезло. Где здесь справедливость? Но я ошибался. С «повезло» большинству гораздо легче мириться, чем с успешностью соседа, начинавшего с того же, что ты. Так же, как и с успешностью соседней страны, которая еще недавно ела из наших рук, а теперь…
Немного о соседстве. Захар Прилепин родился и вырос в городе Дзержинск Горьковской области (это мне опять же сообщил Лимонов). Для тех, кто не знает, это один из главных центров химической промышленности бывшего СССР. И, соответственно, один из самых вредных для проживания городов мира. Хотя рядом, буквально за углом, в нескольких десятках километров находятся два не намного менее вредных поселения — города-соседи Балахна и Правдинск. В них располагаются мощности целлюлозно-бумажного комбината «Волга» — в свое время тоже крупнейшего в СССР и не менее вредного и безжалостного к своим работникам. Один мой школьный товарищ отказался вступать в комсомол (чистая правда!), прочитав в учебнике обществоведения, что в СССР человек — главная производительная сила. Если вдуматься, то такая трактовка человека действительно предполагает возможность экономии на очистных сооружениях.
На ЦБХ пятнадцать лет работала инженером-химиком и жила в Правдинске моя бабушка. (Пять лет в ссылке после лагеря и еще десять лет просто «с минусом», то есть без права проживания в более приличных местах.) Бабушка жила в большой коммунальной квартире, где, в отличие от коммунальной же квартиры моих родителей в Москве, было центральное отопление и горячая вода. То есть там было теплее. И меня, малолетнего, на зиму отправляли к бабушке. Несколько лет подряд. Позже выяснилось, что лучше бы я замерзал в Москве. Хотя бы не приобрел всевозможные аллергии (включая астму, сделавшую для меня невозможным курение и посещение целого рода мест, в частности Сочи, но это, может, и ничего). Одним словом, мы с Прилепиным или, точнее, с его родителями — я все же прилично старше — жили когда-то недалеко друг от друга вполне себе похожей жизнью.
И вот прошли годы, и я, и мои друзья-буржуины стали для него и многих его друзей первейшими врагами, которых призывает мочить герой романа «Санькя». За то, что мы у них якобы что-то украли. Поломали им жизнь. Не дали стать инженерами или рабочими. А мы — я, во всяком случае — ничего ни у кого не крали. И, извиняюсь за штамп, создаем тысячи рабочих мест. И стипендии платим — в том числе будущим инженерам. И оправдываться нам-то как раз не за что. Я вот если и чувствую какую-то вину за свою лучшую жизнь — так только перед старыми и больными. Теми, кто не может. А те, кто не хочет, на мой взгляд, должны оправдываться передо мной.
Вот, например, Саша в романе замечает, что никто из его друзей никогда даже не пробовал те продукты, которые можно купить в современном супермаркете. Дорого. Но ни Тишин, ни друзья его революционеры, судя по книге, и не работают ни дня. Одни только революционные шествия и водка. Откуда возьмутся деньги? Разве что мама поможет (это и в романе «Санькя», и в жизни: тут мама — медсестра, дежурящая каждый Новый год, там — Мария Александровна Ульянова; лучше бы на себя тратили, чем на сыновей-паразитов, честное слово!)
Вот вам и вторая причина ухода в политику: лень. Я где-то прочитал недавно верную, по-моему, мысль: лень — следствие неуверенности в себе. Или, что тоже самое, неуверенности в том, что следует делать, как следует жить. Не знаю, что делать — не делаю ничего. Занятие политикой дает ощущение знания — ведь не только я, а тысячи моих соратников целые дни проводят на митингах, спорят сутками на партсобраниях, прячут от кого-то партийную макулатуру. Эти тысячи подтверждают мою нужность, хотя непосредственного результата моего труда, в отличие от труда рабочего, инженера, предпринимателя, как правило, и не видно. По Прилепину политическая борьба и есть единственное достойное занятие. Надо бороться. И обязательно страдать. Страдание даже важнее борьбы, оно вообще оправдывает все. И безделье, и грязный двор и даже убийство друга своего покойного отца (так в романе!). Главное — мучиться. Неизвестно, правда, чем. Более того, страдание — единственно достойное состояние души, а все радостное, веселое, оптимистичное — пошлое мироощущение толстокожих буржуа. И чистые, красивые города могут быть прибежищем только плохих людей. Не случайно в ухоженной Риге живут, как считает Саша Тишин, «злые люди». То ли дело в наших деревнях. Это, впрочем, не Захар Прилепин придумал. Дедушка в романе «Санькя», слезший с печи в глухой деревушке и рассуждающий о грядущих мировых катаклизмах (что-то я, много лет занимавшийся экономикой села, ни в одной своей экспедиции таких грамотных дедушек не встречал) — прямой родственник российских старцев-отшельников. С которыми, хоть за это ей спасибо, покончила советская власть. А то тысячи ничего не делающих, живущих в грязи малограмотных старичков столетиями морочили голову народу (и отнимали у него массу времени — к ним ведь еще доехать надо было). К началу двадцатого века институт подобных страдальцев-отшельников сохранился в христианском мире, кажется, только у православных. Впрочем, бог с ними — ленью и страданием.
Я хочу вернуться к толпе, подтверждающей твою правоту и дающей веру в себя. Главное в толпе даже не это — толпа (своя) спасает от страха. Страха перед жизнью, которая непонятна и враждебна (так как не оценила). Это такой юношеский страх, зарождающийся во дворе и сбивающий в стаи. Чем страшнее в детстве был двор, тем больше эта стая нужна. И это у Прилепина описано очень четко — Саше Тишину очень неуютно в мире. Одиноко и неуютно. Он не знает, как себя вести. Не только в Риге, но и в родной стране — в кафе, в супермаркете, в поезде. Как сейчас говорят, полное отсутствие коммуникативных навыков. Совсем другое дело — своя тусовка, друзья, соратники. Тут Саша расслабляется, появляется способность говорить, рассуждать о жизни (не важен уровень этих рассуждений, главное — явно исчезающая скованность). И пусть бы, если им от этого хорошо, сбивались юноши в стаи. Проблема в том, что это очень агрессивные юноши. А в толпе агрессия одного многократно увеличивает агрессию другого, агрессию всей толпы. Синергия, одним словом. Агрессия становится смыслом объединения. И, естественно, появляется оружие. Которое, как известно, рано или поздно стреляет. (Поиск и захват оружейного арсенала у Прилепина — важный элемент интриги.)
Я, кстати, вовсе не склонен отождествлять автора с героем его романа, хотя симпатии Прилепина к Саше Тишину достаточно очевидны. Точно так же, как маленький старикашка Фрейд не был половым гигантом, а лепивший в своих рассказах немногословных мачо Хемингуэй был по жизни словоохотливым, рефлексирующим интеллигентом, Захар Прилепин (которого я в глаза не видал) мне не представляется товарищем Камо или, на худой конец, Дзержинским. Скорее вполне себе мелкобуржуазным литератором, страстно желающим успеха и пристально вглядывающимся в буржуазный мир на другой стороне улицы. Постоянный эпатаж автора и, реже, его героя — простейший способ привлечь к себе внимание этого мира, а вовсе не отказ от него.
Скрытая мелкобуржуазность левых (в молодости) политиков, в общем, дело обычное. Вырастают, моются, надевают пиджак и легко вписываются в критикуемый ранее истэблишмент. Достаточно вспомнить хотя бы Кон-Бендита или Йошку Фишера — лидеров движения 1968 года в Париже. Так что вроде бы ничего страшного, все нормально. Нормально, однако, не все. Эти западные левые никогда не говорили того, что вещает в романе Саша Тишин. Цитирую дословно: «Партия говорит нам: русским должны все, русские не должны никому. Также партия говорит нам: русским должны все, русские должны только себе». И еще цитата: «Сейчас насущно одно — передел страны, передел мира — в нашу пользу, потому что мы лучше». Тут уже студенческими волнениями может не кончиться, тем более что оружия много и опыт боевых действий есть. (Прилепин, спасибо ему большое, несмотря на такие цитаты, пытается откреститься от животного национализма. В романе есть положительный герой — еврей Лёва. Он ничего, конечно, не понимает, но не гад. Одним словом, даже еврей может быть хорошим человеком. Очень успокоил.) Я вот думаю, может, кто запускает в нашу страну вирусы самоуничтожения и разрушения границ? Мой близкий товарищ академик медицины Чехонин говорит, что есть такие методы влияния на массовое сознание — микроволны, газы без запаха…
Самая талантливая история, рассказанная Захаром Прилепиным в романе, — история о гибели мотоциклистов в его (точнее, Тишина) родном селе. В хрущевское время впервые после десятков лет издевательств и нищеты появились в деревне деньги. И родители, желая наконец-то побаловать своих сыновей, стали покупать каждому по мотоциклу. Но дорог нет, опыта тоже, и стали эти мотоциклисты биться. Насмерть. Каждую неделю. Но никто не перестал покупать мотоциклы. И никто не построил дорог. Просто бились и бились. Пока почти никого из молодых не осталось. Ну разве это не болезнь, не вирус? Правда, понимая это, Прилепин, кажется, не понимает, что для России озвучивание лозунга «Русским должны все» не менее гибельно.
Уже из-за него, да и вообще из-за своего мессианства потеряли сначала Финляндию и Польшу, позже — весь Советский Союз. Неужели не все ясно? Или, может, это у Саши Тишина такая странная любовь к Родине? Как бывает и в личной жизни — убивают любимую ввиду безответной любви. Не ценишь меня — не доставайся же ты никому. Такая гибельная смесь любви и ненависти. Я, кстати, недавно прочитал в газете «Известия» рассуждения одного литератора средней руки, что на самом деле любить Родину могут только бедные. У них, типа того, кроме этой любви и нет ничего. А богатые чуть что — свои денежки в чемоданы и шасть на другую Родину. По-моему, так все ровно наоборот. Может, у бедных и нет ничего, кроме идеи Родины, но обычный человек (не литератор) любит не идею. А дом, который построил сам и в котором выросли дети. Сад возле дома… ну и так далее. Одним словом, чем красивее мир непосредственно вокруг человека, тем сильнее он любит Родину. В любовь же к помойке я верю не очень. И защищать эту помойку охотников, как правило, не найдешь — это одна из причин сохранения обязательного призыва в армию именно в бедных странах. А «свое», созданное своим трудом очень даже можно и защитить. Именно поэтому я вполне оптимистично смотрю на наше будущее.
Даже несмотря на финансовый кризис. Будущее есть кому защитить. Тем более что наши сегодняшние богатеи вышли из тех же трущоб, что и Саша Тишин. И прошли, как правило, через… сами знаете что. Вот детям будет уже сложнее. Закалка будет не та. Я, впрочем, все время не совсем про роман. Хотя меня просили написать рецензию. Я ведь, в отличие от Прилепина, на филфаке не обучался. И про сбитость сюжета, чистоту языка мне судить сложно. Я все больше, как говорил (с сильным армянским акцентом) крупный советский экономист академик Хачатуров, про «народнохозяйственное значение настоящей работы». А если все-таки о «литературе», то, на мой, дилетанта, взгляд, описания всего «красивого» (природы, женщины, смены времен года) у Прилепина ужасно примитивны и поверхностны. Даже пошлы. Мир черно-белый. Без красок, запахов и звуков. А если они и появляются, то как-то очень искусственно, что, впрочем, типично для революционеров — это еще Набоков в «Даре» отмечал. Те, кто на самом деле видит и чувствует красоту, не торопится ее уничтожить. Вот все гадкое и отвратительное получается у Захара Прилепина здорово (крысы, полковники милиции, кандидаты наук). Такое специальное умение.
Надо все-таки подводить итог. Холден Колфилд у Сэлинджера говорил, что хороший писатель тот, с кем хочется посидеть и выпить. Мы с Прилепиным — плохие собутыльники. Я для него классовый враг, он для меня — см. выше. Для него подвиг — смерть в захваченном здании областной администрации (это конец романа). Для меня — в ежедневном труде на пределе своих возможностей. В борьбе с собой, а не с миром. Мне кажутся бредом его философские экзерсисы, дурацкими и бессмысленно мутными рассуждения о России. Например: «Россию питают души ее сыновей — ими она живет, не праведниками живет, а проклятыми». Просто не страна, а вампир какой-то. Пьющий, к тому же, только гнилую кровь. Да и не люблю я пьяные разговоры. И у взрослых эпатаж. А также — дешевую водку.
НЕСКОЛЬКО НЕДЕЛЬ НАЗАД вышла рецензия банкира Петра Авена ("Альфа-банк") на "Санькю" Захара Прилепина. Называется "Сочинение по мотивам романа".
Давно это было, по нынешним кризисным темпоритмам. Но не вспомнить и не перечитать рецензию — нельзя. Потому что статья Авена — это не просто отклик на одно отдельно взятое художественное произведение. Это, в некотором роде, — идеологический манифест правящей российской элиты. Вот именно так на самом деле думают российские правители. Когда вынимают из черепных коробок CD с вопилками и сопелками про "имперское возрождение", оно же "подъем с колен".
В этом смысле, кстати, Петр Авен — ничуть не меньше власть, чем Медведев/Путин. Стабильность главы "Альфа-банка" и его нескольких десятков миллиардных единомышленников — и есть критерий состояния политико-экономического режима в России. Президенты, тем более премьеры, могут меняться. Но пока Авен сидит в своем кабинете, и голос его звучит посланием фарисея и саддукея (в одном лице) сегодняшних дней — режим неизменен. Что бы ни происходило формально и вне.
Итак, попробуем разобрать послание Авена по важным составным частям. Для целей такого разбора будем рассматривать автора "Сочинения по мотивам романа" не как паспортное физическое лицо "Авен П. О.", но как некоего условно-типичного представителя правящей элиты. Алгебраического господина А. Чтобы не спорить персонально с П. О., которому я, скорее, симпатизирую... Поехали.
ПЕРВОЕ. Рецензент А. заявляет, что всё зло идет от духа разрушения, заложенного в социализме (левых и приравненных к ним взглядах).
Но этот вирус (левизны, разрушения, социализма) в большей части мира (отсталого во многом благодаря ему), кажется, непобедим.
При этом А. забывает указать, что, ненавидя социализм для других, он истово алчет и жаждет его для себя. Например. Когда А. не в состоянии отдать кредит, ранее взятый под залог акций своего телекоммуникационного оператора (или к.-л. другой компании), он отказывается признать, что в условиях свободной рыночной конкуренции оказался неэффективен, проиграл и потому должен расстаться с акциями, которые хочет забрать у него костлявая рука рынка. Нет. Он идет к премьер-министру РФ Путину В. В. и получает там государственный кредит на оплату собственной менеджерской несостоятельности. Т.е. А. как образцовый представитель правящего в России слоя хочет, чтобы его кормило государство, оно же налогоплательщики. Причем безвозмездно, т.е. даром. Но поскольку А. хорошо понимает, что ресурсы государства ограниченны и конечны, он просто не хочет, чтобы кормили кого-то еще, кроме его и ему непосредственно подобных. Ведь, как известно, нельзя разделить всё на всех, потому что всего — мало, а всех — много.
Идеи реального капитализма нашей элиты глубоко чужды. Их жизненная философия — "социализм для избранных". Неизбранные, по совокупности улик именуемые также "народом", должны, в свою очередь, жить себе отдельно при диком капитализме и финансировать социализм для избранных. Из своего худого кармана.
ВТОРОЕ. А. утверждает, что всякий, кто, как герой Прилепина, хочет изменить окружающий русский мир, — закоренелый лузер. Который просто не может/не хочет играть по правилам системы, потому-то стремится и надеется эти правила сломать.
А мир ваш, не давший мне достойного места, порушу. Иными словами — на "Бриони" не хватает, обычный костюм носить западло — надену заштопанный свитер в масляных пятнах. И, конечно, смириться с тем, что те, кто успешен, эту свою успешность заслужили талантом, работой, нет никакой возможности.
Здесь А. демонстративно отказывается припоминать, как и откуда взялась правящая элита современной РФ.
Очевидно, что "талантом, работой" заслужил свою "успешность" именно Захар Прилепин, лауреат премии "Национальный бестселлер" (и вообще один из самых интересных русских писателей начала XXI века). В то время как А. и ему подобные свои миллиардные состояния получили только потому, что оказались в нужное время в нужном месте. В подарок от экс-президента Бориса Ельцина, волевым актом раздавшего им проклятое достояние РСФСР. А они Ельцина жалостливо отблагодарили: купили ему машину БМВ и еще пару книг издали. Дедушка же не интересовался ценами на вопросы. Это Путин нередко давал победителям приватизации понять, что хорошо знает, сколько на самом деле украдено. (А потому не грех порой и поделиться). Собственно, это и вызывало у представителей правящего класса слабое раздражение во втором президенте. И заставляло вспоминать о "священном праве собственности" и "эффективном менеджменте" (насколько он эффективен, см. п. 1).
Следовательно, никакой разницы между этими РФ-капиталистами и их наследниками нет. Генезис и легитимность богатства в этих двух поколениях абсолютно сопоставимы, точнее — одинаковы. "Ни трудолюбия, ни талантов — просто повезло". Так говорит А. Золотые слова.
ТРЕТЬЕ. А. категорически отрицает страдания и борьбу. Считая и то, и другое абсолютно не нужным для правильного, "нормального" человека. Он критикует Прилепина за проповедь страдания, которое, согласно "Саньке" в оценке рецензента, есть единственно правильное состояние души, а всё радостное, веселое, оптимистичное — пошлое мироощущение толстокожих буржуа.
Достоевский (на которого А. ссылается через Курта Воннегута в самом начале рецензии) по этому поводу писал: "Нет счастья в комфорте, покупается счастье страданием". Или: "Человек заслуживает свое счастье, и всегда страданием". ("Преступление и наказание"). И: "И почему вы так твердо, так торжественно уверены, что… только одно благоденствие человеку выгодно? … Ведь, может быть, человек любит не одно благоденствие. Может быть, страдание-то ему ровно настолько же и выгодно, как благоденствие?". Наконец: "Страдание — единственная причина сознания" ("Записки из подполья").
Бердяев по этому поводу: "Я страдаю, значит, я существую. Это вернее и глубже декартовского cogito". Еще: "Более всего страдают не худшие люди, более всего страдают лучшие люди".
Да и тайна Страстей Христовых во искупление грехов человечества есть средоточие всей европейской культуры. Но А., разумеется, всё это глубоко чуждо. Для него не могут служить авторитетами Бердяев, Достоевский, даже Христос. Т.к. с прагматической точки зрения все они были сугубые неудачники почище персонажей Прилепина. К тому же ни у одного из них не было даже миллиарда, следовательно, они могут по определению идти в жопу (согласно терминологии главы компании "Миракс" Полонского, трафаретного представителя молодой части правящей элиты).
Представляя себя консерватором и охранителем, А., — и в его лице вся правящая элита — бросает самый что ни на есть разрушительный вызов традиции, на которой много веков стояла русская цивилизация. Прилепин, же, напротив, — защитник и воплощение этой традиции. Так что кто — рецензент или рецензируемый — должен называться революционером, это еще большой вопрос.
ЧЕТВЕРТОЕ. А. говорит нам, что автор и главный герой "Саньки" равно неискренни в отрицании буржуазного мира. Он называет Прилепина мелкобуржуазным литератором, страстно желающим успеха и пристально вглядывающимся в буржуазный мир на другой стороне улицы. Постоянный эпатаж автора и, реже, его героя — простейший способ привлечь к себе внимание этого мира, а вовсе не отказ от него.
Тем самым А., в полном соответствии с базовой жизненной философией российской правящей элиты, настаивает, что любые мысли и взгляды, не направленные на удовлетворение растущих материальных потребностей человека, есть иллюзия и ложь, и потому должны быть разоблачены, после чего — проигнорированы.
Кроме того, А., как ему свойственно, продолжает свой бунт против христианства как фундамента европейской цивилизации. Ибо Христос, как мы помним, отверг все царства мира. И говорил всякие вещи типа: "Блаженны нищие духом, ибо ваше есть Царствие Божие". "Не собирайте себе сокровищ на земле, где моль и ржа истребляют и где воры подкопывают и крадут; но собирайте себе сокровища на небе, где ни моль, ни ржа не истребляет и где воры не подкопывают и не крадут; ибо где сокровище ваше, там будет и сердце ваше". Вообще, мне уже приходилось писать, что для современной нашей элиты Спаситель — эталон лоха и лузера. Т.к. он шел путем последовательной маргинализации и в итоге не смог избежать мучительной смерти на кресте. А окажись Христос эффективным менеджером или просто здравомыслящим человеком — стал бы членом Синедриона, помощником Пилата, а то и (при благоприятном стечении обстоятельств) настоящим Царем Иудейским...
Мы верно видим, что мировоззрение А. и его единомышленников — радикально антихристианское. С таких позиций обвинять в радикализме писателя-традиционалиста Прилепина — едва ли уместно.
Там же, в рецензии А. еще пытается издеваться над православными старцами, монахами и учителями, называя их людишками бесполезными и бессмысленными. Впрочем, ничего принципиально нового к его картине мира это не добавляет.
ПЯТОЕ. А. утверждает: "Мы… ничего ни у кого не крали. И… создаем тысячи рабочих мест. … И оправдываться нам-то как раз не за что".
И неподалеку, вновь собираясь улыбнуться над писательской небуржуазностью: "действительно, нам-то зачем эти скучные буржуазные ценности — чистые города, хорошие дороги, надежная медицина. У нас свой, "третий путь". Мы — "страна-мессия".
Ну, про города, дороги и медицину им, конечно, виднее. Есть у них и хорошие дороги, например, Рублево-Успенское шоссе. Там, правда, пробка часто, но и та не для всех. И города — в смысле, коттеджные поселки категории "люкс". И даже надежная медицина — в Швейцарии. И личные самолеты, чтобы, в случае чего, до этой медицины экстренно добраться.
А что до рабочих мест — тут можно и нужно поспорить. Действительно, многие тысячи охранников, официантов и проституток обязаны своими карьерами единомышленникам А. Но есть и другие данные. Вот, скажем, за 1990-2005 гг. численность занятых в сфере исследований и разработок (ИиР) в России сократилась с 1943,4 до 813,2 тысяч человек, исследователей (то есть научных сотрудников) — с 3333 до 391,1 тысячи человек. Кто-то умер, кто-то эмигрировал, кто-то пошёл туда, где должны собираться все "немиллиардеры". Такие рабочие места. Такие "национальные приоритеты".
А "оправдываться не за что" — это позиция принципиальной безответственности, каковая есть фирменный знак нашей правящей элиты. Так всегда Гайдар и Чубайс говорили: мол, за провал любых реформ и начинаний отвечаем не мы, а ретрограды Черномырдин и Наздратенко (по Чубайсу — еще Достоевский, загрузивший русский народ не нужной тому информацией). Правда, в последние годы все больше виновата "кровавая гебня" (она же — "милитократия"). ГБ-миф для того и скроен, чтобы было на кого сваливать ответственность. Дескать, не мы это всё, а они. Ведь нет для нашей элиты суда ни человеческого, ни сверхчеловеческого. Правда, в лондонских народных (т.е. королевских) судах российские элитарии бывают как-то даже излишне откровенны. Потому что там — цивилизованный мир, и надо хотя бы пытаться быть или казаться честным. Но не здесь — в быдлячьей России, с её недобитыми писателями и экспедиционными сельскими старцами.
Дальше А. без тени самоскепсиса добавляет: "…из-за своего мессианства потеряли сначала Финляндию и Польшу, позже — весь Советский Союз. Неужели не ясно?".
Тут уж у рецензента явная путаница. Он, видимо, забыл, что империи вообще-то создаются тогда, когда элита имперского ядра переполнена мессианским сознанием. И не может не излить его на полусонных окружающих. Так было всегда: и во времена Рима, и в годы Наполеона, и в сегодняшних США. Так что благодаря мессианству мы как раз приобрели и Польшу, и Финляндию, и Советский Союз. А потеряли — когда мессианское сознание закончилось. Империи, уж простите, создаются прилепиными и санькями, а не их буржуазными критиками. Последние же есть основные разрушители больших исторических проектов. В советском случае то были позднекомсомольские работники, которые в один томительный день поняли, что вся империя с ее серпами и молотами не стоит одного корейского видеомагнитофона.
Заметим, что, говоря о людях, "которые чувствуют фундаментальную несправедливость мира острее прочих", А. замечает, что в современной РФ таким людям некуда податься; в частности, потому, что "инфраструктура благотворительности почти отсутствует". Характерное признание. Как же может правящая элита объяснить, что за столько лет, купаясь в нефтегазовой роскоши, она палец о палец не стукнула, чтобы создать эту чертову инфраструктуру?
Да никак. История всё спишет. Таков их фундаментальный подход.
ШЕСТОЕ. А. отрицает публичную политику как занятие и категорию. По его мнению, политика — удел паразитов, склонных к рефлексии, но не способных к созидательной деятельности (т.е., согласно идеологии А., деланию денег).
"Вот вам и… причина ухода в политику — лень… лень — следствие неуверенности в себе. Или, что то же самое, неуверенности в том, что следует делать. … Занятие политикой дает ощущение знания — ведь не только я, а тысячи моих соратников целые дни проводят на митингах, спорят сутками на партсобраниях, прячут от кого-то партийную макулатуру".
Этот пассаж еще раз подтверждает, что смерть публичной РФ-политики вообще и оппозиции в особенности — не результат злых козней несуществующей "кровавой гебни". А консенсусная позиция элиты. Для которой политика ценна лишь постольку, поскольку является формой прибыльного бизнеса. В рамках такого миропонимания никакой оппозиции быть в принципе не может, т.к. оппозиция — проект не очень коммерческий. Если она честная оппозиция, конечно, а не плохо законспирированный спарринг-партнер власти.
СЕДЬМОЕ. А. сообщает нам, что с оружием в руках защищать можно только свою частную собственность — и если она в хорошем состоянии. Ничто иное обоснованной защите не подлежит. Потому человек бедный, у которого нет существенной собственности, с точки зрения защиты совершенно бесполезен.
Может, у бедных и нет ничего, кроме идеи Родины, но обычный человек (не литератор) любит не идею. А дом, который построил сам и в котором выросли дети. Сад возле дома… В любовь к помойке я верю не очень. И защищать эту помойку охотников, как правило, не найдешь — это одна из причин сохранения обязательного призыва в армию именно в бедных странах.
Здесь проявляется присущая представителями РФ-элиты высокомерная некомпетентность. Проистекающая из должного осознания, что если у кого очень много денег, то зачем ему еще и предметные знания? Ведь богатый по определению знает всё гораздо лучше небогатого.
А так — было бы интересно как-нибудь услышать лекцию А. о "помойке" в одной из "бедных" стран с призывной армией. Например, в Германии, Норвегии, Швеции, Швейцарии. Израиле, наконец. Кстати, в недавнем 2001 году в Швейцарии случился референдум, на котором народ этой страны отверг ликвидацию призывной армии. Дураки. А. на них нет. То есть, деньги А. в Швейцарии наверняка есть. Но его критического разума там явственно не хватает.
Не менее полезен был бы А. опыт наёмных (контрактных) армий в серьёзных и уважаемых странах: Бурунди, Замбии, Зимбабве, Эфиопии, Непале, Папуа—Новой Гвинее и некоторых других. Интересно, например, что нефтебогатый Кувейт перешел от наёмной армии к призывной сразу в 1991 году — после освобождения от иракского нашествия. Потому что понял: "контрактная" армия на случай реальной войны ни к черту не годится.
А почему? Потому что ни один человек разумный не станет умирать за материальные активы. Жизнь как актив всегда важнее и дороже и дома, и сада. Умирать, как учит нас история человечества, можно только за идею. А. не может в это поверить, но это так. К сожалению или к счастью.
ПОДВЕДЕМ НЕКОТОРЫЕ ИТОГИ.
Рецензия на "Санькю" дает вполне отчетливое представление об идеальном образе России, который наша властительная элита хранит на сердце. "Нормальная и правильная" страна должна состоять из двух типов человекообразных киберсуществ:
А) роботов-вершителей, принимающих все решения, ибо их своевременно поцеловал в электронный затылок безличный Бог Больших Денег (ББД);
Б) роботов-исполнителей, у которых нет денег, и потому они беспрекословно обслуживают роботов-вершителей.
Между А) и Б) на нашей чёрной трубе может еще примоститься кремовая прослойка — постинтеллигенция. Умеющая приторно заглянуть в глаза вершителям и вымолвить с фамильярной иронией: “Все равно Россия скоро ёбнется, так давайте хоть напоследок хорошо поживем!..”
Причем и вершители, и исполнители, и комки прослойки — все, по большому счету, лишены постоянных гуманитарных потребностей. И тем совершенно чужды русской цивилизации.
Но они, конечно, не иностранцы. Иностранец в России — это Миссия и Статус. Они — инопланетяне. В случае нашествия зелёных человечков эти роботы были бы идеальной пятой колонной.
А ТЕПЕРЬ, В КОНЦЕ КОНЦОВ, я хотел бы прервать полемику с неизвестным А. и превознести, то есть похвалить реального кровеносного Петра Авена, автора рецензии на "Санькю".
Президент "Альфа-банка" еще раз доказал, что он — очень умный бизнесмен и проницательный аналитик.
Во-первых, он действительно написал катехизис правящей элиты. Её жизненную философию в кратком систематическом изложении. Теперь, когда очередной иноземный журналист станет округлять глаза на тему "Чего там на самом деле думают в Кремле?", я отошлю его к "Сочинению по мотивам романа".
Во-вторых, подавляющее большинство коллег Петра Олеговича по элитному цеху или вообще будут забыты историей, или останутся как среднекрупные жулики-аферисты, укравшие на поминках по Империи пресловутую серебряную ложку.
П. О. же отныне имеет все основания быть упомянутым в энциклопедической статье "Прилепин" — как корреспондент и критик большого русского писателя.
Потомкам будет чем гордиться.
Газетный вариант. Первая публикация — в "Ежедневном журнале", www.ej.ru
Саша смотрел под ноги: глаза устали от красных полотен и серых армяков.
Красное мелькало вблизи, касалось лица, иногда овевая запахом лежалой ткани.
Серое стояло за ограждением. «Срочники», одинаковые, невысокие, пыльные, вяло сжимающие длинные дубинки. Милиционеры с тяжелыми, бордовыми от раздражения лицами. Непременный офицер, молодцевато, с вызовом смотрящий в толпу. Его наглые руки – на верхней перекладине ограды, отделяющей митингующих от блюстителей правопорядка и от всего города.
Несколько усатых подполковников, под их бушлатами угадывались обильные животы. Где-то должен быть и полковник, самый важный и деловитый.
Саша каждый раз пытался угадать, какой он будет на этот раз – верховный распорядитель митинга оппозиции, ответственный за порядок. Иногда это бывал сухощавый, с аскетичными щеками человек, брезгливо гоняющий разжиревших подполов. Иногда он сам был как подполы, только еще больше, еще тяжелее, но в то же время – подвижней, бодрее, с частой улыбкой на лице, с хорошими зубами. Встречался еще третий типаж – совсем маленький, как гриб, но стремительно перемещающийся за рядами милиции на быстрых ножках...
Ни одного обладателя полковничьих звезд Саша пока не приметил.
Чуть дальше, за оградой, зудели и взвизгивали машины, бесконечно раскачивались тяжелые двери метро, пыльные бомжи собирали, деловито оглядывая горлышки, бутылки. Человек с Кавказа пил лимонад, разглядывая митинг из-за спин милиционеров. Саша случайно поймал его взгляд. Кавказец отвернулся и пошел прочь.
Саша приметил неподалеку за оградой автобусы, помеченные гербом с зубастым зверем. Окна автобусов были зашторены, иногда шторки подрагивали.
В автобусах кто-то сидел. Ждал возможности выйти, выбежать, сжимая в жестком кулаке короткую резиновую палку, ища кого бы ударить зло, с оттягом и наповал.
Надежда на то, что на митинг не пребудет спецназ, была невелика, и она не оправдалась.
Венька улыбался, словно из автобуса должны были в нужный момент вылететь не камуфляжные бесы в тяжелых шлемах, а клоуны с воздушными шарами.
Саша двинулся бесцельно в толпу, согнанную за ограждение.
«Как чумных собрали...»
Ограждение было составлено из двухметровых секций, вдоль которых с ровными промежутками стояли люди в форме.
Венька пошел следом за Сашей. Их колонна находилась в другой стороне площади, и уже был слышен чистый голос Яны, строящей пацанов и девчонок.
Многие из тех, кого разглядывал и касался, двигаясь, Саша, выглядели дурно и бедно. Почти все они были глубоко и раздраженно немолоды.
В их поведении просматривалось нечто обреченное, словно они пришли сюда из последних сил и желают здесь умереть. Портреты, которые они носили на руках, прижимая к груди, изображали вождей, и вожди были явно моложе большинства собравшихся здесь. Мелькало мягко улыбающееся лицо Ленина, увеличенная картинка, знакомая Саше еще по букварю. Выплывало на подрагивающих старческих руках спокойное лицо преемника Ильича. Преемник был в фуражке и в погонах генералиссимуса.
Им предлагали напечатанные на серой бумаге тонкие газеты, Саша отказывался, Венька весело огрызался.
Происходящее вызывало простую смесь жалости и тоски.
Несколько сотен или, быть может, несколько тысяч человек два-три раза в год собирались на этой площади – в какой-то неизъяснимой уверенности, что их печальные сходки станут причиной ухода постылой власти.
За минувшие со времени буржуазного переворота годы митингующие окончательно остарели, и никого уже не пугали.
Правда, четыре года назад бывший офицер, и как ни странно, философ, умница, оригинал Костенко впервые вывел на площадь толпу наглых и злых юнцов, не всегда понимающих, что они делают среди красных знамен и немолодых людей.
За несколько лет ребята подросли и стали известны своими наглыми акциями и шумными драками.
Теперь разношерстного молодняка в партии Костенко набралось столько, что сегодняшний митинг решили обнести железной оградой. Чтобы не выплеснулось...
Иногда крепкие, ясные старики с интересом, надеждой и легким сомнением всматривались в Сашу и Веню.
На трибуне степенно перетаптывался депутат патриотической парламентской фракции. Даже издалека было различимо его розовое, гладкое лицо отменно питающегося человека, что отличало депутата от всех рядом стоящих, серолицых и суетливых.
Депутат был одет в черное, дорогого покроя пальто. Барашковую шапку он снял – и стоял пред народом с непокрытой головой. Кто-то из челяди, толпящейся позади депутата, держал эту шапку в руках.
Под трибуной были развешены транспаранты с нелепыми надписями, которые никогда и никого не смогли бы побудить к поступку.
Саша морщился, читая.
Им не позволили выступить, посетовав на отсутствие времени, и мягко попросили не занимать лестницу на трибуну. Саша, стоявший на предпоследней ступеньке, смотрел снизу вверх на организатора. Организатор изображал необыкновенную занятость:
– Давайте, ребята, давайте. В другой раз.
– Что там с Костенко? – уже спускаясь, услышал Саша басовитый, внятный голос депутата. Депутат приметил красную повязку с агрессивной символикой на Сашиной руке и задал этот вопрос организатору, облегченно отвернувшемуся от Саши.
– Сидит, – донесся ответ, в голосе звучала нотка ехидства, впрочем, она мгновенно исчезла, когда депутат пробасил раздраженно:
– Я знаю, что сидит.
– Пятнадцать лет ему дадут, говорят, – поспешно и серьезно, уже с некоторым сожалением о судьбе Костенко, ответил организатор.
Те несколько мгновений, пока продолжался разговор, Саша стоял, не двигаясь, на ступеньках узкой лестницы, вполне откровенно подслушивая. Ступенькой ниже его ждала пожилая женщина, поднимающаяся на трибуну.
– Ну, ты спустишься, нет? – спросила она неприветливо.
Саша спрыгнул с лестницы на асфальт.
– Внизу покричите, – сказала она Саше уже вслед. – Рано вам пока на трибунах...
Венька, ожидающий Сашу внизу, обо всем догадался и ничего не спросил. Похоже, ему было все равно, пустят их на трибуну или нет.
В карманах Веня перекатывал несколько десятков петард. Иногда он вытаскивал их по одной и вертел перед лицом, словно не понимая, что это.
– Нет у тебя курить? – спросил Веня у Сашки.
– Я тебе говорил...
– Да? – улыбнулся Веня озадаченно. – А что ты говорил?
Они вновь выбрались из толпы к своей уже построившейся колонне.
Яна, черноволосая, в короткой изящной куртке, с отороченными мехом капюшоном и рукавами, ходила вдоль рядов, выкрикивая команды. На ней были чуть расклешенные внизу, голубые джинсы, выглядела она очаровательно.
Саша знал, что она была любовницей Костенко.
Костенко, да, сидел в тюрьме, под следствием, его взяли за покупку оружия, всего нескольких автоматов, а они, его свора, его паства, его ватага – они стояли нервными рядами, лица в черных повязках, лбы потные, глаза озверелые.
Непонятные, странные, юные, собранные по одному со всей страны, объединенные неизвестно чем, какой-то метиной, зарубкой, поставленной при рождении.
Где-то здесь был Матвей – тот, кто возглавил партию в отсутствие Костенко. Но Матвей сегодня не стоял в колонне, наблюдал со стороны.
Яна подняла к лицу мегафон и взмахнула рукой.
Ее голос мгновенно растворился в едином вопле, осталась звучать лишь первая, рычащая, звонкая буква.
Саша еще стоял возле строя, не найдя своего места, но молодая его пасть уже была разинута в крике – краем зрения он видел испуганно взмывших с асфальта голубей, нервно дернувшегося офицера, стоящих у ограды «срочников», сразу начавших перехватывать дубинки вялыми руками. – Саша кричал вместе со всеми, и глаза его наливались той необходимой для крика пустотой, что во все века предшествует атаке. Их было семьсот человек, и они кричали слово «Революция».
– Тишин! – махнули ему рукой. – Иди сюда!
Он встал в первый ряд, крайним слева, рядом с Веней, похмельные глаза которого, еще недавно похожие на переваренные пельмени, стали красными, почти пригоревшими, словно их положили на раскаленную сковороду.
– Уйди, бабка! – смеялся Веня.
Возле строя стояла старушка, и в тот момент, когда строй на несколько мгновений смолк, Саша услышал ее голос, видимо, уже не в первый раз повторявший одно и то же:
– Дураки! Вы провокаторы! Ваш Костенко специально сел в тюрьму, чтобы стать известным! Вас жиды сюда привели!
Мимо, не обращая внимания на старушку, прошла Яна – чернявая, с лицом ярким и обнаженным, как открытый перелом.
– Нехристь! – выкрикнула ей в лицо старушка, но Яна уже ушла, искренне равнодушная.
Бабушка порыла острыми глазками в строю и нашла Сашу.
– Жиды привели! – повторила она еще раз. – Вот ты жид! Жид и «эсэсовец»!
Сашу тихонько подтолкнули в спину стоящие позади; строй двинулся.
– Ре-во-лю-ци-я! – дрожало и вибрировало по всей площади, перекрывая бас на трибуне, переговоры милиции по рациям, голоса иных митингующих.
– «Союз созидающих»! Ребята! – взывали к ним с трибуны. – Вы не кричать сюда пришли! Давайте вести себя пристойно...
Строй, размахивая красно-черными знаменами, двигался по направлению к ограде, мимо трибуны. Плотно, наполняя нудной болью ушные раковины, стоял неустанный крик.
– Президента! – выкрикивала звонко Яна.
– Топить в Волге! – отзывался строй в семьсот глоток.
– Губернатора!
– Топить в Волге!
– Ну, сделайте кто-нибудь что-нибудь, господа... – беспомощно воззвал выступавший, и это неуместное здесь «господа» донеслось до Саши, и даже заставило бы его улыбнуться, если бы он не кричал хрипло, неустанно и до холода в зубах:
– Мы ненавидим правительство!
Все в округе вошло в ритм этого крика, от крика раскачивались двери метро, в такт крику суетились серые бушлаты, шипели рации, сигналили авто.
– Любовь и война! Любовь и война!
– Любовь и любовь! – переиначил Саша, увидев еще раз Яну, резко развернувшуюся перед первым рядом, капюшон ее взлетел и опал.
«Как сладко пахнет это капюшон, внутри... ее головой...» – подумал Саша, и сразу же забыл это, мелькнувшее случайно.
«...как тульским пряником...» – еще откуда-то вдогонку выпала мысль, и Саша даже не понял, о чем ему подумалось, к чему.
– Вы срываете митинг! – кричала, пытаясь схватить Яну за рукав, какая-то женщина, видимо, прибежавшая сюда с трибуны.
– «Союз!» – взывала она к первому ряду, пытаясь заглянуть ребятам в глаза. – Вы же называете себя «Союз созидающих»! Что вы созидаете? Вы созидаете раздор!
– Митинговать сюда пришла? В этот загон? – спросила Яна, резко убрав мегафон от лица. – Вот и митингуй себе. Мы сейчас уйдем.
Они уже стояли у ограды, и Саша видел бегающие глаза милиционеров и офицера, что-то кричащего в рацию.
Ему передали знамя. Веня рывком сорвал материю, и сразу же, мощно замахнувшись древком, обрушил его на офицера. Тот увлеченно тыкал гнущейся дубинкой кому-то в лицо и не увидел удара.
Фуражка его слезла на затылок, сразу потекла ровным ручейком посередь лба кровь и у переносицы разошлась кроной по бровям, щекам и глазницам.
Офицер смотрел вверх, выворотив одуревшие глаза, словно пытаясь увидеть рану.
На плечо Саше легло, подобно копью, еще одно древко, ткань знамени свесилась вниз. Краем глаза он увидел другие знамена, направленные остриями в милиционеров и «срочников», сдерживающих ограду.
Сзади на Сашу надавили еще раз, так сильно, что он повалился. Падая, Саша уперся руками в грудь «срочнику», тот испуганно моргал, подняв вертикально дубинку, то ли не умея ею размахнуться, то ли боясь ударить.
Саша удержался на ногах, отпихнул «срочника» и, схватившись за секцию ограды, которую уже никто не держал, поднял ее вверх, над головой.
Неустанно орущая ватага вырвалась из загона. Милиционеры отбежали, в нерешительности глядя на бегущих. Кто-то повел офицера с разбитой головой к милицейской машине.
– Ребята, я вас умоляю! – запоздало кричал кто-то на трибуне.
Откуда-то сбоку уже набегали омоновцы, дюжие ребята в камуфляже.
«Трое... – схватил глазами Саша. – Пока только трое».
Едва не вырвав суставы, Саша бросил ограду в их сторону. Она загрохотала на асфальте, не долетев до бегущих. Саша видел, что остановившиеся омоновцы кричат ему что-то злое, но слов не разобрал. Они снова двинулись на него, и тогда Саша схватил еще одну секцию.
Брошенная ограда накрыла одного из омоновцев, он криво завалился под рухнувшим на него железом. Двое других стали его вызволять.
– Сохраняем спокойствие! – выкрикивали с трибуны. – Продолжаем митинг!
Ребята рванули вперед, по проспекту. Милиция бессильно стояла, словно почетный караул, пропускающий в город юную, ревущую от счастья ораву.
Площадь перетекала в пешеходную улицу, но первым, на что налетели вырвавшиеся на свободу, оказались стоянка такси у дороги и торговые ряды с цветами.
Продавщицы отбегали, хватая цветы в охапку. Впопыхах, еще не нарочно, еще по случайности, бегущие сшибли одну урну или корзину с розами, тюльпанами и гвоздиками – и сразу понравилось, сразу зацепило. Когда к торговым рядам подлетел Сашка, вся улица была усыпана алым, желтым, розовым, бордовым. Все это хрустело под ногами, и стебли ломались.
Зачем-то Cаша схватил несколько, наверное, три или четыре букета из еще не сброшенной наземь стойки с цветами и недолго бежал с ними, сразу поняв ненужность своего поступка.
Пробегая мимо автостоянки, он видел, как испуганный таксист дал по газам и несколько метров вез по дороге уцепившуюся за дверь, еще не успевшую усесться пассажирку, завизжавшую истошно.
Другие такси, сигналя и ежесекундно тормозя, срочно разъезжались.
Саша осыпал цветами сидящую на асфальте нищую беженку из Тьмутаракани с неизменным младенцем на руках и едва не сшиб остановившегося у витрины, как видно в поисках подходящего орудия, Веню.
Веня приметил мусорную урну, и спустя мгновенье она обрушилась в стекло; раздался грохот.
В это воскресное утро людей было еще мало. Редкие прохожие расходились, торопясь и даже не оглядываясь. Мужчина в синем плаще выбежал из магазина и затрусил вверх по улице. Ненадолго появился охранник в черном пиджаке, и сразу же исчез в дверях, что-то крича в сотовый телефон.
На другой стороне улицы стояла красивая иномарка – кто-то, презрев стражей дорог и права пешеходов, припарковался здесь. Машина давно уже верещала сигнализацией, чем, скорей всего, и вызвала раздражение бушующей толпы. Несколько парней со странной легкостью перевернули машину на бок и затем завалили ее на крышу.
Выше по улице стояло еще несколько машин – и вскоре на их крышах, с дикой, почти животной, но молчаливой радостью прыгали парни и девчонки.
Ища, чтобы такое сломать – причем сломать громко, с хрястом, вдрызг, – двигались по улице, впервые наедине, один на один с городом.
Ребята делали свое дело без крика, злобно и почти спокойно.
С жутким железным лязгом упали на асфальт несколько уличных игральных автоматов.
Кто-то изловчился расшатать и выломать оградку летнего кафе – с оградки сняли красивые черные цепи, оградка полетела в ярко раскрашенные окна кафе.
Кто-то обрезался, и намотал на располосованную руку кусок атласной шторы, извлеченной из кафе вместе с гардиной.
Костя Соловый, высокий, странной красоты, удивительный тип – в белом пиджаке, в белых брюках, в белых остроносых ботинках, которые удивительно шли к его заостренным ушам вампира, – схватил черную цепь, и ловко размахивая ею, обивал все встреченные фонари.
К нему не подходили близко – цепь делала красивые, тяжелые круги, и если бы не дурной гам вокруг, можно было бы слышать создаваемое цепью при круговом движении тихое подвывание.
За витриной магазина одежды стояли тонкорукие, с маленькими головами манекены – изображающие красавиц в коротких юбках и ярких кофточках.
Расколотив витрину, красавиц извлекли и порвали на части за ноги. Бежавшие последними не без испуга натыкались на валяющиеся на асфальте изуродованные, безногие или безголовые тела.
Похоже, милиции все-таки удалось отрезать и удержать за оградой часть колонны «Союза» – Саша видел, что ребят осталось меньше, может быть, всего человек двести. Многие уже уходили во дворы, понимая: долго праздник не продлится.
«Менты!» – выкрикнули где-то, и орава рванула по улице вверх, роняя урны, руша лотки.
Раздавался беспрестанный звон разбиваемого стекла. Неожиданно яркими стали в это утро смешавшиеся и мелко перемолотые цвета города.
Среди бегущей толпы сновали с видеокамерой журналисты – деловитые и даже, кажется, счастливые от происходящего.
– Туда! Скорей! – погонял оператора человек с микрофоном.
Саша делал свое дело с ясной головой, отгоняя иные чувства, помимо желания разбить и сломать как можно больше.
На асфальте, увидел Саша, лежали плюшевые игрушки, служившие призами в разбитом и поваленном стеклянном игровом автомате, – розовые и желтые, жалкие, будто потерялись.
– Стоять! – выкрикнул он, и в его вскрике сразу же почувствовалось, что ему самому страшно, и он не очень хочет, чтобы кто-нибудь его послушался.
Навстречу ему бежал Веня; не останавливаясь, он подпрыгнул и ударил майора ногой в грудь. Тот упал, раскинув руки.
Саша резко встал возле старого майора, борясь с желанием поднять его, помочь ему встать, даже извиниться.
Майор судорожным движением хватался за кобуру, но не за тем, чтобы извлечь пистолет, а из страха потерять оружие, лишиться его.
Он закричал нехорошими, матерными словами на Сашу, и тот передумал помогать упавшему, и даже прыгнул на фуражку майора, валявшуюся поодаль.
– Что делаешь, ты? – спросил майор, усевшись на зад. Он очень глупо смотрелся – сидящий на асфальте, без фуражки, уже старый, казалось, человек.
– Вы сами во всем виноваты! – сказал Саша зло.
Он развернулся, чтобы бежать дальше, и был тут же подхвачен за рукав Веней, который повлек его в обратную сторону.
– Там «космонавты». Давай... куда-нибудь надо...
Пробежав мимо вывески «Дары природы», на которой отсутствовали три оборванные, свесившие ножку, буквы «Р», мимо разбитой красивыми зигзагами витрины, они влетели в зассанный дворик, и тут же попали в тупик.
– Бля, я не знаю этого района! – сказал Веня, улыбаясь. И тут же, без паузы, и тоже весело. – Там мочат всех наглухо, эти «космонавты». Затаптывают на хер. Они объехали нас по соседней улице, теперь сверху сгоняют вниз, к ментам...
Саша осматривал стены, надеясь обнаружить лаз.
– Лестница, – сказал Саша.
Вверх, на четырехэтажный дом вела пожарная лестница, но допрыгнуть до нее было невозможно – высоко.
– Давай ты встанешь мне на плечи, – предложил Веня.
Саша посмотрел на него, улыбаясь, и даже, наверное, с нежностью. Потому что Веня не сказал: «Давай я встану тебе на плечи».
– А ты здесь зароешься в песок, – ответил Саша.
– Прикинусь шлангом, – продолжил Веня и загоготал глупо.
– Ой, теть! – он резко оборвал смех, приметив что-то.
Веня подбежал к окну первого этажа и забарабанил в стекло.
– Теть, не уходи!
Женщина вернулась к стеклу, взмахнула головой: «Что надо?»
– Нас догоняют! Там! Бьют и догоняют! Откройте окно! Догоняют! – Веня начал безумно жестикулировать. Он явно еще не решил, кого ему изображать: плаксивого юного идиота, и давить на «тетенька, пожалейте!», или серьезного молодого парня, у которого проблемы с законом: «Помогите, женщина! Со всяким может случиться!» В итоге две эти личины бессистемно менялись на лице у Вени, не вызывая у стоящей за окном женщины никакого доверия.
– Блин, хоть бы бабка какая была. Бабка бы пожалела, – выругался Веня, когда женщина, так и не ответив ничего, задернула шторы, впрочем, оставшись стоять возле окна, тяжелый силуэт ее угадывался.
– У нее наверняка другие окна выходят на улицу... – сказал Саша, и оборвал фразу: и так было ясно, что если женщина видела, что они там вытворяли, она их никогда не пустит.
– У нас еще минуты две... – прикинул Веня, явно прослушав ответ.
– Санек, позабавься! – вспомнил он, – «позабавься» было его любимым словечком, имевшим множество значений, в этот раз оно значило – «Сейчас я тебя удивлю!» – Там впереди нас спортсмен бежал, бегун. Легкоатлетик, да. Утренняя воскресная пробежка. Он первым выбежал на спецназ. В красных трусах. Эх, они его нахерачили сразу. Дебилы, бля. Поправил здоровье парень.
Раздались шаги, и Веня застыл с улыбкой на лице, а Саше отчего-то захотелось присесть или даже прилечь.
Во двор вбежал Леша Рогов – парень откуда-то с Севера. Из Северодвинска, кажется.
Они были едва знакомы, но Саша уже приметил Лешку – оценив его твердое, не напускное спокойствие.
– Вы что тут стоите? – спросил Леша ровным голосом.
– Там уже менты? – ответил Саша вопросом на вопрос.
– Метров сто еще будет до них. Здесь тупик? Соседний двор, кажется, проходной. Я тут гулял вчера.
Улица вновь жахнула по глазам всем своим развалом и разгромом.
– Тачку подожгли! – выкрикнул Веня радостно.
В воздухе стоял раздрай собачьего лая, сирен, свистков.
Саша приметил еще две перевернутые машины, одна из них – метрах в семидесяти ниже по улице, действительно, горела. Никто не подходил к ней близко. Оттого, похоже, и не появилась еще милиция, что пугалась взрыва.
Вторая – мерно покачивалась на крыше в десяти метрах от ребят.
Около нее пританцовывала под заходящуюся в вое сигналку баба-алкоголичка, с грязным лицом и влажными, словно изнанка щеки, губами. Баба улыбалась, раскрывая беззубый рот.
Поодаль стоял молодой человек с дипломатом, зачем-то держащий в руке ключи.
«Это его машина» – догадался Саша.
Веня остановился на мгновенье:
– Слышь, земель! – позвал он молодого человека, нервно кривящего лицо. Тот обернулся.
– Выключи сирену, раздражает! – попросил Веня, улыбаясь, показывая при этом рукой, как надо выключить сигнализацию, нажав кнопку на брелке.
Они влетели во двор, и помчали, перескакивая через скамейки, обегая беседки и горки детской площадки. Почти на лету Саша зачем-то тронул ржавый скелет качелей и несколько секунд еще слышал за спиной их ритмичное поскрипывание.
Вслед за ребятами, тяжело топая, бежало трое милиционеров, грозно требуя остановиться. Первый из них, как увидел обернувшийся на крик Саша, едва поспевал вслед за овчаркой, которую с трудом удерживал на поводке.
«Спустят собаку или нет?» – подумал Саша отстраненно, словно не о себе.
Решил больше не оглядываться.
Ребята выбежали из дворика на трамвайную остановку, людей почти не было, а так хотелось затеряться в толпе.
От остановки отъезжал трамвай.
Они побежали за ним, и метров через тридцать нагнали его железную тушу.
Веня несся первым и радостно размахивал руками, выкрикивая что-то несусветное и делая неистовые знаки вагоновожатой, чье недовольное лицо мелькало в зеркале заднего вида.
Трамвай остановился, открылась средняя дверь вагона, ребята влетели в трамвай, Леша Рогов сразу подбежал к кабинке вагоновожатой. Саша заметил, как он, что-то говоря, сунул ей купюру, извинился и закрыл дверь. Вагон тронулся.
Из дворика выбежали милиционеры, по их движениям было видно, что они сразу догадались, куда делись беглецы.
Веня показывал им, раздраженно перетаптывающимся, средние пальцы на обеих руках, когда трамвай резко встал.
Передняя дверь открылась, и вошло несколько, пять или шесть, спецназовцев.
Веня нажал кнопку экстренного выхода, дверь медленно и с недовольным шипом поползла, но эти амбалы уже были рядом, и первым делом ударили Веню головой о поручень.
Саша сразу закрыл голову руками. Подгоняя крепкими пинками, Сашу выволокли на улицу.
На улице его, крепкой дланью схватив за шиворот, ударили башкой о трамвай. Слабо пыхнуло красным в глазах. Терпимо...
Ребят поставили на «растяжку» – заставив сложить руки за головой, лбом упереться в железную обивку трамвая, а ноги расставить максимально широко. Чтобы получилось очень широко, по ногам тоже несколько раз ударили.
Спецназовцам, конечно, хотелось большего. Они так красиво взяли бегунов – тяжелый азарт кипел в каждом из них, требуя немедленно порвать на части пойманных. Но несколько любопытных пассажирских лиц, примкнувших к стеклу трамвая, мешали ловцам раззудить плечо.
Они нервно топтались, сжимая дубинки, кривя лица.
Чуть повернув голову, Саша увидел, что Веня и Рогов, раскоряченные, так же, как и он, стоят поодаль.
Заработал мотор, и ПАЗик, перекрывший рельсы, сдал назад.
– Ну, чего грузить их? – раздался голос. – Надо им, блядь, устроить «революцию».
– Что, сучонок! Революции захотел? – выкрикнули где-то рядом с Сашей, но не ему, а, похоже, Вене. – Красной революционной кровью ссать будешь через полчаса!
Раздался удар, еще один. Не стерпел кто-то, перехлестнуло...
Саша повернул голову в сторону Вени, и сразу получил тяжелый удар в затылок, словно кто-то стоял за спиной и только ждал повода, чтобы ударить.
– Тебе сказали, руки за голову и не шевелиться?
Тут еще собака подоспела, с ней милиционеры, приближение которых можно было угадать по нарастанию беспрестанного, косноязычного мата.
Собаку, судя по лаю и толкотне, еле сдерживали. Весь сжимаясь, Саша ежесекундно ожидал, что сейчас ему выкусят кусок ляжки.
– Нет, ну что, твари... делают!.. – ругался один из милиционеров, отдуваясь и тяжело дыша. – Всю улицу разхерачили... магазины... машины... Это же твари... Их, тварей, надо застрелить прямо здесь!
– Ты что, гаденыш, делаешь? – обратился он к Вене, упирающемуся головой в трамвай. – А? Тебя, сопляк, спрашиваю! Ты что делаешь?
Саша улыбнулся красной боковине трамвая, приятно холодящей потный лоб.
– Ах, ты... – услышал Саша голос милиционера, и, поняв, что сейчас Веню ударят, снова покосился. Длинная, как шланг, дубинка гулко обрушилась на спину товарища.
– А? – выкрикивал милиционер, по-прежнему тяжело дыша. – Еще? А? Нет, ты отвечай? Еще?
– Позабавься, – ответил Веня громко, и это звучало не как «да, еще», но как – «давай-давай, потом время придет, посмотрим...»
Здесь вступил уже кто-то из «камуфляжных» бесов:
– Ты как с дядей милиционером разговариваешь?
Он ударил – будто взмахнул косой – своей огромной, в берце, тяжелой ножищей Вене под колено и тот резко, гакнув от неожиданности, упал. Ему тут же с силой наступили берцем на лицо.
– Эй, кончайте уже! – неожиданно для себя крикнул Саша.
Видимо, ему досталось бы тоже, но отвлекла вагоновожатая:
– Господа! Отведите молодых людей от трамвая.
В вагоне дети. Нам надо ехать!
– Семеныч, грузить их или нет? – опять спросил кто-то.
– Нет. Вон «пэпсы» отведут их на площадь. Мы еще покатаемся по дворам.
Спецназовцы загрузились, и ПАЗик, резко взяв с места, уехал.
Веню подняли за шиворот. Сашу и Лешу попросили сделать шаг назад. «Еще шаг назад». Трамвай заскрипел и тронулся.
Саша, щурясь от легкого головокруженья, смотрел на небо.
Вене и Лешке защелкнули за спиной наручники.
– Руки назад! – приказали Саше.
Холодное сжало кисти и обезволило руки.
Они пошли по улице вниз, подгоняемые тычками и матом милиционеров. Иногда злобно подлаивала овчарка.
Веня беспрестанно поднимал голову и с влажным сипом вдыхал через нос, пытаясь остановить текущую из расквашенных ноздрей кровь.
Саша с интересом разглядывал содеянное им и его товарищами.
Улицу разворошили, словно кулек с подарками.
Несколько сорванных и истоптанных трехцветных флагов лежало на асфальте.
Дорога была густо усыпана стеклом, иногда цветами, а также всякой вывороченной из мусорных урн дрянью – и создавалось ощущение, будто на улицу выпал дождь из стеклянной крупы, мусора и цветочных лепестков.
Иногда навстречу шли люди, с интересом, а некоторые и со злобой, разглядывавшие задержанных.
«В плен взяли... – подумал Саша иронично. – Меня взяли в плен».
«И могут посадить», – завершил он свою мысль уже всерьез.
Сгоревшую машину было видно издалека. Около уже суетились пожарные. Из шлангов била вода, от машины валил тягучий дым.
– Нет, ну на хер вы это сделали? – все не унимался один из милиционеров, самый грузный и говорящий с одышкой. – На хер? Вы это строили, чтобы ломать?
Никто не спешил ему ответить.
Леша спокойно смотрел вперед, и на лице его читалось, что он не считает нужным разговаривать с вопрошающим.
Саша мог бы ответить, но саднила разбитая губа, и он непрестанно слизывал кровь.
Вене, похоже, даже его разбитый нос был нипочем, и он, хлюпая, спросил:
– Чего строили?
– Вот это все вы строили?
– А кто это строил? – переспросил Веня, словно это его всерьез взволновало.
Здесь прямо в лицо Вене наехала камера, и милиционер матерно прогнал тележурналистов.
– Слышь, расстегни меня, кровь хоть вытру, – воспользовался ситуацией Веня. – А то вас вздрючат за избиение подростка. У меня нос сломался. Я на вас заяву напишу.
– Да мне плевать на твою заяву, понял? – сразу взвился милиционер. – Пиши, мне все равно. Я тебе еще жопу напорю в отделе.
Веня громко хмыкнул носом, харкнул красным и примолк.
Пацанву «Союза созидающих» выводили из подворотен – когда по три-четыре человека, а когда сразу по десятку.
Почти все пойманные были биты, несли красные, кровавые синяки, быстро заплывающие глаза, расплющенные носы и разбитые губы.
Пацаненок лет четырнадцати, весь бледный, с дрожащими скулами, на подгибающихся ногах ужаснул густым, грязно-кровавым сгустком на затылке.
Его поддерживали за руки.
На многих была разорвана одежда. Виднелись юношеские, худые тела.
Саша знал их всех – если не по имени, то в лицо.
Кто-то пытался перешучиваться, но милиционеры истошно орали, требуя закрыть рты.
Вскоре «пленных» собралась целая толпа, человек в шестьдесят – семьдесят.
Большинство были без наручников.
– Давай-ка со своих тоже снимем «браслеты», – сказал напарникам милиционер с одышкой. Он был старшим в наряде.
– Зачем? – спросил один из напарников.
– Надо.
Напарник недоуменно пожал плечами, и старшему пришлось пояснить:
– Их били «космонавты», а сдавать в отдел нам. Вон у этого, может, нос сломан – потом «отписываться» за него. На хер не нужно. Понял? Доведем до площади и – до свидания.
Сашу, Лешку и Веню выдернули из создавшейся толпы, чтобы снять с них наручники.
Долго возились, не попадая ключами, тихо матерились при этом.
Саша облизывал губу. Веня никак не мог успокоить кровь, она насохла у него на бороде черной коркой. Лешка внимательно оглядывался и заметно мешал снимать с него наручники, перетаптываясь и отдергивая руки.
– Бля, стой спокойно! – заорали на него.
Лешка застыл.
– Вперед! Бегом! – скомандовали им.
Ребята потопали легкой трусцой к своим, идущим впереди, метрах в тридцати – сорока. Задержанных плотно окружали люди в армяках и фуражках.
– Надо валить, – сказал Лешка негромко, едва они отделились от «пэпсов», убирающих наручники в кармашки на поясах.
– Попробуем, – ответил Веня.
– Погнали, – сказал Саня, и они, словно так и надо, словно по делу, легкие и свободные, нырнули в ближайший проулок, на полпути к плененным, согнанным в строй.
Набирая ход, Саша испытал такое чувство, словно его высоко-высоко подняли на качелях, и – отпустили.
Мелькнула близко трава (едва не упал, толкнулся по-обезьяньи руками, ободрав ладони за щебень; что за щебень, откуда?), окно, другое окно (дом раскачивался), коляска, женщина, ее везущая (шарахнувшаяся от сохло-кровавой рожи Вени), заворачивающая за угол, уезжающая из двора патрульная машина милиции («...не заметили? могли бы прямо на них... выскочить...»), скамейка (почему-то поперек дороги), забор («не возьму – высокий»)...
Ежесекундно казалось, что сейчас, вот сейчас движущая сила качелей достигнет своей высоты, и его кто-то схватит за шею, и потянет назад, неудержимо.
Саша спрыгнул с забора и упал, перекувыркнувшись...
«Действительно, очень высоко, как же я влез...»
Рядом грохнулся, почему-то на четвереньки, Веня, с черной, растрескавшейся, кровавой бородой; и лишь Рогов встал на ноги, присев, и тут же выпрямившись.
Рогов схватил Веню за шиворот, тот толкнулся ногами, и встал, и побежал.
Сипя и задыхаясь, истекая длинной, тягучей, горько-сладкой слюной, они неслись по дворам, пока не обессилели и не спрятались, совершенно ошалевшие, в подъезде «хрущевки».
Стояли на четвереньках, с мутными глазами, с раскрытыми ртами, безуспешно пытаясь вдохнуть. Изо рта свисало. Кто-то входил в подъезд, но было не стыдно...
* * *
– Сынок, ты... был в Москве? – голос мамы в телефонной трубке звучал обреченно и скорбно.
Саша был готов разодрать свое лицо, слыша этот голос.
– Был, – ответил он глухо, высоко поднимая разбитую губу, оттого слово «был» прозвучало как «ыл».
– ...Вы все в розыске, – сказала мама, и в ее голосе была еле слышна надежда, что Саша ее разубедит, скажет, что все это неправда и он ничего не делал плохого.
– Это... ерунда... – ответил он.
Глава вторая
Саша расстался с Веней и Лешкой возле метро – решили, что по одному они вызывают меньше подозрений.
Он добрался из Москвы до своего провинциального – 500 верст от столицы – города на электричках, или как это называли его сотоварищи, – «на перекладных собаках».
Сидел одиноко в углу вагона, внутри иногда подрагивало от произошедшего недавно, вновь возникал этот ритм – когда все рушится и звенит. Саша прислушивался к этому ритму и понимал, что подрагивает хорошо.
Город оказался слабым, игрушечным – и ломать его было также бессмысленно, как ломать игрушку – внутри ничего не было – только пластмассовая пустота.
Но оттого и возникало детское ощущение торжества, терпкое чувство преодоления, что все оказалось гораздо проще, чем думалось раньше.
Набегали контролеры, Саша уходил в тамбур, разглядывал из-за мутного стекла их синие одежды, строгие лица. Затем, дождавшись остановки, перебегал по перрону вагон с контролем и вновь усаживался в угол.
Иногда посасывал разбитую губу, но она уже не саднила больно – заживало как на кошке.
Казалось, электричка шла бесшумно – Саша ничего не слышал.
За окном текло сирое и безрадостное. В стекле отражался он – короткие волосы с упрямым чубом, небритые скулы, темная кожа, лоб в ранних морщинках... Обычное лицо.
Саша приехал в свой город, двери электрички захлопнулись за ним, словно он был аппендикс, и его отрезали.
Отогнав глупые мысли, что его ждет засада уже в подъезде («...так они и поставили по всей стране засады...»), забежал домой.
Замок издал привычные мягкие, позвякивающие звуки.
Дверь открылась.
Мать работала в ночную смену, квартира была пуста.
Саша позвонил знакомому мужику, попросил его отвезти в деревню. Мужик ответил хмуро: «Я сегодня поеду».
Оставил матери записку: «Мам, все хорошо».
* * *
Он добирался до деревни в привычной тряске. «Копейка» громыхала, на лобовухе вместо техталона висел календарик с жирными цифрами текущего года; календарик должен был ввести в заблуждение стражей дорог. По дороге к деревне встретился всего один пост, милиционер посмотрел на «копейку» брезгливо и отвернулся.
Мужик всю дорогу молчал, иногда прислушиваясь к машине, издававшей самые разнообразные лязгающие звуки. Чередование этих звуков представлялось Саше произвольным. Мужик же, казалось, различал все составляющие этой какофонии.
Проезжая пост, водитель едва напрягся, его глаза потяжелели, он тверже взялся за руль и вперился в дорогу, даже взглядом боясь зацепить милиционера, словно тот был нечистой силой.
Спустя мгновение водитель уже был спокоен.
И Саша, наверное, тоже.
Асфальтовая дорога вскоре за постом переходила в проселочную. Проселочная, миновав сады, две тихие, даже без собак, деревни, заплеталась в сосновый лес. В лесу было темно. Выложенная на месте бывшей узкоколейки, дорога терзала и больно била, подставляя машине частые крепкие ребра.
«Копейка» бесновато светила одной фарой, вторая едва ли освещала самою себя. В свете кривились и дергались сучья. Откуда-то из детства выполз страх перед темнотой, деревьями; Саша закурил, и все прошло.
Он вспомнил, как однажды они косили с отцом, – Саше было лет девять. Косил отец, а Саша лишь пробовал косить, пока отец перекуривал, а потом сгребал скошенную отцом траву в рядки. Сумрак загустел; за ними должны были заехать на грузовике, но никак не ехали. Отец развел костер. Саша собирал ветки, пугаясь удаляться от огня. Отец же уходил с полянки в лес, Саша со страхом слушал хруст ломаемых сучьев, но вот уже отец появлялся, добыча его была огромна. Костер вздрагивал, сучье трещало.
Сейчас будет эта полянка... Вот она.
Грузовик все же приехал. Отец сказал водителю:
«Я здесь переночую». Когда отъезжали, Саша выглянул в окно грузовика. Отец стоял поодаль костра. Его лица Саша не разглядел.
«Что? Что было бы, если б разглядел?.. Что ты увидел бы?»
Голос был ироничен, даже раздражен. Саша не любил этот голос, и не ответил ему. Он на мгновенье зажмурился и попытался отвлечься.
Грязная лобовуха. Календарик. Застывший полувзмах брызговиков. Нутро бардачка с отломанной дверцей, Саша дважды укладывал туда выпадающие спички, потом бросил коробки возле рычага переключения скоростей.
Щетина водителя.
У водителя в деревне тихо догнивал дом.
У Саши в деревне жили дедушка и бабушка, родители отца. Он не видел их год. Ни в осень, ни зимой, ни весной – если только в теплом и сухом мае – в деревню было почти не проехать. Разве что на тракторе. Редко кто отваживался отправиться в дорогу на ином транспорте.
Курить больше не хотелось, сигарета не убавляла – по обыкновению – дороги, но тошно, безвкусно тянулась вместе с дорогой, и пепел – когда машина билась о ребра узкоколейки – падал на брюки, и водитель косился на то, как Саша сбивал с себя светящиеся точки.
«Мудак!» – выругался Саша, жалея прожженные брюки, и выкинул недокуренную сигарету в окно.
Саша съехал по сиденью, расположившись почти полулежа, расставив в качестве скреп ноги, и попытался хоть ненадолго сохранить расслабленное состояние уставшего от дороги тела. Новая кочка завалила Сашу на водителя. Саша хотел было извиниться, но передумал, и уселся высоко, твердо уставившись вперед.
...В голове копошилось что-то едва различимое и вполне равнодушное к Саше. В иные мгновенья он сам удивленно отмечал это копошение, казалось бы, своих мыслей – вялый сумбур почти не подвластных ему заметок, ассоциаций чего-то смутно отмеченного с чем-то уже забытым.
Одиночество, казалось Саше, недостижимо именно потому, что нельзя остаться воистину наедине с самим собой – вне этих отражений, которые оставили в тебе прошедшие мимо, без обильного репья обид и ошибок, и огорчений. Какое может быть одиночество, когда у человека есть память – она всегда рядом, строга и спокойна.
«Что за одиночество, если все прожитое – в тебе и с тобой, словно ты мороженщик, который все распродал, но ходит со своим лотком, и, ложась спать, кладет его рядом, холодный...» – подумал Саша, и сам иронично хмыкнул над собой.
«Бред. Какой бред», – сказал голос.
Саша опять не ответил, но на этот раз согласился.
* * *
Деревня была темна, во многих домах не горели огни.
Саша почти не чувствовал оживления от того, что он вернулся в места, где вырос.
Ему давно уже казалось, что, возвращаясь в деревню, сложно проникнуться какой-либо радостью – настолько уныло и тошно было представавшее взгляду.
Несколько сельчан, неспешно идущих по обочине навстречу «копейке», остановились, вглядываясь в машину: кто это там, к кому? Саша даже не попытался рассмотреть остановившихся, чтобы никого не узнать. Все было чуждым.
Водитель подъехал к своему дому.
– Дойдешь? – то ли спросил, то ли просто, безо всякого вопросительного знака, заявил он.
– Дойду, – сказал Саша, постаравшись, чтобы это не прозвучало как несколько униженный ответ (получилось плохо), и вылез из машины.
Деньги за дорогу Саша отдал еще в городе.
Он размял тело, и по совсем завечеревшей улочке отправился к родительскому дому.
Дорога была изуродована и грязна. Из иных домов мелкий мусор, объедки, помои выбрасывали и выплескивали прямо в канавы у дома – куры склевывали, что могли склевать, остальное тихо подгнивало. Саша сторонился канав – угадывая их по запаху и по неприятной мягкости влажной, подгнившей вокруг канав земли.
Путь к дому, располагавшемуся на соседней улице, он решил скоротать, пройдя огородом. К тому же, чтобы не было так тошно, лучше было подойти к дому неприметно, задним двором, постепенно погружаясь в неприглядность и запустение.
Он свернул на стежку, ноги расползались по грязи. Саша взмахивал руками и тихо матерился...
Напрасно Саша берегся грязи – пойдя по огороду, он все равно увяз, измазался, и последние метры до калитки брел, обреченно ступая в черную гущу.
«Не забыл ли ты, как открыть засов?» – попытался Саша взбодрить, расшевелить себя.
Он с трудом просунул руку в прощелок калитки
(в детстве легче получалось – тоненькой лапкой-то) и сдвинул щеколду.
– Не забыл! – шепотом произнес Саша, натужно изобразив самому себе свою радость: последний раз качнул, будто качели, свой никчемный настрой, но не было ни ликования, ничего.
– Не забыл, – еще раз повторил он вслух, и эта фраза уже не относилась ни к чему, ничего не касалась, просто надо было что-то произнести, закрывая калитку и двигаясь по двору, среди двух заброшенных немощным дедом сараек и риги. Дальше располагалось стойло, где бабушка уже год как не держала козу, три года, как там не было свиней, и десять лет, как оттуда увели в последнюю дорожку корову Доманьку. Из стойла не доносилось запахов жизни, навоза, ни одна мохнатая душа не переступала там копытцами, никто не жевал, шумно дыша и пугаясь Сашиных шагов. Пахло только сыростью и грязью.
Саша тоскливо взглянул на дом – маленькие окошки были темны. Мягко, опасливо ступая, он прошел мимо рассохшегося забора – высившегося справа, и красно-кирпичной боковины дома – мрачневшей слева, и зачем-то остановился на углу дома – за углом располагалась входная дверь в дом. У входа стояла лавочка, Саша помнил ее, и уже знал, что бабушка сидит на лавочке, сложив мягкие, усталые руки на коленях.
На дороге возле дома стоял ребенок с хворостиной. Что-то приговаривая, он хлестал хворостиной по луже и шипел, отскакивая от брызг.
Саша сделал еще полшага.
Да, бабушка сидела на лавочке – бесстрастно и недвижимо; казалось, она не видит ничего. И поведение ребенка, его игра, его голос давали понять, что и он не видит, не помнит о сидящей на лавочке бабушке.
Бабушка и ребенок словно находились в разных измерениях.
Улица была пустынна, темна и грязна, как и все остальные улицы деревни. За огородами, поросшими корявыми сорняками, виднелся соседний порядок, еле помеченный редкими желтыми оконцами. Солнце заходило, почти зашло.
Ребенок взмахивал хворостиной и топтался на месте.
Бабушка смотрела, не моргая, поверх ребенка, поверх огородов, поверх деревьев.
Деревня исчезала и отмирала – это чувствовалось во всем. Она отчалила изрытой, черствой, темной льдиной и тихо плыла. Заброшенные, вросшие в землю сараи, стоявшие вдоль дороги, чернели отсыревшими боками, прогнившими досками. На крышах сараев росла трава и даже кривились хилые деревца, прижившиеся, но не нашедшие куда пустить корни – под их слабыми корешками располагались холодные, опустевшие помещения, куда, к разбитым крынкам и продырявленным бочкам, заползали ужи, которых никто уже не тревожил.
Кусты разрослись и ползли на дорогу.
Среди всего этого медленного и почти завершившегося распада ребенок смотрелся странно, стыдно, неуместно.
– Санькя... – выдохнула бабушка, когда Саша, сжав зубы, чтобы не развернуться и не убежать огородом, шагнул вперед и скинул сумку на землю, и протянул руки к бабушке.
– Как же ты приехал, а? – спросила она, – На машине, поди? Один?
Саша отвечал утвердительно, что – один, что – на машине, и вглядывался в темное, круглое лицо бабушки, в ее слезящиеся глаза.
– Анадысь думала, как же Санькя не приедет, – сказала она, и Саша почувствовал малосильную укоризну в ее голосе. – Писем не пишет. Дед помрет, а Санькя не узнает...
«Помрет» бабушка произносила через «е» и оттого слово звучало куда беззащитнее и обреченнее. В нем не было резкости и было увядание.
Ребенок недоуменно поднял глаза на Сашу, который обнял и поцеловал бабушку, прижав ее мягкие плечи. Быть может, для ребенка это было так же удивительно, как если бы Саша обнял дерево или угол сарая.
Саша поднял свою сумку и стоял в нерешительности. Бабушка открыла дверь в дом.
– Дед плохой совсем стал, до сентября не то доживет, не то нет... Не встает, исть не хочет, только водички попьет, – тихо говорила бабушка, заходя в сенцы.
Саша не решился войти в избу, где лежал дедушка, и прошел за бабушкой на кухню – она сразу, по хорошей деревенской привычке, начала готовить – без расспросов, которым свой черед.
На кухне горела слабая лампочка. Все было засижено мухами, и когда бабушка вошла, несколько мух беззвучно взлетели. Немного покружившись, мухи вновь спокойно сели – они были сытые и вялые.
Бабушка тихо говорила о сыновьях – у нее было три сына – Сашин отец, и два Сашиных дядьки, один из которых был Сашиным крестным. Все сыновья умерли.
Первым умер самый младший, Сережа – разбился на мотоцикле, пьяный был.
Два года назад, летом, в пьяной драке погиб Сашин крестный, Николай, он был средним сыном. Его положили рядом с младшим братом.
А полтора года назад в том городе, откуда приехал Саша, умер Сашин отец, Василий. Он был самым образованным в семье, преподавал в институте, но тоже пил, причем под конец пил зло и беспробудно.
Саша привез отца – в гробу – зимой... дорога была кошмарна... вспоминать о той дороге было невыносимо.
– Я двор приберу и приду к деду, – рассказывала бабушка. – «Дед, не то правда, Вася помер?» – спрошу. Думаю, во сне приснилось. «А то, нишь, неправда!» – говорит... Как же он помер, Санькя...
Саша сидел за столом, покрытым старой клеенкой, и перекатывал в пальцах сигарету.
Бабушка тихо говорила:
– Сяду у окна и сижу, сижу. Думаю, кто бы мне сказал: иди тысячу ден, босиком, в любую зиму, чтобы сыночков увидеть своих, и я бы пошла. Ништо не говорить, не трогать, просто увидеть, как дышат.
Бабушка говорила спокойно, и за словами ее стоял черный ужас, то самое, почти немыслимое одиночество, о котором совсем недавно думал Саша – одиночество, открывшееся иной своей стороной – огромное, но лишенное эха, – оно не отзывалось никак, ни на какие голоса.
– Как же, Васькя так много книг прочел, нешто ни в одной книге не написано, что водку нельзя пить? – спрашивала бабушка у Саши, не ожидая ответа. – Он же несчетно перечитал книг-то, и не сказано там, что умирают от водки?
Саша молчал.
– И что теперь – легли все, и лежат. Никуда больше не встанут, водки не выпьют, никуда не поедут, слово никому не скажут. Напились. Мы с дедом думали – ляжем рядом с младшим сыночком, а Колькя и Васькя в наши могилки улеглися. Нам и лечь теперь негде.
Бабушка готовила сразу на двух сковородах – на одной разогревала, переворачивая, картошку и мясо, на другой шипели и потрескивали любимые Сашины каравайчики – тонкие, почти прозрачные, блинцы со сладким, хрустящим, темным изразцом по окоему. Бабушка готовила не суетясь, ладно и ловко, не думая о том, что и как готовит, и, наверное, могла бы закрыть глаза, и даже разумом отстраниться от того, что делает.
– Нонешней зимой последних уточек порезали, – рассказывала бабушка, вороша на сковороде картошку и мясо, – сил уже нет к речке ходить. С горки спущусь, а обратно еле иду – утки ждут меня, зовут.
Бабушкина речь неприметно переходила с одного на второе, но речь шла об одном – о том, что все умерли и больше ничего нет.
– Дед оглох совсем, не слышит ничего... Вставал последний раз в июне. Пошел в туалет и упал во дворе. «Зачем встал-то? – говорю. – Я же тебе ведро поставила!» Насилу подняла деда-то.
Бабушка сделала под сковородой с картошкой и мясом малый огонь, выложила последний каравайчик с другой сковородки и ушла в избу.
Саша встал, потоптался на кухне и отправился покурить на улицу. Выходя, услышал, как бабушка громко говорит деду:
– Санькя приехал! Санькя!
– Санькя? Что ж он не зайдет? Я слышу ты там гутаришь с кем-то...
Совсем стемнело. Деревня была безмолвна.
Ребенок ушел. Возле лужи лежала его хворостина.
Сигарета дымилась. Пепел не падал.
Мимо протопал пьяный, захиревший мужик, не обратив на Сашу внимания.
– Что ж ты не идешь ко мне, Санькя? – спросил дед, когда Саша вошел в избу и сел у постели деда.
В его голосе еле слышно подрагивала стариковская ирония – боишься, мол, меня – предсмертного деда своего. И вместе с иронией слышна была жалость – ну ничего, парень, я долго не задержу.
Дед исхудал, торчали острые плечи, выпирал серый кадык, слипались слабые глаза. Дед готовился умирать. Когда он говорил, в горле еле слышно клокотало, и слова выходили едва внятными.
– Помирать не страшно, Санькя... Жизнь очень долгая. Надоела уже. Лежу вот, никак не могу помереть. Эх, Санькя-Санькя...
Саша молчал, глядя на деда.
– Дай поисть-то ему с дороги! – сказала вошедшая бабушка. – Наговоришься еще! Не помрешь, пока поест-то!
– А я разве не даю, – ответил дед. – Иди, Санькя, поешь...
Саша послушно пошел на кухню. Дед что-то шептал, разговаривал с кем-то, закрыв глаза.
Бабушка расспросила Сашу о матери, о том, не собирается ли мать замуж, о том, не пьет ли он сам и где теперь работает. Мать не собиралась замуж, Саша не пил в том смысле, в котором спрашивала об этом бабушка, про работу он что-то соврал. Он работал, но лень было объяснять, кем. Для стариков работа – это землю пахать или – завод, или больница, или школа... И они правы. Но сегодня такой труд стал – в большинстве случаев – уделом людей не очень удачливых, загнанных жизнью.
Бабушка, как это называлось в деревне, «поднесла», и Саня с удовольствием выпил самогона под мясцо и картошку, чтоб хоть как-то развеяться.
Выпил раз, и два, и три.
В соседней комнате умирал дедушка. Саша с аппетитом ел. Он проголодался. Каравайчики были все так же, как в детстве, вкусны.
Бабушка рассказывала о том, что произошло в деревне.
В крайнем по улице доме жил мужик по прозвищу Хомут. Саша хорошо знал его. Хомут спас его, Сашку. И отец знал Хомута, они дружили – какой-то безмолвной, тихой дружбой.
Хомут был здоровый, ясноглазый, сильный, как конь. Прошлым летом он удавился. К нему приехали из города сыновья, помочь с огородом. Работая на огороде, Хомут с сыновьями разругался. Он давно с ними плохо ладил. Разругался и сказал: «Сейчас я вам покажу!» Ушел в дом. Сыновья махнули рукой, и продолжили работу. Когда пришли, обнаружили отца в сарайке – повесился на перекладине, ноги подогнув.
Нет теперь Хомута.
Через двор от родного Сашиного дома вместе со своей матерью жил мужик по прозвищу Комиссар. Комиссаром его прозвали за то, что он последние лет пять ни черта не делал, только наблюдал за селянами, с самого утра стоя у загородки, на нее оперевшись. Он развелся с женой, питался на пенсию своей матери. Саше всегда чудилось в нем что-то нездоровое. Без женщины, сорокалетний бугай, чем он занят целыми днями? Дочь одна растет в городе, совсем еще малыш... Удавиться же можно от такой жизни. Но он не удавился. Сначала померла его тихая матушка, а вскоре и сам он умер, что-то с сердцем.
Два сына ближней соседки погибли еще тогда, когда разбился младший Сашкин дядька, – и соседкины пацаны тоже разбились, и тоже на мотоциклах. Как было: к последним годам прежней власти крестьянство наростило, наконец, мясцо, подкопило деньжат. Первое, что делает житель деревенский, всю жизнь вкалывавший до бесчисленного пота, – дитя свое балует, какого бы возраста оно не было. Именно в те годы вся пацанва деревенская возжелала пересесть с велосипедов на мотоциклы. В деревне не то что «гаишников» не было – там участкового-то никто не видел по полгода, так что ездили все пьяные. И сразу же начали биться. Разбивались жутко, вдрызг, летели перед смертью, выброшенные ударом из седла, по пятьдесят, а то и по семьдесят метров, сносили головы свои дурные о деревья и заборы, ломали все кости так, что тело превращалось в розовый мягкий творог, а порой еще и девчонки молодые бились, на втором сиденье располагавшиеся. И если не гибли девки, то ломали часто себе позвоночники, и лежали потом, обезножев, перебирая тот несчастный вечер в уме, каждую минуту.
Саша, еще ребенком бегавший за хлебом в деревенский магазин, часто встречал у магазина когда три, когда пять, а когда и больше женщин в черных платках – у всех у них сыновья побились. Женщины стояли и тихо разговаривали о том, как жили и как погибли их детки. И несколько слов, мельком, мимоходом услышанных из черных уст женщин, потом долго возились в Сашиной голове, места себе не находя.
Кто-то уехал из деревни в последние годы, рассказывала бабушка, кто-то тихо умер от ранней немощи, и остался на всем порядке один мужик – никто уже не помнил за что прозванный Соловьем. Он, неведомо где, ежевечерне напивался, приходил домой, глупо кричал на безмолвную, давно все проклявшую и замолчавшую в безысходе, жену. Детей у них не было. Вечерами в почти пустой деревне раздавались вопли Соловья.
Пьяный он мало кого узнавал, шел по деревне, ничего не замечая, и лишь тоскливый вид жены возвращал его к мутной реальности из алкогольного далека, пробуждая уже физиологическое желание кричать и ругаться, ни в одном слове, впрочем, не отдавая себе отчет.
Это он, Соловей, прошел мимо дома, когда Саша курил у загородки.
Бабушка собрала со стола, пошла стелить Саше, в комнате, отделенной перегородкой от лежанки деда.
Расстилая кровать, она вспоминала, как спал на этой кровати Вася, кровинка, малое дитя, выпестованное после войны, за крестьянским трудом неприметно выросшее в худого, высокого, рано облысевшего парня, ушедшего из родного дома и вернувшегося здоровым мужиком, в котором только она и могла без труда увидеть все то же дитя. Но вот у Васи остановилась кровь в теле, и он перестал быть.
Когда у Васи впервые стало плохо с сердцем, он приснился ей.
Во сне Вася лежал на кровати и говорил: «Мама, вот тут у меня болит, дышать не могу» – и на сердце показывал.
Она сразу отправилась к Васе, приехала нежданно в город, где не была уже лет десять, и уже в городе узнала, что сон – вещий.
Саша тогда привел ее в больницу, куда спешно положили отца.
Отец лежал спокойный, потемневший лицом, прислушивался к себе. Внутри билось больное сердце. Бабушка сидела рядом и вглядывалась в лицо сына.
Отцу сделали операцию, разрезали грудь, полчаса, пока колдовали врачи, его сердце было вне тела. Он выжил. Пить ему было нельзя. Но вскоре погиб братик Коля, и Вася запил. Запил раз, потом еще раз, угодил в больницу и быстро умер, в два дня.
Саша знал, что бабушка расстилала кровать и в который раз думала, почему же, почему, когда Васе стало плохо во второй раз, он не приснился ей, не позвал ее, и никак не могла найти ответа.
Не приснился и не позвал. Позвонили зимой соседям – по единственному в деревне телефону, сказали, что Вася умер, передайте, везем хоронить. А через три недели после похорон пришло Сашино письмо, которое Саша написал за полторы недели до смерти отца. По причине плохой работы почтовой службы письмо пропустило все сроки, и добрело едва ли не пешком.
В письме Саша писал, что отец чувствует себя хорошо.
– Как же так в одночасье все случилось? – спросила бабушка у Саши, поднесшего себе еще раз, еще покурившего и пришедшего спать. – Ты в письме писал, что отцу хорошо. Я читаю, а он уж в могиле. Не то ему там хорошо стало. Мучился всю жизнь...
Бабушка смотрела на Сашу спокойно, не ожидая от него ответов.
«Иногда говорят, что внуков любят больше, чем детей. Неправда...», – подумал Саша.
Бабушка любила сыновей. Саша был для бабушки невнятным напоминанием о том времени, когда семья была полна и сыны жили. Но она не в силах была наделить Сашу чертами его отца, почувствовать в нем свою – отданную сыну и проросшую во внуке – кровь. Саша был отдельным человеком, почти уже отчужденным...
Очень редко бабушка взглядывала на Сашу с надеждой, что покойный сын проявится в облике внука, подаст знак, но тут же осекалась: «Не он, не он...»
Саша это понимал, и принял тихую, почти не осязаемую, тоньше волоса, отчужденность бабушки спокойно. Не осознав это рассудком, втайне от самого себя он чувствовал, что так – в некоем отчуждении от бабушки – ему легче здесь находиться. Когда у каждого в сердце своя беда, касаться этим сердцам, может быть, и незачем. Разве надо идти за грань того, что и так едва выносимо.
Дедушка же и не собирался больше ничего терпеть, торопился к детям.
Он стоически перенес смерть двух сыновей, и еще за год до смерти третьего был крепок. Крепче Саши – Саша помнил, как подивился здоровью деда, когда они однажды работали на дворе и дед орудовал здоровенным молотом, который Саша едва поднимал.
Но вот последний сын ушел, и дед раздумал жить.
В голове деда не возникали отсветы прошлого. Не было воспоминаний о том времени, когда он, молодой ударник, работал на комбайне, и о том, когда он – молодой офицер, командовал орудием. Ни почти трехлетний плен не вспоминался, ни послевоенное житье. Не было ясности, доброй памяти. Были отзвуки, недоговорки, обмылки воспоминаний, ни одна мысль не находила своего завершения, все покачивалось будто в темном вагоне, с мигающим, почти бессильным светом, и где-то голоса невидимых спутников, и позвякивает посуда, и проводника нет, и что-то невнятное мелькает за окном.
Дед прислушивался, но ничего не мог разобрать.
Прошла бабушка, заметил дед. И опять он ничего не смог подумать ни о ней, ни о себе, ни о ком. Нечего было решать, и ничего не разрешилось само. Все истекло и отмелькало. Накатывало бесцветное. Редко капало оставшееся на дне.