От Pout
К Pout
Дата 23.02.2004 12:32:06
Рубрики Прочее; Россия-СССР;

"Изобретая Восточную Европу" . Предисловие

Вульф Л.

Изобретая Восточную Европу:
Карта цивилизации в сознании эпохи Просвещения.

Пер. с англ. И. Федюкина.
- М.: Новое литературное обозрение, 2003. - 560 с., ил.
(Серия HISTORIA ROSSICA)



ISBN 5-86793-197-8

В своей книге, ставшей обязательным чтением как для славистов, так и для
всех, стремящихся глубже понять "Запад" как культурный феномен,
известный американский историк и культуролог Ларри Вульф показывает, что
нет ничего "естественного" в привычном нам разделении континента на
Западную и Восточную Европу. Вплоть до начала XVIII столетия столетия
европейцы подразделяли свой континент на средиземноморский Север и
балтийский Юг, и лишь с наступлением века Просвещения под пером
философов родилась концепция "Восточной Европы". Широко используя
классическую работу Эдварда Саида об Ориентализме, Вульф показывает, как
многочисленные путешественники -- дипломаты, писатели и искатели
приключений -- заложили основу того снисходительно-любопытствующего
отношения, с которым "цивилизованный" Запад взирал (или взирает до сих
пор?) на "отсталую" Восточную Европу.


Алексей Миллер
Предисловие

Книгу о восприятии Восточной Европы в XVIII веке Ларри Вульф начинает
цитатой из фултонской речи У. Черчилля 1946 года, в которой впервые
прозвучали знаменитые слова о "железном занавесе". Свое введение к
русскому изданию книги Л. Вульф посвятил рассказу об образе России и
русских, с которым он вырос в послевоенной Америке. Автор, как видно, не
скрывает связь своей научной работы с политической злобой дня, что
вполне естественно для исследователя, занимающегося проблемой дискурсов
вообще, а тем более таких дискурсов, которые сохраняют свое влияние и
актуальность сегодня. Будет поэтому логично взглянуть на книгу в трех
разных контекстах. Во-первых, нужно представить, какое место занимает
работа Л. Вульфа среди других научных исследований, посвященных
"ментальным картам", или воображаемой географии. Во-вторых, важно
соотнести ее с политическими дискурсами того времени, когда книга
писалась, - ведь Вульф и сам признает их значение в предисловии к
первому изданию своего труда. Наконец, стоит поговорить о современной
ситуации, в которой русский читатель знакомится с книгой Л. Вульфа.

Психологи и географы занялись темой "ментальных карт", или "воображаемой
географии", раньше, чем историки, еще в 1970-е годы. Понятие "ментальная
карта" они определили как "созданное человеком изображение части
окружающего пространства". Ментальная карта "отражает мир так, как его
себе представляет человек, и может не быть верной. Искажения
действительно очень вероятны" . Субъективный фактор в ментальной
картографии ведет к тому, что "ментальные карты и ментальная
картография: могут варьироваться в зависимости от того, под каким углом
человек смотрит на мир". Психология познания понимает ментальную карту
как субъективное внутреннее представление человека о части окружающего
пространства.

Историки заинтересовались ментальными картами как общественным явлением
и стали их исследовать, опираясь на метод деконструкции дискурсов.
Эдвард Саид в своей уже ставшей классической книге "Ориентализм" положил
начало этому направлению, изучив, как западная, главным образом
британская и французская, мысль конструировала понятие "Восток" .
Термином "ориентализм" он обозначил западные дискурсивные практики
создания обобщенного образа восточного человека и восточного общества
как антитезы европейского общества и человека, как идеологического и
психологического обоснования колониализма, отношений господства и
подчинения.

Обращаясь к теме "изобретения Восточной Европы" западноевропейскими
мыслителями и путешественниками эпохи Просвещения, Л. Вульф, несомненно,
вдохновлялся исследованием Э. Саида. Вульф описывает создание образа
Восточной Европы как проект полу-ориентализации, в котором главной
характеристикой обществ этой части континента становится некое
переходное состояние между цивилизованным Западом и варварским Востоком,
когда усвоение цивилизации оказывается поверхностным, а основа этих
обществ остается варварской. Изобретение Восточной Европы, подчеркивает
Вульф, неразрывно связано с (само)изобретением Запада. Подобно Востоку
Саида, Восточная Европа Вульфа выступает в качестве конституирующего
иного в процессе формирования собственного образа цивилизованной
Западной Европы. Сама оппозиция "цивилизация--варварство" формулируется
в рамках этого дискурса. Вульф утверждает, что именно в XVIII века ось
воображаемой географии Европы была переориентирована с оппозиции
Юг--Север, где роль отсталого и дикого была закреплена за "Севером", на
оппозицию Запад--Восток.

Книга Вульфа неизменно высоко оценивалась в научном сообществе -- и это
вполне заслуженная оценка. Но читателю будет полезно знать и о
высказанных в ее адрес критических замечаниях. Ряд исследователей
указывает на то, что в текстах, анализируемых Вульфом, само понятие
Восточной Европы не встречается; они настаивают, что та переориентация
оси воображаемой географии Европы, которую Вульф относит к эпохе
Просвещения, в действительности произошла позднее, в первой половине XIX
века. Возможно, следует говорить об определенном "переходном этапе",
растянувшемся на несколько десятилетий.

Другое важное критическое замечание связано с тем, что ориенталистские
или полу-ориенталистские мотивы в описаниях варварства и дикости нередко
встречаются у многих путешественников из европейских столиц при описании
провинции вообще. Даже Бальзак сравнивал крестьян юга Франции с "дикими"
американскими индейцами. Это обстоятельство требует ясного
разграничения, выяснения общего и особенного в описаниях оппозиции
урбанистических центров и провинции в любой части Европы того времени, с
одной стороны, и западноевропейского дискурса Восточной Европы -- с
другой. Такое разграничение, на наш взгляд, провести можно --
французская провинция концептуализируется французскими путешественниками
как полудикая часть собственного общества и не выполняет функции
конституирующего иного, в отличие от Восточной Европы. Но в книге Вульфа
рассуждений на эту тему мы не найдем. Обогатил бы книгу и более
подробный анализ немецких источников, в том числе даже таких ключевых
для темы Восточной Европы, как трактаты Лейбница . Но все эти недостатки
никак не отменяют того факта, что, вместе с более поздними книгами Марии
Тодоровой о дискурсе Балкан и Айвера Ноймана об использовании образа
"чужого" в воображаемой географии, исследование Л. Вульфа принадлежит к
канону литературы о ментальных картах .

Кстати, одной из общих проблем литературы о ментальных картах -- и книга
Вульфа здесь не исключение -- является невозможность верификации
анализируемых описаний. Мы знаем, что они тенденциозны, знаем, что
оптика наблюдателей во многом предопределена господствующими дискурсами.
Но степень и характер тенденциозности, как правило, остаются
невыясненными. Ведь в самом утверждении, что Восточная Европа была по
сравнению с Западной более бедной, отсталой, если угодно -- дикой,
никакой тенденциозности еще нет. Насколько соответствуют
действительности те иллюстрации и объяснения природы отсталости,
которыми пользуются авторы описаний и путевых заметок? Сколько в каждом
конкретном случае искреннего заблуждения, сколько сознательного
изобретательства, сколько умолчания? Пока что у нас нет исследований,
позволяющих ответить на эти вопросы, -- но помнить о них важно еще и для
того, чтобы при чтении книги о конструировании образа полуварварской
Восточной Европы не возникало желания подумать, будто отсталость России
лишь выдумка западных путешественников.

Вульф начал работу над своей книгой в начале 90-х годов. Это было время
триумфа "нового издания" дискурса Центральной Европы. Вульф упоминает о
нем в начале книги как о попытке преодолеть "доминирующий дискурс
Восточной Европы" со стороны интеллектуалов в Чехии, Венгрии, Польше и
других странах. В стремлении определить новое место своих стран в
воображаемой географии Европы многие центральноевропейские интеллектуалы
использовали Россию в том качестве, в котором французские деятели
Просвещения использовали Восточную Европу -- а именно в качестве
конституирующего иного для создания образа "своей Европы" . В довольно
длинном списке тех участников полемики о Восточной и Центральной Европе,
чьи идеи оказали на него влияние, Вульф называет Милана Кундеру --
автора ключевой для этого дискурса статьи "Похищенный Запад" и наиболее
откровенного пропагандиста русофобских мотивов среди герольдов идеи
Центральной Европы -- и не упоминает Иосифа Бродского, который ответил
Кундере в 1986 году в статье "Почему Милан Кундера не прав в отношении
Достоевского". Между тем в споре Бродского с Кундерой Вульф оказывается
на стороне Бродского. Бродский уже тогда сформулировал очень важный
тезис, в отношении которого многие страницы книги Вульфа выполняют
функцию развернутого научного доказательства: "Кундера, как и многие его
братья-восточноевропейцы, стал жертвой геополитической истины,
придуманной на Западе, а именно концепции разделения Европы на Восток и
Запад" . Эти слова были написаны в ответ на рассуждения Кундеры о том,
что страны Центральной Европы были частью Запада и в результате
предательства, совершенного Западом в Ялте, оказались отданы на
поругание и растерзание советскому режиму, который является естественным
продолжением глубоко чуждой Европе российской цивилизации. Вульф
убедительно показал, что в представлениях Запада Россия, Польша,
Венгрия, Чехия принадлежали к одному "цивилизационному ареалу" Восточной
Европы, что Сталин в Ялте вовсе не "крал" у Запада часть этого ареала, а
Черчилль с Рузвельтом не предавали Центральную Европу уже потому, что в
их представлениях этой Центральной Европы просто не было. Он показал,
что та линия на карте Европы, по которой прошел "железный занавес",
"чудесным" -- а на самом деле вполне закономерным -- образом совпала с
делением континента, глубоко укорененным в западной мысли на протяжении
без малого двух столетий.

Вместе с тем, если принять во внимание последующее развитие этого
дискурса в XIX и XX веках, нельзя не признать, что среди стран Восточной
Европы России была отведена в нем особенная роль. В контексте
геополитического соперничества мотив российской "восточноевропейскости",
то есть недоцивилизованности, сочетался с мотивом угрозы, образом
"варвара у ворот". Описания соперника как варвара, недоевропейца можно
встретить в разные моменты истории и у французов в их отношении к
англичанам, и у англичан в их отношении к немцам, но применительно к
русским этот образ использовался на редкость настойчиво всеми их
противниками. К нему часто добавлялся мотив азиатскости русских или
других народов империи, что сближало образ России с образом другого
"варвара на пороге" -- Османской империи. Еще одну важную особенность
трактовки России в дискурсе Восточной Европы отмечает А. Нойман:
"Неопределенным был ее христианский статус в XVI и XVII веках,
неопределенной была ее способность усвоить то, чему она научилась у
Европы, в XVIII веке, неопределенными были ее военные намерения в XIX и
военно-политические в XX веке, теперь неопределенным снова выглядит ее
потенциал как ученика -- всюду эта неизменная неопределенность" .
Сегодня, пожалуй, особенную актуальность для русского читателя имеет
вывод Вульфа о том, что в дискурсе, созданном и воспроизводимом на
Западе, Россия не может лишь по собственной воле изменить свою роль и
свой образ. Не Россия поместила себя вне Европы, и не только от России
зависит это преодолеть.

В заключении к своей книге Вульф написал о том, что история
интеллектуального сопротивления, протеста, сопротивления
восточноевропейских интеллектуалов той воображаемой географии Европы,
которая была создана Западом, могла бы стать предметом новой интересной
книги. Такая книга еще не написана, хотя это действительно очень богатая
и интересная тема. Всюду в этой Восточной Европе реакция была очень
разной. От спокойной, уравновешенной и сильной, как реакция Л. Толстого,
которому Вульф отдает последнее слово в своей книге, или цитированного
нами И. Бродского, до истеричной, враждебной, смешной в своей
самовлюбленности и вере в собственную исключительность.

Вульф справедливо замечает, что книга эта не о Восточной, а о Западной
Европе. Будем, однако, помнить, что везде в Восточной Европе, в том
числе и в России, неизменно находилось более чем достаточно людей,
готовых воспользоваться рецептами ориентализма в отношении своих соседей
на востоке, как только обстоятельства позволяли это сделать. И не нужно
поддаваться искушению думать, что это книга о пороках только западной
мысли -- она о свойственных всем играм с ментальными картами, чреватым
искушением ранжировать, уничижительно обобщать, формировать негативный
образ иного ради достижения собственных политических целей и
удовлетворения собственного, очень часто сопровождаемого комплексом
неполноценности тщеславия.

=====

Рецензия
http://www.strana-oz.ru/?numid=15&article=737
«Азия начинается за Ландштрассе»

Ревекка Фрумкина
версия для печати
обсудить в конференции

Ларри Вульф. Изобретая Восточную Европу: Карта цивилизации в сознании
эпохи Просвещения / Пер. с англ. И. Федюкина. М.: Новое литературное
обозрение, 2003. 560 c., ил.

Слова, выбранные мною для заглавия, принадлежат австрийскому канцлеру
Меттерниху. Ландштрассе - это центральная улица Вены, так что
риторический прием канцлера сходен с нынешними речениями о России,
<начинающейся за пределами Садового кольца> (т. е. за пределами центра
столицы).

Итак, существует ли Восточная Европа, и если да, то где она расположена
и всегда ли была именно там?

Книга Ларри Вульфа <Изобретая Восточную Европу> интересна, по меньшей
мере, в трех разных аспектах.

Можно сосредоточиться на остроумном и проницательном рассказе о
впечатлениях писателей, философов и путешественников, оставивших
потомкам описания подлинных или воображаемых картин жизни дальних стран,
расположенных восточнее Пруссии и Габсбургской империи. Этот аспект
текста будет интересен многим читателям, даже тем, которые останутся
равнодушными к идеологическому (в смысле К. Гирца) пафосу Вульфа.

Можно заинтересоваться этой книгой как рассказывающей об истории
становления нескольких наук: географии, в том числе социальной географии
и этнографии, отчасти - лингвистики, а также несколько размытой области
знания, называемой <историей идей>. В этом случае книга Л. Вульфа будет
ценной преимущественно для историков науки и эпистемологов.

Вместе с тем <Изобретение Восточной Европы> - это актуальный труд по
европейской истории и политологии, и, с этой точки зрения, самым
существенным в содержании книги становится ее идеологический посыл.
Именно этот третий способ прочтения книги и делает естественным ее
публикацию издательством НЛО в серии .

В последние десятилетия появилось немало содержательных исследований,
демонстрирующих активную роль ментальных установок человека в разметке
окружающего мира. Притом сам предмет внимания не так уж важен: традиция
изобретается, нации воображаются, пространство структурируется нашим
взглядом (точнее говоря - мозгом), история конструируется, тексты
деконструируются.

Поэтому неудивительно, что Азия начинается за Ландштрассе, что Прага с
точки зрения Вены - <Восток>, хотя географически расположена западнее.
Дело вовсе не в географии, а в социально-географическом воображении,
которое оказывается принципиально историчным.

<Восток> как средоточие <иного> был изобретен уже к тому времени, когда
Монтескье писал свои <Персидские письма>. Однако вплоть до эпохи
Просвещения более актуальным было противопоставление благодатного Юга
как области процветания наук и искусств суровому и аскетичному Северу.

При этом как границы между Югом и Севером, так впоследствии и границы
между Западом и Востоком имели мало общего не только с географическими
реалиями, но также и с политическими границами государств. Вульф, в
частности, рассказывает, как всего через двенадцать лет после раздела
Польши граф де Сегюр, посол Франции при дворе Екатерины II, именно в
момент пересечения новой границы - хотя теперь это была Пруссия, а не
Польша, - ощутил себя совершенно <покинувшим Европу>. Впрочем, что,
собственно, могло измениться на этих землях за тогдашние двенадцать лет?

Путешествия <к Востоку от Ландштрассе> в XVIII веке, как правило,
требовали немалых усилий и были сопряжены с риском. Поэтому
путешествовали либо дипломаты, либо лица, уполномоченные на то богатыми
и властительными особами, - например, философы и писатели, приглашенные
ко двору, либо просто искатели приключений. Основные источники Вульфа -
это разнообразные мемуарные свидетельства и частная переписка известных
исторических лиц. Именно их высказывания, зарисовки и умозаключения
позволяют реконструировать процесс <изобретения> Восточной Европы как
культурного, а не <натурального> объекта. Привлечение огромного объема
авторитетных текстов, сопоставление целей и обстоятельств их сочинения,
интепретация оценок в широком социальном, политическом и философском
контексте XVIII - начала XIX века - безусловная заслуга Вульфа.

Нередко неожиданность персонажа, неосознанно участвовавшего в
<изобретении> иной, странной, незнакомой Европы, заставляет задуматься
об ограниченности нашего кругозора. Многие вспомнят Вольтера и Дидро,
переписывавшихся с Екатериной II; профессиональные историки наверняка
читали тексты, созданные пером графа де Сегюра и принца де Линя,
сопровождавших императрицу в поездке в Крым. Но, смею думать, совсем
немногие знают, что Моцарт, которого так любили и понимали в Праге,
ощущал Богемию настолько чужой и экзотической местностью, что по дороге
туда наделил себя и своих спутников не менее экзотическими воображаемыми
именами.

Неравенство между Западной и Восточной Европами предстает как культурно
сконструированное и потому воспринимаемое как очевидность.

В книге Вульфа, кроме того, собраны свидетельства известных политиков,
военных и картографов, задачей которых было превращение мыслительных
представлений эпохи в практические инструменты дипломатии и политики,
каковыми всегда были (и остались) географические карты. Пространственные
представления философов и литераторов, соответственно которым в не ясно
где кончающихся чужих землях жили непонятные, полудикие, хоть и
живописно выглядящие народы, включали несомненный элемент
безответственности, недопустимый для военных и властителей.

Географическая карта - необходимый и весьма мощный элемент политики.
Старшее поколение читателей, быть может, помнит ужас, с которым в 1938
году, т. е. после Мюнхена, мы впервые взглянули на карту Европы, где на
месте Чехословакии появилась область, названная <Протекторат Чехия и
Моравия> (если мне не изменяет память, это сопровождалось закраской
соответствующей территории косыми черными полосками).

Так что вполне логично, что Вульф немало внимания уделил картографии
Европы XVIII века. Завораживающая наглядность карты нередко перевешивает
прагматические соображения: об этом еще Вольтер писал в <Истории Карла
XII>.

В начале XVIII века Петр I организовывал многочисленные картографические
экспедиции, чтобы создать более точные карты России, а в царствование
Екатерины сопровождавшие ее в Крым де Сегюр и другие послы получили в
подарок медальоны с профилем императрицы на одной стороне и картой их
путешествия - на другой.

Глава книги, посвященная картографии, подтверждает, что, рассказывая об
<изобретении Восточной Европы>, Вульф повествует прежде всего о Европе
Западной. Разве не характерно, что знаменитый Робера,
изданный в Париже в 1757 году, претендовал на то, что в нем территории
Европейской России были представлены точнее, чем в русском атласе,
вышедшем незадолго до того. <Картографии культуры> (выражение Вульфа) в
книге уделено почти 70 страниц, и это в высшей степени поучительное
чтение. Жаль, что старинные карты на иллюстрациях даны в столь мелком
масштабе, что их нельзя разглядывать.

Отдельные главы автор посвятил России в сочинениях Вольтера и Польше в
сочинениях Руссо. Поскольку у Вульфа все тщательно документировано, то
даже относительно известные обстоятельства оживают и прошлое являет нам
себя в более объемном виде.

Вот негодующая Екатерина порывает с прежними симпатиями к французам,
совершившим революцию, а ее портрет начинает писать знаменитая
портретистка Элизабет Виже-Лебрен, эмигрировавшая в Санкт-Петербург в
1795 году. Императрица скончалась годом позже, портрет остался
незаконченным, зато Виже-Лебрен повезло с другой моделью: она рисовала
лишившегося своего царства прежнего короля Польши Станислава Августа,
также прибывшего в Петербург. Можно ли было предвидеть, что
свидетельством прежних привязанностей Екатерины останется библиотека
Вольтера, приобретенная ею еще в 1778 году и затем размещенная в
Эрмитаже, т. е. в известном смысле на <Востоке>, который во времена
дружбы императрицы и философа так настойчиво стремился быть или хотя бы
казаться Западом?

Как известно, историков и путешественников XVIII века весьма занимали
проблемы языка и фольклора: в них усматривали глубинные проявления
народного духа. Мир продолжал расширяться, попытки наведения порядка в
накапливавшихся сведениях об этом мире переживались как насущные.
Поскольку история понималась как непрерывность, то генезис явлений, как
он был описан еще классическими источниками, оказывался той линзой,
через которую неизбежно рассматривались факты, доступные
непосредственному наблюдению.

Для Шарля де Пейсоннеля, французского консула в Крыму, увлекавшегося
археологией и изучением славянских языков, античная история
непосредственно питала формировавшуюся тогда новую науку - этнографию.
По мнению Вульфа, именно <Пейсоннель понял, что "славянский" язык может
стать структурообразующей особенностью Восточной Европы> (с. 428).
ПьерШарль Левек был первым французом, который осознал, что свободное
владение славянскими языками Восточной Европы - это условие изучения и
древней, и новой истории этого региона. Левек приехал в Россию в 1773
году (одновременно с Дидро) и провел там семь лет, преподавая литературу
в СанктПетербурге и занимаясь изысканиями в библиотеках, где он, среди
прочего, читал русские летописи. В 1782 году в Париже вышла его <История
России>, позже дважды переиздававшаяся - второй раз в роковом и для
России, и для Франции 1812 году.

Великие историки - Гиббон и Гердер - также не обошли вниманием Восточную
Европу. Проживший пять лет в Риге Гердер (тем самым являвшийся в течение
этого времени подданным Российской империи) полагал, что для России как
Востока подойдут особые законы, поскольку ее населяют <дикие народы на
границах империи; полуцивилизованные внутри самой страны и
цивилизованные на морском побережье> (с. 451).

В целом же Восточная Европа воспринималась сквозь призму
противопоставления цивилизации и варварства даже теми учеными века
Просвещения, кто был очарован живописностью костюмов, экзотичностью
танцев и гостеприимством незнакомцев. В этом ключе написано <Путешествие
в Далмацию> аббата Альберто Фортиса, просвещенного итальянского
священника, изучавшего нравы морлахов - так называли в XVIII веке
народы, жившие совсем близко от Италии, по ту сторону Адриатики. Труд
Фортиса был переведен с итальянского на остальные западноевропейские
языки, но большое влияние оказал немецкий перевод, позволивший
западноевропейцам - в том числе Гете и Гердеру - открыть поэзию южных
славян.

Итак, Восточная Европа описывалась в исторических трудах и записках
путешественников, воображалась в частной переписке, изображалась на
картах. Об этом Ларри Вульф увлекательно рассказывает нам на пятистах
страницах своей книги. Заключение же к рассказу об <изобретении>
Восточной Европы возвращает нас к современности, в том числе - к ее
драматическим страницам.

Случайно ли <железный занавес> опустился именно там, где проходила
традиционная со времен Просвещения граница между Европой Восточной и
Западной? Похоронен ли навсегда тот миф о непреодолимых цивилизационных
различиях между Россией и остальной Европой, который был сформирован
холодной войной? Что реально означают слова Михаила Горбачева,
написавшего в 1987 году <Мы - европейцы>?

Вульф заканчивает книгу отсылкой к <Войне и миру> Толстого, формулируя
тему романа как <самонадеянность западноевропейского вторжения в
Восточную Европу>. Автор тем самым призывает своих читателей к осознанию
необходимости пересмотра привычного деления и к пониманию неизбежности
перспективы культурного и цивилизационного единства - к единой Европе.

Книга Л. Вульфа вышла почти десять лет назад. Впереди была трагедия
Югославии и создание Объединенной Европы. О сдвигах в сознании
европейских интеллектуалов, произошедших за этот период, можно было бы
написать другую книгу. Пока такой труд не создан, читатель может
обратиться к содержательному разделу <Ментальные карты: Европа> в <Новом
литературном обозрении> ? 52 за 2001 год, и в особенности - к
обстоятельной статье А. И. Миллера, предварившего книгу Вульфа кратким,
но содержательным предисловием.

Любознательный читатель может обратиться также к специальному выпуску
журнала <Неприкосновенный запас> ?4 за 2003 год, созданному совместно с
немецким журналом .

Восточная Европа, будучи некогда изобретена, продолжает жить по своим
законам - как всякий культурный конструкт.

====



От Pout
К Pout (23.02.2004 12:32:06)
Дата 23.02.2004 12:57:22

"Изобретая Восточную Европу" . Из книги Ларри Вульфа


Россия может отказаться от своего военного господства в Восточной
Европе, но не может отменить само понятие Восточной Европы, поскольку и
изобретала и навязывала ее не она. Понятие Восточной Европы изобретено в
Западной Европе в эпоху Просвещения, и Россию тоже включили в ее состав.

...в восемнадцатом веке существовали различные точки зрения на
местонахождение границы между Европой и Азией: иногда ее проводили вдоль
Дона, иногда -- вдоль Волги, а иногда, как и сегодня, вдоль Урала.Такая
неопределенность помогала воображать Восточную Европу как некий
парадокс, одновременно Европу и не-Европу. Подобно тому как Запад
описывал себя через противопоставление с Востоком, так и Западная Европа
описывала себя через контраст с Восточной Европой, которая в то же время
служила мостом между Европой и Востоком. Изобретение самой концепции
Восточной Европы похоже на "недо-ориентализацию", изобретение концепции
"Востока", только в более мягкой форме. Этот процесс мог развиваться и в
обратном направлении.

http://www.nlo.magazine.ru/bookseller/nov/vulf.html



От автора

Работая над этой книгой, я осознавал, сколь пугающе обширна выбранная
мною тема; но одновременно у меня была возможность оценить наставления,
помощь и поддержку, которые я все эти годы получал от своих учителей,
коллег, друзей и близких. Кроме того, я в огромном долгу и перед теми
учеными, которых я никогда не знал лично, но чьими трудами, иногда
законченными за много лет до моего рождения, я руководствовался в своих
попытках расставить по местам все детали этой запутанной головоломки.
Ссылок на использованную литературу в конце этой книги совершенно
недостаточно, чтобы выразить благодарность всем тем, чьи исследования
позволили мне решиться на использование данных из самых разных отраслей
исторической науки, и в особенности преодолеть по мере сил
историографическую пропасть между Восточной Европой и Европой Западной,
что совершенно необходимо, когда изучаешь историю их интеллектуальных вз
аимосвязей. При всем желании воздать должное за оказанную мне помощь,
ответственность за предлагаемые в этой книге выводы я полностью беру на
себя, тем более что многие сочтут их довольно спорными. Вопрос о том,
как именно и почему эпоха Просвещения решила разделить Европу на две
части, восточную и западную, кажется мне весьма злободневным и с
исторической, и с политической точки зрения; я надеюсь, что высказанные
мною соображения приведут к дальнейшему критическому обсуждению этой
темы. Я сознаю, что масштаб этой исторической проблемы заставил меня
вторгнуться в сферу компетенции многих моих коллег, и надеюсь, что мои
выводы будут оспорены, уточнены и пересмотрены всеми теми, кто, подобно
мне, считает отношения Просвещения с Восточной Европой крайне важной
проблемой.
....
Мне кажется, что у меня есть еще один, необычный, долг: я в долгу перед
героями моей книги, философами эпохи Просвещения. Мой интерес к ним был
пробужден именно их горячим интересом к Восточной Европе. Я понимаю,
однако, что моя книга может показаться суровой критикой самой сути их
интереса, который даже в самых привлекательных своих проявлениях был
искажен элементами "доминирующего дискурса", "ориентализма" и
представлениями о некоей нормативной "цивилизованности". Я также
осознаю, что в моих попытках применить новейшие приемы критического
анализа к творчеству величайших умов Просвещения есть все признаки
самонадеянности; я, несомненно, ощущаю свою интеллектуальную ничтожность
на фоне протекших веков. Это тем более необходимо оговорить, что
философы эпохи Просвещения были и остаются одними из любимых моих
интеллектуальных героев; несмотря на все искажения, их интерес к
Восточной Европе вызывал у меня одновременно и восхищение, и изумление.
Он был для меня отражением интеллектуальной пытливости, смелости и
гениальности, которые они привносили в каждый уголок своего мира и
которые, мне кажется, в значительной степени создали тот мир идей, в
котором мы сегодня обитаем. Именно поэтому их идеи стали для нас и
объектом изучения, и мишенью для критики, а я на протяжении нескольких
лет был всецело поглощен размышлениями о самой концепции Восточной
Европы.
Из всех них больше всего меня занимает Вольтер. Он -- один из моих
героев, и лишь немногие персонажи интеллектуальной истории вызывают у
меня большее восхищение. Я, впрочем, понимаю, что, подвергнув его идеи
научному разбору и сделав его самого главным предметом обсуждения на
протяжении значительной части этой книги, я выставил философа в
критическом, иногда даже ироническом свете. В "Политических взглядах
Вольтера" Питер Гэй тактично заметил, что "в своей переписке с
Екатериной он предстает в наименее привлекательном свете". Я вовсю
использовал эту переписку, подробно разбирая ее как главное проявление
представлений эпохи Просвещения о Восточной Европе. Короче говоря, я
представил своего героя как раз в наименее привлекательном свете. Я,
конечно, верю в призраки не больше, чем в них верил сам Вольтер, но, как
восторженному почитателю вольтеровского остроумия, мне слишком легко
представить пренебрежительную небрежность, с какой он мог бы высмеять
мое академическое нахальство....cочтите меня поэтому историком идей,
которого связывают непростые отношения именно с теми умами, которыми он
больше всего восхищается. Я смиренно признаю, что эпоха Просвещения была
совершенно исключительным интеллектуальным проектом, и даже когда речь
идет об изобретении Восточной Европы, она задала тот ландшафт, на
котором я теперь предаюсь своим куда менее значительным упражнениям в
истории идей.

Л.В.


Введение

"От Штеттина на Балтике до Триеста на Адриатике железный занавес
опустился через весь Континент", -- объявил Уинстон Черчилль в 1946
году, в Фултоне, штат Миссури, далеко в глубине другого континента. Этой
фразе о "железном занавесе", разделяющем Европу на две части, западную и
восточную, суждено было стать самой удачной риторической находкой в его
политической карьере. Почти полвека занавес этот оставался важнейшим
структурным разломом как в сознании современников, так и на карте. Карта
Европы, с ее многочисленными странами и культурами, оказалась
рассеченной этим идеологическим барьером, разделявшим континент во время
"холодной войны". По словам Черчилля, "тень опустилась над странами,
столь недавно освещенными победой союзников"; эта тень легла и на карту,
окрасив страны за железным занавесом в сумеречные цвета. Любые
несчастья, неприятности, страхи могли рисоваться воображению в этом
сумраке -- и в то же время он освобождал от необходимости вглядываться
слишком пристально, позволял даже смотреть в другую сторону: в любом
случае, что можно разглядеть сквозь "железный занавес", что можно
различить в обволакивающем все сумраке?

Странам, оказавшимся за "железным занавесом", Черчилль дал такое
географическое определение: "эти восточные государства Европы". Все они
оказались теперь "в том, что я вынужден назвать советской зоной", и во
всех этих странах коммунистические партии стремились установить
"тоталитарный контроль". Тем не менее линия от Штеттина до Триеста не
была географически безупречной границей этой зоны, и Черчилль допустил
одно исключение: "Лишь Афины, Греция с ее бессмертной славой, остаются
свободными". Что же до остальных "восточных государств", то, с одной
стороны, Черчилль признавал, что "безопасность всего мира требует нового
европейского единства, и ни одна нация не может быть навсегда исключена
из него". С другой стороны, существовали веские причины для того, чтобы
принять, одобрить и даже укрепить все более заметный барьер, разделивший
Европу на две половины. "Перед самым железным занавесом, легшим поперек
Европы, существуют иные причины для беспокойства", -- объявил Черчилль,
с самого начала не сомневаясь, какие страны находятся "перед" занавесом
(он назвал Италию и Францию) и какие обречены быть "позади". Он опасался
политической инфильтрации, идеологической эпидемии, поскольку даже в
Западной Европе "коммунистические партии, или пятые колонны, все больше
угрожают христианской цивилизации" . На протяжении всей "холодной войны"
железный занавес воспринимался как карантинный барьер, охраняющий свет
христианской цивилизации от любых опасностей, мелькающих в сумраке по
другую сторону. Такое восприятие давало лишний повод не особенно
вглядываться в этот сумрак.

Фултонская речь Черчилля оказалась пророческой, и его метафора, отлитая
в металле геополитических реалий, стала фактом международных отношений.
Однако поколение спустя такие историки "холодной войны", как Уолтер
Лафебр и Даниэл Йергин, стали задаваться вопросом, не повлияло ли само
это пророчество на ход последующих событий, не способствовала ли
провокационная речь в Фултоне кристаллизации идеологических зон в Европе
и окостенению границ между ними? Из мемуаров самого Черчилля видно, что
он не наблюдал безучастно за несчастиями, постигающими "восточные
государства Европы", но активно помогал делить континент и опускать
занавес. В 1944 году, менее чем за два года до того, как он в
сопровождении Гарри Трумэна отправился в Фултон предупреждать мир о
коммунистическом сумраке, Черчилль в Москве встретился со Сталиным,
чтобы договориться о послевоенном разделе влияния в этих самых
"восточных государствах". Набросав несколько цифр на клочке бумаги, он
предложил Сталину 90-процентный контроль в Румынии, 75 процентов в
Болгарии, по 50 процентов в Венгрии и Югославии, но только 10 процентов
в Греции с ее "бессмертной славой". Черчилль хотел сжечь этот документ,
но Сталин посоветовал сохранить его.

В 1989 году революция в Восточной Европе, а точнее -- череда связанных
между собой революций в различных "восточных государствах" опрокинула
установленные там после войны коммунистические режимы. Политические
перемены принесли с собой демократические выборы, внедрение рыночного
капитализма, возможность путешествовать за границу и в конце концов, в
1991 году, роспуск Варшавского договора. С 1950-х годах именно
Варшавский договор, вместе со своим западноевропейским аналогом, НАТО,
придавал военное измерение расколу европейского континента, сплотив
отдельные страны в два противостоящих блока, которые вели между собой
"холодную войну". С приходом революций, распадом коммунистических
режимов в Восточной Европе и окончанием "холодной войны" такие
традиционные понятия, отражавшие разделение Европы на две половины, как
придуманный Черчиллем "железный занавес", "зона советского влияния" или
пресловутая "тень", потеряли всякое значение. Казалось, раскол Европы
надвое внезапно оказался в прошлом, был забыт и отменен историей, а две
части континента вновь воссоединились в единое целое. В 1989 году я, в
составе целой группы американских профессоров, посетил Польшу, чтобы
обсудить с польскими профессорами пока еще неясные последствия, которые
советская политика гласности несла для Восточной Европы. Совместными
усилиями наша группа экспертов породила целые горы наблюдений,
парадоксов, предсказаний и заключений, но мы не видели ни единого намека
на разразившуюся через год революцию. Ни я, ни мои коллеги не имели ни
малейшего представления о том, что таилось в дымке будущего; никто не
мог даже вообразить, что последствия гласности окажутся столь огромными
и через год сама идея Восточной Европы как отдельной геополитической
единицы и предмета специальных академических штудий окажется далеко не
очевидной.

Революция 1989 года почти отменила полувековую интеллектуальную
традицию, сделав неизбежным взгляд на Европу как на единое целое. На
настенных картах Европа всегда была разноцветным континентом, мозаикой
многочисленных государств; на других картах, которые находятся в нашем
сознании, темная черта "железного занавеса" отделяла "свет" цивилизации
"перед" этой чертой от "сумрака" по ту его сторону. Эти карты предстоит
исправить и пересмотреть, но проблема в том, что в основе их лежат
крайне убедительные и глубоко укоренившиеся представления. В 1990-х,
обеспокоенные итальянцы депортируют албанских беженцев; "Albanesi, no
grazie!" -- написано на стене. Немцы встречают поляков насилием и
нео-нацистскими демонстрациями, а в Париже туристов обыскивают в
магазинах лишь потому, что они приехали из Восточной Европы.
Государственные мужи, столь недавно с энтузиазмом рассуждавшие о
европейском единстве, пытаются делать вид, будто осажденное Сараево
находится где-то на другом континенте. Отчасти это отчуждение основано
на экономической пропасти, пролегшей между богатой западной и бедной
восточной половиной Европы; но несомненно и то, что эта пропасть
окружена многовековыми наслоениями предрассудков и культурных
стереотипов. "Железный занавес" ушел в прошлое, но тень по-прежнему
лежит над Восточной Европой.

Эта тень по-прежнему с нами потому, что, хотя "железного занавеса" и
нет, сама идея Восточной Европы жива. Дело здесь не только в том, что
сложившиеся за полвека интеллектуальные привычки упрямо сопротивляются
переменам, но прежде всего в том, что концепция Восточной Европы
родилась задолго до "холодной войны". Изобретенная Черчиллем метафора
"железный занавес" оказалась убедительной и живучей благодаря той
исчерпывающей глубине, с какой она описывала возникновение советской
зоны влияния как международный катаклизм исторических пропорций. В то же
время, при всей своей глубине, эта метафора смогла так легко подчинить
себе сознание современников лишь потому, что была основана на долгой
интеллектуальной традиции. На самом деле проведенная Черчиллем линия "от
Штеттина на Балтике до Триеста на Адриатике" была нанесена на карту и
осмыслена еще два столетия назад, во времена его знаменитого предка,
воинственного герцога Мальборо. "Железный занавес" пришелся как по
мерке, и тот факт, что раскол континента на две части, на Западную и
Восточную Европу, восходит к другому периоду интеллектуальной истории,
был почти забыт или намеренно затушевывался.

Этот раскол возник задолго до Черчилля и задолго до начала "холодной
войны", но происхождение его вовсе не теряется во мраке веков. Он возник
отнюдь не сам по себе, не в силу естественных причин, и не случайно, но
был продуктом создавшей его культуры, плодом интеллектуальной ловкости,
орудием саморекламы и идеологической корысти. Черчилль мог отправиться в
Фултон, штат Миссури, дабы, притворяясь сторонним наблюдателем,
анализировать издалека сам раскол Европы и его причины. Раскол этот,
однако, был вполне домашнего происхождения. Именно Европа Западная в
восемнадцатом веке, в эпоху Просвещения, изобрела Восточную Европу, свою
вспомогательную половину. Именно Просвещение, чьи интеллектуальные
центры располагались как раз в Западной Европе, поддерживало, а затем
монополизировало изобретенный в восемнадцатом веке неологизм, понятие
"цивилизованности"; а затем на том же самом континенте, в сумеречном
краю отсталости, даже варварства, цивилизованность обнаружила своего
полу-двойника, полу-противоположность. Так была изобретена Восточная
Европа. Эта исключительно живучая концепция с самого восемнадцатого века
всегда находила себе обильную пищу, а в наше время точно наложилась на
риторику и реалии "холодной войны"; она, несомненно, переживет распад
коммунистической системы, оставаясь и в нашей культуре и на тех картах,
которые мы носим в своем сознании. Чтобы понять концепцию Восточной
Европы и хоть как-то преодолеть ее, мы можем лишь начать изучение
причудливых исторических процессов, вписавших ее в ткань нашей культуры.

Для европейцев эпохи Ренессанса континент подразделялся на две основные
части, Север и Юг. Итальянские города-государства были несомненными
центрами наук и искусств, живописи и скульптуры, красноречия и
философии, не говоря уже про финансы и торговлю. Итальянские гуманисты
не стеснялись смотреть на другие страны с откровенным снисхождением,
наиболее ярко выраженным Макиавелли в знаменитом "Призыве освободить
Италию от варваров", последней главе его "Государя". Он вспоминал
вторжение французского короля Карла VIII в Италию в 1499 году, бывшее
для каждого флорентийца и почти каждого итальянца его поколения главным
событием эпохи, как начало "варварских" набегов с севера, положивших
конец quattrocento, периоду наивысшего расцвета итальянского Ренессанса.
Еще более болезненным было поколение спустя, в 1527 году, разграбление
Рима германскими солдатами императора Карла V. Итальянский Ренессанс у
себя на глазах приходил в упадок под ударами варваров, и гуманисты,
мыслящие понятиями античной истории, от разграбления Рима германскими
наемниками в 1527 году обращались к разграблению Рима готами в 476 году:
им становилось ясно, что на севере лежат именно земли варваров. Подобно
древним римлянам, итальянцы эпохи Ренессанса узнавали из Тацита, что
германцы совершают человеческие жертвоприношения, носят шкуры диких
животных и в целом отличаются отсутствием культуры: "В перерывах между
войнами они уделяют некоторое время охоте, но в основном предаются
безделью, помышляя лишь о сне и пище" . Тацит знал, что где-то дальше на
восток обитают другие варварские племена, сарматы и даки, но основной
его интерес был прикован к германцам на севере; подобное видение мира
идеально соответствовало взглядам итальянцев эпохи Ренессанса. В этом
смысле Макиавелли, используя для своих целей интеллектуальную традицию
Древнего Рима, проявил столь же блестящий риторический оппортунизм, что
и Черчилль, положивший в основу изобретенного им "железного занавеса"
интеллектуальную традицию Просвещения.

Унаследованное из классической античности и пришедшееся столь по вкусу
итальянским гуманистам разделение Европейского континента на
цивилизованную Италию и северных варваров дожило до восемнадцатого века.
Уильям Кокс, опубликовавший в 1785 году свои "Путешествия через Польшу,
Россию, Швецию и Данию", все еще объединял эти страны под общей рубрикой
"северных королевств Европы" . Тем не менее эта географическая
перспектива становилась анахронизмом, и именно интеллектуальные
достижения эпохи Просвещения привели к появлению новой оси координат на
континенте и к обособлению Западной Европы и Европы Восточной. В
сознании современников Польша и Россия более не ассоциировались со
Швецией и Данией, а взамен оказались связанными с Венгрией и Богемией,
балканскими владениями Оттоманской империи, и даже с Крымом.

За несколько столетий, пролегших между эпохой Ренессанса и веком
Просвещения, культурные и финансовые центры Европы переместились из
Рима, Флоренции и Венеции, с их сокровищами и сокровищницами, в более
динамичные Париж, Лондон и Амстердам. В Париже восемнадцатого века
Вольтер видел Европу совсем иными глазами, чем Макиавелли во Флоренции
века шестнадцатого. Именно Вольтер возглавил философов Просвещения,
старавшихся найти и сформулировать новую концепцию континента,
простиравшегося для них не с юга на север, а с запада на восток. При
этом они сконструировали новый образ Европы, завещав его нам, видящим
континент их глазами, -- а вернее, это мы сами послушно переняли заново
изобретенную ими картину Европы. Подобно тому как в век Просвещения
новые центры пришли на смену старым столицам эпохи Ренессанса, край
варварства и отсталости находился теперь не на севере, а на востоке. Две
Европы, Восточная и Западная, были изобретены сознанием восемнадцатого
века одновременно, как две смежные, противоположные и взаимодополняющие
концепции, непредставимые друг без друга.

Путешествия из Западной Европы в Европу восточную были неотъемлемой
частью этого процесса. О восточноевропейских странах в восемнадцатом
веке знали слишком мало, и каждый путешественник считал себя вправе
дополнять, исправлять и пояснять воображаемую карту этого региона в
своем сознании и сознании своих современников. В основе этой карты
лежали прежде всего обобщения и сравнения -- обобщение
восточноевропейских стран под единой рубрикой, объединявшей их
концептуально в единое целое, и сравнение их с Западной Европой,
подразделявшее континент на разные части в зависимости от степени
развития. Эта книга открывается историей одного путешественника, графа
де Сегюра, француза, участника американской Войны за Независимость,
который зимой 1784/85 года проехал через Восточную Европу, направляясь в
Санкт-Петербург посланником при дворе Екатерины II. По дороге из Пруссии
в Польшу, примерно в тех же местах, где двести лет спустя опустился
"железный занавес", он остро ощутил громадную важность пересекаемой им
границы. Он почувствовал, что "оставил Европу позади", и более того,
"перенесся на десять столетий назад". Завершается эта книга рассказом о
путешественнике, который, наоборот, возвращался в Западную Европу,
американце Джоне Ледъярде, обогнувшем земной шар вместе с капитаном
Куком. В 1788 году попытка Ледьярда пересечь в одиночку Сибирь
закончилась его арестом по приказу Екатерины II. Проехав на запад через
всю Российскую империю и затем через Польшу, он лишь на прусской границе
ощутил себя вновь в Европе. Именно там, между Польшей и Пруссией,
проходил, по его мнению, "великий водораздел между азиатскими и
европейскими манерами", который он с горячим энтузиазмом "перепрыгнул",
чтобы "вновь принять Европу в мои самые горячие объятия" . Едва ли нужно
справляться по атласу, чтобы заметить, что Сегюр "оставил Европу
позади", даже отдаленно не приблизившись к границе континента, а
двигавшийся в противоположном направлении Ледьярд встречал Европу с
распростертыми объятиями, уже проделав через нее тысячемильный путь.

У Ледьярда был наготове специальный термин для подобных свободно
изобретаемых географических ощущений -- он называл их "философической
географией". В этом названии проявлялось то упрямство, с которым век
Просвещения подчинял географию своим философским конструкциям, населяя
атласы идеологическими деталями, неподсудными стандартам научной
картографии. У Сегюра было название для того пространства, которое он
обнаружил, когда вроде бы, покинув Европу, он понял, что по-прежнему
остается в ней; в конце концов он описал свое местопребывание как
l'orient de l'Europe, "восток Европы" -- название, с многозначительной
легкостью допускающее существование также "европейского Востока". Вплоть
до самого начала Первой мировой войны французские географы колебались
между двумя, казалось бы, внешне идентичными терминами, l'Europe
orientale (Восточная Европа) и l'Orient europeen (европейский Восток) .
В своей работе под названием "Ориентализм" Эдвард Саид утверждает, что
"Восток", так называемый "Ориент", как культурно-географическая единица
был сконструирован Западом как его "противоположность в образе, идее,
личности, переживании", символ чуждости, а сам "ориентализм" -- это
"стиль, с помощью которого Запад подавлял, перекраивал и подчинял себе
Восток" . Возникновение концепции Восточной Европы неразрывно связано с
развитием "ориентализма", поскольку, с одной стороны, "философская
география" с небрежностью исключала Восточную Европу из Европы в полном
смысле этого слова, исподволь объединяя ее с Азией, а с другой --
научная картография сопротивлялась этим произвольным построениям. Но
даже картография предоставляла достаточно места для неопределенности. В
восемнадцатом веке существовали различные точки зрения на
местонахождение границы между Европой и Азией: иногда ее проводили вдоль
Дона, иногда -- вдоль Волги, а иногда, как и сегодня, вдоль Урала.

Такая неопределенность помогала воображать Восточную Европу как некий
парадокс, одновременно Европу и не-Европу. Подобно тому как Запад
описывал себя через противопоставление с Востоком, так и Западная Европа
описывала себя через контраст с Восточной Европой, которая в то же время
служила мостом между Европой и Востоком. Изобретение самой концепции
Восточной Европы похоже на "недо-ориентализацию", изобретение концепции
"Востока", только в более мягкой форме. Этот процесс мог развиваться и в
обратном направлении. Мартин Берналь, автор "Черной Афины", обратил наше
внимание на то, как, преследуя вполне определенные цели,
интеллектуальная традиция эллинизма вытеснила из нашего сознания все
следы африканских и азиатских влияний в древнегреческой культуре. Тот же
эллинизм помог Греции избежать включения в Восточную Европу, и в
двадцатом веке Черчилль открыто радовался тому, что тень "железного
занавеса" не накрыла ее "бессмертной славы". Развивавшиеся параллельно
интеллектуальные традиции "ориентализма" и эллинизма уходят своими
корнями в восемнадцатый век и оказываются тем фоном, на котором возникла
сама концепция Восточной Европы. Интересно, что представление о Европе
как едином целом оказалось в центре культурного сознания именно в тот
период, когда сам континент в представлении современников был разделен
на две части. Итальянский историк Федерико Чабод, отстаивая после Второй
мировой войны идею европейского единства, доказывал, что именно в эпоху
Просвещения образ Европы обрел стройную форму и смысл, независимый от
христианской религии. По мнению Чабода, важную роль в этом процессе
сыграл Монтескье, противопоставивший в своих "Персидских письмах" Европу
и Восток, а в "Духе законов" -- европейскую приверженность свободе и
азиатский деспотизм . Тем не менее противопоставления оставляли место
для некоей промежуточной культурной зоны, в которую как раз и поместили
Восточную Европу.

Философская география была игрой с очень вольными правилами -- настолько
вольными, что считалось вполне допустимым "открывать" Восточную Европу,
ни разу в ней не побывав. Некоторые отправлялись в этот вояж,
исполненные невероятных ожиданий и окруженные международной шумихой. В
1766 году мадам Жоффрен покинула философские салоны Парижа, чтобы
посетить короля Польши, а в 1773 году Дидро отправился в Санкт-Петербург
чтобы засвидетельствовать свое почтение Екатерине Великой. Тем не менее
никто не писал о России с большим энтузиазмом и авторитетом, чем
Вольтер, никогда не бывавший восточнее Берлина, и никто не отстаивал
свободу Польши с большей энергией и красноречием, чем Руссо, никогда не
бывавший восточнее Швейцарии. Для Моцарта граница между Западной Европой
и Европой Восточной оказалась волнующе близкой, где-то между Веной и
Прагой. На самом деле, Прага располагается севернее и немного западнее
Вены, но для Моцарта, как и для нас в двадцатом веке, поездка в Прагу
была поездкой в Восточную Европу, в славянскую Богемию. Он отметил
пересечение границы вполне в своем стиле, присвоив себе, своей семье и
своим друзьям нарочито бессмысленные псевдовосточные имена: "Я теперь
Пункититити. Моя жена теперь Шабла Пумфа. Хофер теперь Розка Пумпа.
Штадлер теперь Нотщибикитщиби" . Поездка в Восточную Европу оказалась
игриво-опереточной комедией, и театральный занавес был натянут между
Веной и Прагой еще задолго до того, как он опустился там же, но уже
отлитый в железо.

Игрив ли или философичен интерес к Восточной Европе, основан он на
экстравагантных фантазиях или добросовестной эрудиции, он, как и
"ориентализм", был стилем интеллектуального обладания, а его конечным
продуктом был сплав знания и власти, ситуация интеллектуального
превосходства, воспроизводившая отношения господства и подчинения. Как и
в случае с "ориентализмом", здесь невозможно провести четкую грань между
интеллектуальным "открытием" и превосходством, с одной стороны, и вполне
реальным завоеванием -- с другой. Французские знатоки Восточной Европы в
конце концов оказались на службе у Наполеона, и "открытие" этого региона
сознанием эпохи Просвещения подготовило дорогу его армиям. Создание
Наполеоном Великого Герцогства Варшавского в 1807 году, оккупация
Иллирии на Адриатике в 1809-м, и, наконец, вторжение в Россию в 1812
году продемонстрировали, что философская география прокладывает дорогу
военным картографам. Поход Наполеона был не последней попыткой Западной
Европы подчинить себе Европу Восточную.


Описывая экономическую историю "Происхождения европейской
мир-экономики", Иммануэль Валлерстайн относит к шестнадцатому веку
возникновение капиталистического "ядра" Западной Европы, под все
возрастающую экономическую гегемонию которого попадает
восточноевропейская "периферия" (а также испанские владения в Америке),
превращая первоначально минимальные экономические различия во
"взаимодополняющие расхождения" . Когда Европа Восточная стала
"периферией" Западной Европы, ее экономическая роль свелась к экспорту
зерна, которое производили подневольные работники в рамках
установившейся постсредневековой "второй редакции крепостного права".
Однако выводы Валлерстайна основываются почти исключительно на примере
Польши, чья экономика действительно сильно зависела от балтийского
экспорта зерна из Гданьска в Амстердам. Он открыто признает, что в
шестнадцатом веке не все страны сегодняшней Восточной Европы входили в
состав европейской мир-экономики даже в качестве "периферии": "Россия
вне Европы, но Польша в ее составе. Венгрия -- в ней, но Оттоманская
империя -- нет" . В известной степени, называя Восточную Европу
периферией, мы принимаем за данность некое сконструированное в
восемнадцатом веке культурное целое и проецируем его назад, строя на его
основе экономическую модель. В действительности, Европа Западная и
сконструировала Восточную Европу как некий дополнительно-вспомогательный
регион; процесс этот не был полностью предопределен социальными и
экономическими факторами.

Историческая проблема ядра и периферии, к которой Валлерстайн привлек
внимание исследователей в 1970-х годах, задала направление дальнейшему
изучению Восточной Европы, и в 1985 году в Белладжио состоялась
международная научная конференция "Происхождение отсталости в Восточной
Европе". Эрик Хобсбаум сравнивал Швейцарию и Албанию, внешне похожие
своим ландшафтом и скудностью природных ресурсов, но различающиеся
своими экономическими судьбами. Роберт Бреннер доказывал, что "проблема
отсталости в Восточной Европе -- это вопрос неудачно сформулированный",
поскольку "с исторической точки зрения не-развитие -- скорее правило,
чем исключение", а потому ученым следует говорить о проблеме уникального
капиталистического развития в Западной Европе. Конференция признала, что
"Восточная Европа никоим образом не является целостным образованием",
что различные ее части стали "экономическими придатками" Западной Европы
на разных исторических этапах и были "отсталыми каждая по-своему" .
Проблемы отсталости и развития в Восточной Европе были впервые подняты и
сформулированы в восемнадцатом веке вне связи с экономикой; сегодня они
продолжают направлять наше восприятие этих стран. Именно
неопределенность положения Восточной Европы, которая географически
находилась в Европе, но не была вполне европейской, вызвала появление
таких концепций, как отсталость и развитие, призванных сформулировать
взаимоотношения между полюсами цивилизации и варварства. На самом деле,
в восемнадцатом веке Восточная Европа послужила Европе Западной
прототипом для самой первой модели "неразвитости"; сегодня мы применяем
концепцию "неразвитости" к самым разным странам земного шара.

Сама идея созвать в Белладжио, под патронажем Фонда Рокфеллера,
международную конференцию ученых-экспертов для обсуждения "проблемы
отсталости в Восточной Европе" глубоко созвучна представлениям
Просвещения. По другую сторону Альп, в Ферне, двадцать лет продолжался
симпозиум с одним-единственным участником -- гений Вольтера посвятил
себя проблеме восточноевропейской отсталости. В Париже физиократы
регулярно сходились для обсуждения экономических аспектов той же самой
проблемы в салоне старшего Мирабо. Более того, в 1774 году этот салон с
большой помпой отправил в Польшу одного из физиократов, подобно тому как
в 1989-м экономический факультет Гарвардского университета отправил туда
же одного из своих профессоров. После революции 1989 года, когда новые
правительства пытались расчистить руины коммунизма и присоединиться к
мировой рыночной экономике, проблема "отсталости" в Восточной Европе
стала еще более актуальной. Их стремление воспользоваться советами наших
экспертов и нашей экономической помощью будет, несомненно, воспринято
как решающее доказательство наших экономических успехов и
восточноевропейской отсталости. Готовясь преобразовать себя в
экономический союз, "Европу 1992 года", Европейское сообщество создало
специальный банк, Европейский Банк Реконструкции и Развития, чтобы
помочь Восточной Европе в решении ее проблем. В 1990-х Восточная Европа
будет по-прежнему находиться в неопределенном положении, балансируя
между включенностью в Европу и исключенностью из нее, в экономике и в
культурном признании.

Философы эпохи Просвещения исследовали и использовали эту
неопределенность, примеряя ее к схеме отсталости и развития, превращая в
определяющую характеристику, объединяющую различные страны под общей
рубрикой Восточной Европы. Уже в эпоху Ренессанса подобная схема
применялась к Польше, и Эразм в 1523 году обращался к полякам, чтобы
"поздравить народ, который, хотя ранее и считался варварским, но теперь
достиг такого расцвета в литературе, юриспруденции, обычаях, религии и
во всем остальном, способном избавить его от упрека в неотесанности, что
может соперничать с отличнейшими и достохвальнейшими из всех народов" .
Для Эразма отказ от варварства не имел никакого отношения к экономике.
Монтень в шестнадцатом веке объявлял всех людей своими согражданами и
обещал "не делать различия между поляком и французом", хотя за этим
показным космополитизмом, пожалуй, стоит не меньше снисходительного
высокомерия, чем за поздравлениями Эразма. Когда французский принц был
избран в 1573 году королем Польши, а на следующий год оставил ее трон,
чтобы возвратиться во Францию и стать Генрихом III, Филипп Депорт,
французский поэт из его свиты, написал саркастическое "Прощание с
Польшей". Это было прощание со льдом и снегом, дурными манерами и
"варварским народом" .

В первой половине шестнадцатого века Рабле ставил в один ряд
"московитов, индейцев, персов и троглодитов": Россия оказывалась
восточной, и даже мифологической, страной . После того как в 1550-х
годах английский мореплаватель Ричард Чанселлор обнаружил арктический
маршрут в Россию, и была основана торговая Московская Компания,
описаниям России стали уделять больше внимания. Вместе с описаниями
Нового Света они вошли в состав "Главнейших плаваний, путешествий и
открытий английской нации", составленных Ричардом Хэклютом в
елизаветинскую эпоху. В 1600 году французский наемник капитан Жак
Маржерет вступил на службу русского царя, Бориса Годунова, и в конце
концов создал самое серьезное французское описание России в семнадцатом
веке. Русских он описывал как "тех, кого раньше называли скифами",
"совершенно грубый и варварский народ". Кроме того, Россия в этом
описании населена мифологическими чудесами флоры и фауны, включая
животное-растение, пускающее в землю корни: "Овца съедает траву вокруг
себя и затем умирает. Они размером с ягненка, с кудрявой шерстью. У
некоторых шкура совершенно белая, у других немного пятнистая. Я видел
несколько таких шкур" . Пока капитан Маржерет находился в России, другой
солдат удачи, капитан Джон Смит, пересек континент, направляясь из
Англии в Оттоманскую империю; эту экспедицию он описывал как "службу и
стратагемы во время войн против турок и татар в Венгрии, Трансильвании,
Валахии и Молдавии". В 1603 году он попал в плен к крымским татарам, а в
1607-м, уже в Вирджинии, -- к американским индейцам Похатанского союза
племен, откуда он спасся благодаря тринадцатилетней принцессе
Покахонтес. Из татарского плена он спасся сам, убив своего хозяина, и
затем пересек Россию, Украину и Польшу; их он описал просто как "страны,
достойные скорее сочувствия, чем зависти". Благодаря своему пребыванию в
татарском плену и рабстве, он мог сообщить, что татары не поддаются
описанию: "Теперь вы понимаете, что Татария и Скифия -- одно и то же.
При этом, это нечто столь пространное и обширное, что немногие -- а
может, и вовсе никто -- смогли бы исчерпывающе описать этот край или те
крайне варварские народы, которые там обитают" . Скифы были известны как
варвары (в греческой перспективе) из сочинений Геродота; в данном случае
вектор варварства смещался с севера на восток. В восемнадцатом веке
понятие "скифы" толковалось расширительно, включая в себя все
восточноевропейские народы, пока Гердер не позаимствовал другое
наименование у варваров древности, благодаря чему Восточная Европа
обрела свой сегодняшний образ славянского края.

Самое влиятельное описание России в семнадцатом веке было написано
Адамом Олеарием, который совершил свое путешествие в 1630-х годах в
составе голштинского посольства, искавшего торговый путь в Персию через
русскую территорию. Появление подобного проекта не только указывало на
экономическое значение России, но и намекало на ее связь с востоком;
однако сам Олеарий, чей отчет был впервые издан по-немецки в 1647 году и
затем непрестанно переиздавался на протяжении всего столетия в немецком,
французском, голландском, английском и итальянском переводах, в общем
оценивал Россию с не-экономической точки зрения. Олеарий сообщал о
русских, что "их кожа того же цвета, что и у остальных европейцев".
Такое замечание показывало, сколь малых познаний о России он ожидал от
своих читателей. "Наблюдая дух, нравы и образ жизни русских", писал
Олеарий, хотя в ту эпоху лишь немногие имели эту возможность, "вы
непременно причислите их к варварам". Затем он осуждал русских, в
основном с точки зрения морали, за "использование отвратительных и
низменных слов", за недостаток "хороших манер" -- "эти люди громко
рыгают и пускают ветры", за "плотскую похоть и прелюбодеяния", а также
за "отвратительную развращенность, которую мы именуем содомией",
совершаемую даже с лошадьми. Был, впрочем, и элемент экономических
соображений в его рассуждении, что русские "годятся только для рабства",
что их надо "гнать на работу плетьми и дубинами" . Век Просвещения
пересмотрел восприятие России, давая ей шанс на искупление, то есть
исправление нравов и возможность выйти из варварства. Перспектива
подобного искупления уже проглядывает в "Краткой истории Московии",
написанной Джоном Мильтоном, вероятно, в 1630х гг. Будущий автор
"Потерянного рая" и "Возвращенного рая" объяснял, что интересовался
Россией "как самой северной из тех частей Европы, которые считаются
цивилизованными" . В эпоху Просвещения Россию откроют заново, как
восточную окраину континента, и ее образ, и философски, и географически,
окажется в одном ряду с образами других восточноевропейских земель.

23 марта 1772 года, придя к Самюэлю Джонсону, Джеймс Босуэлл обнаружил,
что тот "занят, готовя четвертое издание своего "Словаря" in folio". Они
обсудили некий неологизм, который Джонсон исключил из словаря, считая,
что он искажает английский язык; "Он не хотел признать слово
"цивилизация" (civilization), а признавал лишь "цивильность" (civility).
Со всей возможной почтительностью, я полагал, что "цивилизация", от
"цивилизовать" (to civilize), лучше подходит как противопоставление
"варварству" (barbarity)". В тот же день они обсудили этимологию и
проблему языковых семей, и Джонсон заметил, что "богемское наречие
действительно принадлежит к склавонским языкам". Кто-то обратил внимание
на некоторое сходство богемского с немецким, на что Джонсон отозвался:
"Конечно же, сэр, те части Склавонии, которые граничат с Германией,
будут заимствовать немецкие слова, а те части, которые соседствуют с
Татарией, будут заимствовать татарские" . Обращаясь к этому дню сейчас,
более чем два века спустя, мы видим, как параллельно развиваются эти две
идеи: представление о цивилизации, описываемой как противоположность
варварства, и представление о Восточной Европе, описываемой как
"Склавония". Босуэлл и Джонсон рассматривали их как две отдельные
проблемы, но в ретроспективе мы видим, что они довольно тесно
переплетались между собой. Новая концепция цивилизации была важнейшей и
незаменимой точкой отсчета, которая позволила в восемнадцатом веке
сформулировать и закрепить пока еще рудиментарную концепцию Восточной
Европы.

Словарь доктора Джонсона с гордостью настаивал на почти уже ставшем
архаичным определении "цивилизации" как чисто юридического термина,
обозначающего превращение уголовного судебного процесса в гражданский.
Тем не менее в 1770-е годы и во Франции, и в Англии другие словари --
такие как иезуитский "Словарь Трево" (Париж, 1771) или "Новый и полный
словарь английского языка" (Лондон, 1775) -- уже признавали новое
значение этого слова. Первый заметный случай употребления этого термина
связывают с именем старшего Мирабо и его кружком физиократов, которые
также активно интересовались Восточной Европой. Начиная с
пользовавшегося большим успехом "Amis des hommes" (1756), Мирабо
использовал это слово и в экономическом, и в культурном контексте,
понимая цивилизацию и как увеличение богатства, и как исправление
нравов. Он, однако, был очень чувствителен к проблеме "ложной
цивилизации", особенно в связи с реформаторскими устремлениями Петра
Великого в России. Другой физиократ, аббат Бадё, лично посетивший Польшу
и Россию, писал о стадиях и степенях цивилизованности, особенно о
"развитии" цивилизации в России; он добавил к новой концепции важный
элемент, оговорившись, что речь идет о "европейской цивилизации".
Французская революция, особенно в понимании французских философов, еще
больше увязала концепцию цивилизации с идеей "развития". Вольней
представлял себе развитие цивилизации как "подражание" самой передовой
нации, а Кондорсе задавался вопросом, смогут ли когда-либо все народы
дотянуться до "уровня цивилизации, достигнутого самыми просвещенными,
самыми свободными, самыми свободными от предрассудков народами, такими
как французы и англо-американцы". В самом начале девятнадцатого столетия
Огюст Конт все еще следовал "философической географии" эпохи
Просвещения, используя концепцию "цивилизации" для измерения
однородности "Западной Европы" .

Восточная Европа вовсе не была антиподом цивилизации, не находилась в
самой бездне варварства, но скорее помещалась на шкале сравнительной
развитости, которая измеряла дистанцию между варварством и цивилизацией.
В конце восемнадцатого века Сегюр описывал Санкт-Петербург как
беспорядочное смешение "века варварства и века цивилизации, десятого и
восемнадцатого столетий, азиатских и европейских манер, грубых скифов и
утонченных европейцев" . Восточная Европа по самой сути своей находилась
в промежутке между двумя крайностями, и к девятнадцатому веку эти
бинарные оппозиции обрели силу незыблемых формул. В своей "Человеческой
комедии" Бальзак мимоходом подытожил все восточноевропейское, как оно
виделось из Парижа: "Жители Украины, России, придунайских равнин, короче
говоря, все славянские народы представляют собой связующее звено между
Европой и Азией, между цивилизацией и варварством" .

Впервые идея написать эту книгу пришла ко мне десять лет назад, когда я
целый год проработал в Секретном архиве Ватикана, собирая материалы для
исследования польско-ватиканских отношений в восемнадцатом веке. Я читал
донесения, которые апостолические нунции направляли из Варшавы в Рим. В
1782 году, проведя в Варшаве семь лет, нунций Джованни Аркетти готовился
к деликатной и чрезвычайно ответственной миссии в Санкт-Петербург, ко
двору Екатерины II. Среди многих прочих забот он в этот важный момент
своей дипломатической карьеры был обеспокоен тем, что по прибытии в
Санкт-Петербург ему предстояло поцеловать руку Екатерине. Он опасался,
что в Риме этого не одобрят, поскольку подобный поцелуй мог поставить
под сомнение абсолютную независимость римской католической церкви. Есть
некоторая ирония в том, что Рим заботился о подобных мелочах придворного
этикета, когда, по сути, дело уже шло к Великой Французской революции.
Забавно и столь повышенное внимание к необходимости поцеловать руку
царице, чьи сексуальные излишества стали легендарными уже при ее жизни.
Самым интересным для меня было то, как именно Аркетти объяснял в
донесении в Рим, почему он все-таки поцелует царице руку: благодаря
пребыванию в Польше, он научился лучше понимать "эти северные страны". В
этой фразе он связывал воедино Россию и Польшу. По его мнению,
существовала пропасть между "более развитыми народами" и "народами,
развивающимися позднее". Последние, то есть "эти северные народы",
отличались повышенными вниманием к этикету, например к целованию рук,
пытаясь сравняться "с более утонченными народами" . Великолепная
снисходительность, которую проявляет здесь Аркетти, показывает, как мало
шансов на успех имела эта попытка с его точки зрения. При этом
предложенной им шкале относительной развитости -- всем этим "более" или
"менее", "раньше" или "позднее" -свойственны искушенность и
современность представлений об отсталости и развитии. Здесь не хватало
лишь слова "цивилизация" -- и смены географического вектора, которая
превратила бы северные страны в страны восточные. Будучи итальянцем,
Аркетти все еще смотрел на мир с точки зрения эпохи Ренессанса.
Екатерина была также способна на снисходительность; она подарила Аркетти
меховую шубу и позднее описывала его как "славное дитя".

Аркетти уверял, что менее развитые народы поднимали больше шума вокруг
придворных манер, однако сам уцепился за эту деталь этикета и раздул ее
значение до того, что в своем сознании сконструировал на ее основе карту
Европы. Норберт Элиас предположил, что концепция "цивилизации" выросла
из концепции "цивильности", чтобы обозначить точку наивысшего развития
хороших манер. Понятие цивилизации было столь важно в представлениях о
себе тех, кто уверен в собственной цивилизованности, что наиболее полное
современное выражение оно нашло в стандартах, навязываемых другим
классам или другим народам. Именно читая Аркетти, объединившего северные
страны как менее развитые и менее утонченные, я начал размышлять над
распределением цивилизованности по карте Европы в сознании той эпохи. Я
задумался о том, что его снисходительность почти (но не полностью)
предвещала снисходительное отношение к Восточной Европе в наши дни, и
задавался вопросом, не стоял ли он на пороге великой смены
географических координат на Европейском континенте. Я стал задумываться
о том, почему люди стали разделять Европу на две половины, на восток и
запад.

Об Аркетти и руке Екатерины я вспомнил несколько лет назад, находясь по
ту сторону "железного занавеса", в Восточной Европе. Посреди ночи я
отправился к едва знакомому мне человеку, чтобы забрать у него какие-то
письма и бумаги, которые я согласился переправить в своем багаже за
"железный занавес". Когда я уходил, он трижды поцеловал меня то в одну,
то в другую щеку -- по-славянски, как он сказал. Я не мог не вспомнить
об Аркетти и не задуматься о том, как детали этикета иногда овладевают
нашим воображением и кажутся символами каких-то огромных различий.
Подобные детали в конце концов переплелись в моем воображении с общими
впечатлениями от Восточной Европы с ее подпольной политической жизнью,
приглушенными разговорами и чувством тревоги при пересечении границ.

В 1989 году эта Восточная Европа прекратила свое существование вместе с
железным занавесом. Мы или найдем новые образы, символизирующие наши
различия, или вновь вспомним о старых образах, которые родились еще до
"холодной войны". Может быть невероятная революция 1989 года станет для
нас и поводом, и стимулом пересмотреть "ментальную картографию", карту
Европы, отпечатанную в нашем сознании. В 1990 году Американская Академия
Наук и Искусств отметила эти события специальным выпуском журнала
"Daedalus", вышедшим под заглавием "Восточная Европа : Центральная
Европа : Европа"; это название, по-видимому, подразумевало пробуксовку
всей нашей знаковой системы по мере того, как Европа семиотически
сдвигалась и перестраивала себя в нашем сознании. Открывающая сборник
статья Тимоти Гартона Эша, английского писателя, который в судьбоносные
1980-е стал самым проницательным западноевропейским исследователем
Восточной Европы, была отмечена вопросительным знаком: "Mitteleuropa?",
отсылая читателей к другому эссе того же автора, вышедшему еще до
революции 1989 года под заголовком "Существует ли Центральная Европа?".
Этот вопрос был деликатной и щекотливой проблемой ментальной
картографии, поскольку сам термин Mitteleuropa впервые появился на сцене
в 1915 году, во время Первой мировой войны, когда Фридрих Науман
опубликовал в Берлине книгу под таким же заглавием, только без
вопросительного знака. Mitteleuropa Наумана очерчивала область,
предназначенную стать ареной немецкой экономической и культурной
гегемонии, включая и те страны, которые традиционно относили к Восточной
Европе. Эта концепция, вместе с концепциями Osteuropa и Ostraum, вновь
сыграла важную идеологическую роль во время Второй мировой войны, когда
Гитлер пытался претворить в жизнь программу обширных завоеваний и
ужасного порабощения в Восточной Европе, начавшуюся оккупацией
Чехословакии и Польши в 1939-м и достигшую наивысшей точки с началом
вторжения в Югославию и СССР в 1941 году. Есть доля иронии в том, что
интеллектуалы, и в Западной Европе, и в Польше, Чехословакии, Венгрии, в
1980-х годах заново открывали концепцию Центральной Европы, выступавшую
теперь как идеологическое противоядие "железному занавесу". Вопрос о
том, существовала ли Центральная Европа до этого, вращался потому вокруг
различия между интеллектуальной конструкцией и геополитической
реальностью, и Центральная Европа оставалась лишь понятием: "Ее еще нет.
Вот Восточная Европа есть -- это часть Европы, которую Советский Союз
контролирует с помощью военной силы" . Тем не менее Восточная Европа
тоже начиналась как просто идеологическая концепция, и теперь, после
1989 года, когда советское военное присутствие ушло в прошлое, она вновь
оказалась лишь концепцией. Концепция эта, тесно вплетенная в историю
двух последних столетий, до сих пор оказывает столь сильное влияние на
политические события, что мы почти не узнаем ее интеллектуальные корни,
прячущиеся в дымке истории.

Россия может отказаться от своего военного господства в Восточной
Европе, но не может отменить само понятие Восточной Европы, поскольку и
изобретала и навязывала ее не она. Понятие Восточной Европы изобретено в
Западной Европе в эпоху Просвещения, и Россию тоже включили в ее состав.
Россия была объектом приложения этой концепции, а значит, и
интеллектуального подчинения, ее тоже открывали, приписывали, к ней
относились со снисхождением, ее помещали на карте и определяли в
соответствии с теми же формулами: между Европой и Азией, между
цивилизацией и варварством. Те, кто сегодня отстаивает концепцию
Центральной Европы, намерены поколебать интеллектуальные основания этой
репрессивной концепции и спасти Чехию и Венгрию, может быть -- Польшу,
возможно, даже Словению. И тем не менее они пользуются понятием
"Восточная Европа", способствуя исключению остальных стран, укоренению
тех самых различий, которые поддерживают западноевропейскую
идентичность. Михаил Горбачев, разрушивший "железный занавес" и
окончивший "холодную войну", проявил глубочайшее понимание этих разделов
внутри Европы. "Мы -- европейцы", -- объявил он в своей книге
"Перестройка" в 1987 году, рисуя в воображении картину "общего дома",
простирающегося от Атлантики до Урала, отмечая "искусственность"
военно-политических блоков, "архаичную природу" "железного занавеса" .
Он бросил вызов тем на Западе, кто хотел бы исключить Советский Союз из
Европы и уравнять Западную Европу с Европой как таковой, то есть тем
самым аксиомам, которые лежали в основании двух веков интеллектуальной
истории, истории "цивилизации" в Европе, истории изобретения Восточной
Европы.


------------------------------------




От Pout
К Pout (23.02.2004 12:32:06)
Дата 23.02.2004 12:39:55

"Изобретая Восточную Европу" .Рецензии


Ларри Вульф, "Изобретая Восточную Европу"
Карта цивилизации в сознании
эпохи Просвещения"

Московиты и троглодиты
Франсуа Рабле, образованный западный европеец XVI века, ставил в один
ряд <московитов, индейцев, персов и троглодитов>. У каждой эпохи - свое
географическое деление мира на цивилизованную и варварскую части. В
восемнадцатом веке западная Европа <открыла> - или, вернее, даже
<изобрела> - свою восточную половину. Американский историк Ларри Вульф
показывает, как путешественники этого века, повествуя о своих
странствиях по Польше, России и Оттоманской империи, умело сочетали
собственные впечатления от увиденного с традиционными представлениями об
этих краях. Вернее сказать, путешественники удачно вписывали эти
впечатления в традиционные представления. Настоящую географию заменяла
география вымышленная: Ларри Вульф, цитируя одного из мыслителей
восемнадцатого века, называет ее <философи+ческой географией>.
Путешественники и писатели восемнадцатого века <подчиняли географию
своим философским конструкциям и населяли атласы идеологическими
деталями, неподсудными стандартам научной картографии>.

http://www.knigoboz.ru/news/news750.html
Путешествие к варварам

Вульф Л.
Изобретая Восточную Европу: Карта цивилизации в сознании эпохи
Просвещения
Пер. с англ. И.Федюкина. М.: Новое литературное обозрение, 2003. - 560
с. 3000 экз. (п) ISBN 5-86793-197-8
Что такое Европа? Что объединяет страны, расположенные в этой части
света: общая территория или общая цивилизация? Или, может быть, общая
валюта, которая так и называется - евро? Если
Европа=Запад=капитализм=демократия, то получается, что США и Япония тоже
Европа. С Европой ясности нет. Но ведь есть еще такое понятие, как
Восточная Европа. С ней ясности еще меньше...

Некоторые исторические исследования читаются с особенным удовольствием.
Дело в том, что интереснее всего читать про себя. Когда пишут со
стороны. Книга американского историка Ларри Вульфа как раз и посвящена
тому, что писали про Россию и Восточную Европу европейцы западные. В вос
емнадцатом веке в Россию ездил не только барон Мюнхаузен (даже оба
барона - и настоящий, и придуманный писателем Распэ). Ездили военные и
дипломаты, ученые и литераторы. Ездили из просвещенной Европы (эпоха
была такая, эпоха Просвещения) в <варварскую Россию>. Где живут скифы и
сарацины, где люди много пьют и громко ругаются, где встречается
сказочный баранец - полуживотное, полурастение, у которого из пупка
растет стебель, уходящий корнями в землю. Кто-то ехал лишний раз
убедиться в варварстве, а кто-то, как Дидро, считал Россию страной
больших возможностей и великих перспектив. А между Россией и Европой
лежала не менее загадочная Польша, которая для европейцев была символом
средневековья.

Понятие варварства было относительным. В начале XVI века для итальянских
мыслителей варварские края начинались уже за Альпами, во Франции.
Французы - например, Рабле - ставили в один ряд <московитов, индейцев,
персов и троглодитов>. Понятно, что современным географам такого рода
идеи покажутся смешными. Но в те времена не было не только телевидения,
тогда не было и карт восточной части Европы, были лишь одни
представления и легенды.

Интерес к <воображаемой географии> ученые стали испытывать в самое
последнее время; психологи, географы, историки пришли к выводу, что
всякое изображение путешественником чужой страны есть не что иное, как
конструкция, зависящая от множества факторов: личных убеждений пишущего,
идеологической моды, исторической ситуации, степени изученности данной
страны. Вульф как раз и показывает, как путешественники и писатели
восемнадцатого века <подчиняли географию своим философским конструкциям
и населяли атласы идеологическими деталями, неподсудными стандартам
научной картографии>.

Если античная картина мира строилась на противопоставлении
цивилизованного Юга варварскому Северу, то в восемнадцатом веке, считает
Вульф, на смену этой оппозиции приходит другая - Запад/Восток. При этом
сам Вульф действует точно теми же методами, что и его <герои>. Его
схема - такая же сконструированная и условная, как и те, которые
рисовали они в своих трактатах и романах. Взять хотя бы Россию: ее в
XV??? веке именовали страной то восточной (в этом случае она оказывалась
в одном ряду с Крымским ханством и Оттоманской империей), то северной (в
этом случае с нею рядом стояли Швеция и Дания), то европейской, то
азиатской. Вариантов было так много, что современные исследователи,
специально занимающиеся этим вопросом, не могут прийти к общему мнению и
решить, какая именно ось: Восток/Запад или Север/Юг - главенствовала в
политической географии конца XV??? века и считалась ли в этот период
Россия страной восточной или северной.

Замечание А.Миллера, автора предисловия к русскому переводу книги
Вульфа: <Ряд исследователей... настаивает, что та переориентация оси
воображаемой географии Европы, которую Вульф относит к эпохе
Просвещения, в действительности произошла позднее, в первой половине X?X
века. Возможно, следует говорить об определенном "переходном этапе",
растянувшемся на несколько десятилетий>.

Мария Муреева