От Pout Ответить на сообщение
К Yuriy Ответить по почте
Дата 07.06.2002 09:49:43 Найти в дереве
Рубрики Крах СССР; Версия для печати

Теорема де Токвиля, или к предпосылкам Перестройки(*)

На не для чего, а почему. Есть разница в постановке темы. Сысой имхо
верно сдвигает постановку вопроса,но указывает слишком общие параллели


Yuriy сообщил в новостях
следующее:58748@kmf...
> Здравствуйте!
>
> Я имел ввиду следующее: если, по словам СГКМ, Союз развивался, всё шло
замечательно, нужно было только немножко подмазать в местах где красная
краска пооблупилась, для чего было главе такого замечательного
государства разваливать его, лишая и себя того, к чем он всю жизнь
стремился? Кроме того, "кто" толкнул его на этот шаг? Почему им стало
лучше теперь, хотя уже и до этого они имели всё -- власть?
Кара-Мурза задал в октябре задачку по теореме Де Токвиля(ответом на нее
было несколько постингов, в частности моя"Революция-реставрация"
>
> >можем взять за образец теорему Де Токвиля: "При какой комбинации
условий старый режим мог не рухнуть?". На следующем этапе сформулируем
те порочные круги, в которых крутимся, и предлагать точки и средства
разрыва.
> >Например, если приниимаем, что в либерализм не переползти, а
идеократия испорчена и ее быстро не восстановить, то может ли в таком
больном обществе сложиться активное ядро по типу псевдогражданского
общества, которое бы использовало его инструменты? Но об этом потом.
>

Сейчас наконец выложен сам текст де Токвиля "Революция и старый
порядок"(книгу долго не издавали у нас). Смотреть можно или на
krotov.org или здесь

http://www.tuad.nsk.ru/~history/
Весьма любопытно с ним ознакомиться.
Прямо с ходу напрашиваются прямые параллели с историей перестройки.
Книга большая и сам подход де Токвиля трудно обозначить одним словом -
кто он,сторонник "демократии" или защитник старого порядка. Всем он
прописывает клизму.
Даю для затравки отрывки из 3ьей книги. Про
"литераторов","религиозников"и"экономистов", про революционизацию
буржуазии и про подъем народа на свержение Старого порядка

=======================

КНИГА ТРЕТЬЯ
ГЛАВА I
О ТОМ, КАКИМ ОБРАЗОМ К СЕРЕДИНЕ XVIII ВЕКА ЛИТЕРАТОРЫ СДЕЛАЛИСЬ ГЛАВНЫМИ
ГОСУДАРСТВЕННЫМИ ДЕЯТЕЛЯМИ И КАКОВЫ БЫЛИ ПОСЛЕДСТВИЯ ЭТОГО
ОБСТОЯТЕЛЬСТВА
Теперь я оставляю в стороне общие и древние факты, породившие Революцию,
к описанию которой я приступаю. Я перехожу к изучению более частных и
недавних событий, окончательно определивших возникновение, характер и
место Революции.

С самых давних пор из всех европейских наций французы были наиболее
образованными. Тем не менее литераторы во Франции никогда не занимали
того положения, какое они заняли к середине XVIII века. Ничего подобного
никогда не наблюдалось ни в нашей стране, ни где бы то ни было еще.

Литераторы у нас никогда не вмешивались в повседневные дела, как в
Англии. Напротив, они всегда были очень далеки от всего житейского, не
обладали никакой властью и не занимали никаких должностей в обществе, и
без того переполненном чиновниками.

Однако они не были совершенно чужды политике подобно большинству своих
немецких собратьев и никогда не замыкались в чистой философии и изящной
литературе. Французские литераторы постоянно занимались вопросами,
имеющими отношение к управлению государством; собственно это и было их
главным занятием. Они целыми днями обсуждали проблемы происхождения
общества и его примитивных форм, первоначальные права граждан и истоки
их власти, естественные и искусственные взаимоотношения людей,
ошибочность и законность обычаев, самые основы законов. Таким образом,
проникая в самую суть государственного устройства своей эпохи, они
внимательно изучали его структуру и критиковали его общий характер. По
правде говоря, не все эти крупные проблемы стали предметом особого и
углубленного изучения. Большинство исследователей касались их вскользь и
как бы играючи, но так или иначе все с ними сталкивались. Такого рода
отвлеченная и облаченная в литературную форму политика в равной мере
проникала во все произведения того времени - от тяжеловесного трактата
до песенки - и каждое из этих произведений содержало хотя бы малую
толику политики.

Что касается политических систем этих писателей, то они настолько
разнились меж собою, что человек, вознамерившийся примирить все взгляды
и составить единую теорию правления, никогда не смог бы полностью
выполнить поставленную перед собой задачу. Тем не менее, если бы мы
смогли устранить все детали и добраться до основных идей, мы с легкостью
обнаружили бы, что авторы различных систем сходятся по меньшей мере в
одном - в общих понятиях, которые каждый из них, по-видимому, усвоил и
которые как бы предшествовали появлению всех частных идей и были их
общим источником. Как бы далеко ни расходились авторы в следовании своим
системам, они все исходят из одной общей точки: все они считают, что
сложные традиции и обычаи, господствующие в обществе той эпохи, должны
быть заменены простыми и ясными правилами, почерпнутыми из разума и
естественного закона.

Если присмотреться хорошенько, то можно заметить, что так называемая
политическая философия XVIII века, собственно, и заключена в этих
положениях.

Эта мысль не нова: на протяжении трех тысячелетий она беспрестанно
возникала в воображении людей, но не могла утвердиться надолго. Каким
образом на сей раз ей удалось овладеть умами всех писателей? Почему она
не задержалась в головах нескольких философов, как это уже нередко
случалось, а снизошла до толпы и здесь обрела плоть и кровь политической
страсти таким образом, что общие и отвлеченные теории природы общества
стали предметом ежедневных праздных разговоров, воспламенили воображение
даже женщин и крестьян? Каким образом литераторы и ученые того времени,
не обладавшие ни чинами, ни почестями, ни богатствами, ни
ответственностью, ни властью, в действительности превратились в главных
и притом единственных политических деятелей своей эпохи, поскольку пока
другие исполняли функции правительства, они одни пользовались реальным
авторитетом? Я хотел бы в нескольких словах остановиться на данных
фактах из истории французской литературы и показать, какое
исключительное и ужасающее влияние они имели как на Революцию, так и на
события наших дней.

Философы XVIII века не случайно усвоили главным образом понятия столь
противоречащие идеям, служившим еще основой современного им общества.
Эти понятия были естественным образом внушены им самим видом общества,
всегда находившегося перед взором исследователя. Один только вид
огромного числа вредоносных или до смешного нелепых привилегий, чье иго
ощущалось все сильнее и чьи основания делались все менее заметными,
подталкивал или, вернее, стремительно увлекал ум каждого образованного
человека к идее естественного равенства условий. Философы XVIII века
постоянно имели перед глазами порожденные прежними временами странные и
нескладные учреждения, которые никто не пытался ни согласовывать между
собой, ни приспосабливать их к новым потребностям и которые, казалось
бы, стремились увековечить свое существование, утратив добродетельность.
Поэтому они с легкостью прониклись отвращением к любым преданиям и
традициям и естественным образом пришли к желанию перестроить
современное им общество в соответствии с совершенно новым планом,
который каждому из них виделся единственно в свете его собственного
разума(1).

Сами условия существования писателей развивали в них склонность к общим
и отвлеченным теориям в области государственного управления, и этим
теориям они слепо предавались. Они были бесконечно удалены от какой бы
то ни было практики, и никакой опыт не мог умерить порывы их жаркой
натуры. Ничто не предупреждало их о тех препятствиях, какие могли
поставить реальные обстоятельства на пути даже самых желательных реформ.
Литераторы не имели и малейшего представления об опасностях, постоянно
сопутствующих даже неизбежным революционным изменениям. Они не были
наделены даже предчувствием этих опасностей, поскольку полное отсутствие
политической свободы не просто заслоняло от них деловой мир, но делало
его полностью непроницаемым для их взгляда. Они никоим образом не
соприкасались с реальными делами и не могли видеть, как ими занимаются
другие. Философы, ученые того времени не имели и поверхностного
понимания проблем, какое внушает свободное общество даже людям, меньше
всего занятым в демократическом государственном управлении. Поэтому-то
они проявляли большую смелость в принятии разнообразных новшеств, были
более склонны к общим идеям и системам, более созерцательно относились к
античной мудрости и больше верили в возможности индивидуального разума,
чем авторы, которые обычно пишут умозрительные сочинения о политике.

То же неведение распахивало перед ними умы и сердца толпы. Если бы
французы, как и прежде, еще принимали участие в работе Генеральных
Штатов или хотя бы продолжали заниматься управлением страной через
провинциальные сословные собрания, то можно было бы с уверенностью
утверждать, что они никогда не позволили бы себе с такой легкостью
увлечься новыми идеями писателей, как это произошло на самом деле. Если
бы народ имел некоторый опыт управления, он сумел бы проявить
осторожность по отношению к чистой теории.

Быть может, если бы французы, подобно англичанам, смогли, не разрушая
старых институтов, постепенно в ходе своей деятельности изменить их дух,
они никогда бы с такой охотой не стали изобретать новых. Но каждый
француз постоянно ощущал притеснения в отношении своего имущества и
личной свободы, терпел ущемления своего благосостояния или своей
гордости со стороны какого-либо древнего политического обычая или
обломков прежних властей. При этом он не видел никакого лекарства,
способного облегчить боль его личной обиды. Поэтому ему казалось, что
ему нужно либо проявлять полную покорность, либо полностью разрушить
государственное устройство его страны.

Между тем, разрушив все прочие свободы, мы сохранили одну - свободу
почти без притеснений рассуждать о происхождении общества, о сущности и
природе правления, о первейших правах рода человеческого.

Люди, терпящие ежедневные притеснения в области законодательной
практики, очень быстро увлеклись такого рода политикой, облаченной в
литературную форму. Склонность к ней пробудилась даже у людей, по своей
природе или по своему положению наиболее удаленных от умозрительных и
отвлеченных рассуждений. Не было такого налогоплательщика, обиженного
несправедливым распределением тальи, которого не увлекла бы идея
равенства всех людей. Любой мелкий собственник, чьи угодья понесли урон
от зайцев соседа-дворянина, находил удовольствие в разговорах о том, что
решительно все привилегии противны разуму. Таким образом, каждая
политическая страсть оборачивалась философией. Политическая жизнь была
насильственным образом оттеснена в литературу, а писатели, приняв на
себя труд управления общественным мнением, внезапно заняли место, какое
в свободных странах занимают обычно вожди политических партий.

Теперь уже никто не мог оспаривать у них эту роль. Пока аристократия
была в силе, она не только руководила государственными делами, но и
направляла общественное мнение, задавала тон писателям, была авторитетом
при разработке их идей. В XVIII веке французское дворянство уже
полностью утратило эту часть своей империи власти; вслед за властью
исчезла и его влиятельность. И писатели смогли занять освободившееся
место в деле руководства умами и использовать его по своему усмотрению
на правах полных хозяев.

Более того: сама аристократия, чье место заняли литераторы, поощряла их
предприятие. Она настолько забыла о механизме превращения однажды
принятых общих теорий в политические страсти и действия, что учения,
наиболее противоречащие ее сословным правам и самому ее существованию,
казались ей изощренной игрой ума. И дворянство охотно предавалось этой
игре ради времяпрепровождения, безмятежно пользуясь своими льготами и
привилегиями, благодушно рассуждая об абсурдности установленных обычаев.

Странная слепота, с которой высшие классы при Старом порядке сами
способствовали собственному падению, нередко вызывала удивление. Но
откуда бы они смогли почерпнуть правильное понимание дела?
Высокопоставленным гражданам не менее необходимы свободные политические
институты, способные научить их остерегаться грозящих опасностей, чем
низшим слоям общества для обеспечения их прав. Уже на протяжении целого
столетия, истекшего с тех пор, как исчезли последние следы общественной
жизни, люди, прямо заинтересованные в сохранении прежнего
государственного устройства, никоим образом не могли быть предупреждены
о разрушении старого строя. Поскольку внешняя сторона дела совершенно не
изменилась, они полагали, что все и в самом деле оставалось по-прежнему.
Разум их занимали те же мысли, что волновали еще их отцов. В наказах
1789 г. дворянство предстает настолько же озабоченным посягательствами
королевской власти, каковым оно могло быть еще в XV веке. С другой
стороны, как справедливо замечает Берк, несчастный Людовик XVI за
несколько мгновений до неистового натиска демократии продолжал видеть в
аристократии основную соперницу королевской власти. Он опасался ее так,
как будто бы события происходили во времена Фронды. Буржуазия же и
народ, напротив, представлялись ему, как и его предкам, наиболее прочной
опорой трона.

Однако же нас, имеющих возможность видеть следы стольких революций,
более всего поражает тот факт, что у наших предков не было даже самого
понятия насильственной революции. О ней не только не говорили, но даже
не имели представления. Небольшие потрясения, испытываемые наиболее
устойчивыми в политическом отношении обществами благодаря общественной
свободе, постоянно напоминают гражданам о возможности серьезных
переворотов и поддерживают общественное благоразумие и бдительность. Но
во французском обществе XVIII века, стоящем на краю пропасти, ничто не
предупреждало о грядущей катастрофе.

Я внимательно прочел наказы, составленными всеми тремя сословиями
накануне Генеральных Штатов 1789 г. Я говорю о трех сословиях, имея в
виду дворянство и духовенство, равно как и третье сословие. Я отмечаю,
что одни требуют изменения какого-то закона, другие - некоего обычая. Я
довожу до конца эту громадную работу и, когда мне удается собрать
воедино все отдельные пожелания, с чувством, близким к ужасу, осознаю,
что все они сводятся к одновременному и полному уничтожению всех законов
и обычаев, действующих в стране. И тотчас же я понимаю, что надвигается
самая обширная и опасная из всех революций, какие только знал мир. Те
же, кому предстояло стать ее жертвой, ничего о ней не знали. Они
полагали, что всесторонняя и внезапная трансформация столь сложного и
столь старого общества может пройти без потрясений при содействии одного
лишь разума. Несчастные! Они забыли истину, высказанную четыреста лет
назад их предками наивным, но очень выразительным языком того времени:
"Par reqierre de trop grande francyise et libertes chet-on en trop grand
servage" ("стремление к слишком большим вольностям ведет лишь к слишком
тяжелому рабству").

Не удивительно, что дворянство и - буржуазия, давно устранившиеся от
общественной жизни, выказывали поразительную неопытность. Более поражает
тот факт, что не более дальновидными оказались и люди, искушенные в
государственных делах, - министры, чиновники, интенданты. Между тем,
многие из них были прекрасными специалистами в своем деле и в
совершенстве владели всеми деталями административной практики своего
времени. Однако же в великой науке управления, дающей понимание общего
направления развития общества и представление о том, что происходит в
массах и к чему это может привести, они оказались такими же новичками,
как и сам народ. Во истину, только развитие свободных институтов
способно привить государственным мужам это искусство.

Это хорошо видно из записки, представленной Тюрго королю в 1775 г. В ней
среди прочего он советует монарху повелеть свободно и всенародно
избирать представительное собрание, коему надлежит ежегодно собираться у
королевского престола на 6 недель. Однако он рекомендует не
предоставлять данной ассамблее никакой реальной власти.
...Как показывает история, в таких случаях бывает достаточно собрать со
всей страны некоторое количество темных и зависимых личностей и
заставить их публично и за жалованье разыгрывать роль политического
собрания. Мы знаем тому множество примеров. Но в начальном периоде
революций подобные попытки всегда обречены на провал и лишь разжигают в
народе страсти, не принося ему подлинного удовлетворения. Сей факт
известен самому простому гражданину свободной страны. Тюрго же, будучи
крупным государственным деятелем, об этом не знал.

Если же мы вспомним теперь, что французский народ, столь далекий от
практического управления своими собственными делами и лишенный всякого
опыта в этой области, терпящий притеснения политических институтов и
бессильный их исправить, был в то же время из всех народов наиболее
образованным и являлся большим поклонником изящной словесности, то мы
без труда поймем, каким образом литераторы приобрели политическую силу,
получившую в конечном итоге преобладающее значение в обществе.

...

Таким образом, над реальным обществом с еще традиционным, запутанным и
беспорядочным устройством, с разнообразными и противоречивыми законами,
резко разграниченными званиями, застывшими сословиями и неравномерно
распределенными налогами постепенно надстраивалось общество
воображаемое, в котором все казалось простым и упорядоченным,
единообразным, справедливым и разумным.

Постепенно воображение толпы отвернулось от первого общества, чтобы
обратиться ко второму. Люди перестали интересоваться тем, что
происходило в действительности, и мечтали о том, что могло произойти;
дух их витал в идеальном государстве, созданном воображением
литераторов.

Нередко нашу революцию рассматривали как порождение революции
американской. И действительно, последняя имела значительное влияние на
французскую революцию, но влиянием этим мы обязаны не столько тому, что
произошло тогда в Соединенных Штатах, сколько тому, о чем думали тогда
во Франции. Для всей Европы революция в Америке была еще новинкой и
диковинкой, у нас же она сделала более выпуклым и ощутимым то, что уже,
казалось, было хорошо известным. Там американская революция поражала
воображение, у нас приносила последний убедительный довод. Американцы
будто бы осуществили в жизни замыслы наших писателей, придали плоть и
кровь тому, о чем мы еще только мечтали. Все происходило так, как если
бы Фенелон очутился вдруг в Саленте.

Совершенно новое для истории обстоятельство, заключающееся в том, что
политическое образование народ получил исключительно благодаря
литераторам и философам, возможно, более прочего способствовало приданию
французской революции ее специфического характера и привело к известным
результатам.

Народу, свершившему Революцию, литераторы передали не только свои идеи -
они наделили его своим темпераментом и духом. И весь народ, находясь под
длительным руководством этих писателей и не имея кроме них иных
руководителей, в глубоком неведении практики в конце концов усвоил
привычки, склад ума, вкусы и даже естественные странности читаемых
писателей. Таким образом, когда настало время действия, народ перенес из
литературы все привычки на политику.

При изучении истории нашей Революции бросается в глаза родство между нею
и духом, побудившим к написанию стольких отвлеченных книг о правлении. В
обоих случаях мы находим пристрастие к тем же общим теориям, законченным
системам законодательства и полной симметрии в законах; то же презрение
к реальным фактам, то же доверие к теории; ту же склонность к
оригинальному, замысловатому и новому в институтах власти; то же желание
переделать одновременно все государственное устройство в соответствии с
правилами логики и единым планом вместо внесения в него частичных
изменений. Ведь в государственном муже достоинство писателя может порой
обернуться пороком, а условия, порождающие часто прекрасные книги,
способны привести к серьезным переворотам.

Даже политический язык того времени многое заимствует из языка
литературного, наполняется выражениями общего характера, абстрактными
терминами, смелыми изречениями, литературными оборотами. Этот стиль,
ведомый политическими страстями и используемый в политических баталиях,
с легкостью проник во все слои общества вплоть до самых низших. Еще
задолго до Революции эдикты короля Людовика XVI часто толкуют о
естественном законе и правах человека. Мне попадались жалобы крестьян,
называющих своих соседей согражданами, интенданта - почтенным
сановником, приходского священника - служителем алтарю, а Господа Бога -
Верховным существом. Этим крестьянам не доставало только знания
орфографии, чтобы сделаться бойкими писателями.

Новые черты настолько хорошо вписались в заложенные ранее основы
французского характера, что очень часто все следствия такого
специфического образования приписывались нашему душевному складу. Мне
порой доводилось слышать утверждения, будто бы демонстрируемая нами в
последние 60 лет склонность или даже пристрастие к общим идеям, системам
и громким словам в области политики проистекают из какого-то особого
свойства французской расы, из того, что высокопарно величают французским
духом, как будто бы это свойство могло вдруг возникнуть в конце прошлого
столетия, никак не проявляясь в течение всей предшествующей нашей
истории.

Но что действительно представляется странным, так это тог факт, что мы
сохранили заимствованные из литературы привычки. В продолжение моей
общественной деятельности я не раз удивлялся, встречая людей, вовсе не
читавших произведений XVIII века как, впрочем, и каких-либо иных; они
питали большое презрение к писателям, сохраняя верность некоторым из
главных недостатков, привитых литературой еще до рождения этих людей.

ГЛАВА II
О ТОМ, КАКИМ ОБРАЗОМ БЕЗБОЖИЕ СМОГЛО СТАТЬ У ФРАНЦУЗОВ XVIII ВЕКА ОБЩЕЙ
И ПРЕОБЛАДАЮЩЕЙ СТРАСТЬЮ И КАКОГО РОДА ВЛИЯНИЕ ОНО ОКАЗАЛО НА ХАРАКТЕР
РЕВОЛЮЦИИ
...
Какому французу сегодня придет в голову писать сочинения, подобные
книгам Дидро и Гельвеция? Кто захочет их читать? Да и кто знает хотя бы
заглавия трудов сих писателей? Даже того неполного опыта, что мы обрели
за 60 лет общественной жизни, нам хватило, чтобы испытывать отвращение к
этой опасной литературе. Взгляните, как уважение к религии постепенно
набирает силу в различных классах по мере того, как каждый из них
обретает свой опыт в суровой школе Революции. Старое дворянство, бывшее
до 89-го года самым неверующим сословием, после 93-го года превращается
в самое набожное. Оно первым получило удар Революции и первым обратилось
к вере. Когда же и буржуазия, в свою очередь, почувствовала себя
уязвленной в самом своем триумфе, она также приблизилась к вере.
Мало-помалу с появлением страха перед революциями уважение к религии
распространилось повсюду, где люди терпели убытки от народных
беспорядков, и неверие исчезло или, по крайней мере, отступило.

Совсем иначе обстояло дело при Старом порядке. Мы настолько утратили
опыт участия в великих делах и так плохо понимали роль религии в
управлении государством, что неверие прокралось даже в сердца тех, чьим
самым настоятельным и непосредственным интересом было поддержание
порядка в государстве и повиновения в народе. Эти люди не только
восприняли безбожие, но и распространили его в низших слоях общества; в
своей праздной жизни они превратили богохульство в своего рода
развлечение.

Поскольку верующие хранили молчание, а голос возвышали лишь хулители
веры, то случилось то, что с тех пор мы часто наблюдали в нашей стране и
притом не только в области религии. Сохраняющие еще прежнюю веру люди
опасались оказаться в одиночестве, оставаясь верными своими прежним
убеждениям. И потому, боясь больше отчужденности, нежели заблуждения,
они присоединились к толпе, не разделяя, однако ее образа мыслей. Таким
образом, чувство отдельной части нации предстало общим мнением и в силу
этого казалось непоколебимым даже тем, благодаря молчаливому согласию
которых создалось это ложное впечатление.

Итак, в конце прошлого столетия все религиозные верования были
дискредитированы, что, без сомнения, и оказало самое большое влияние на
нашу Революцию и определило ее характер. Ничто иное не способствовало в
такой мере приданию ее образу того ужасающего вида, какой нам хорошо
известен.

Когда я пытаюсь выявить различные последствия, порожденные в ту пору
безбожием во Франции, я прихожу к выводу, что к удивительным крайностям
оно привело скорее смутой, внесенной в умы людей, нежели порчею их
сердец или тем более развращенностью их нравов.

Покинув души людей, религия не оставила их, как это часто случается,
пустыми и ослабленными. Они тотчас же оказались наполненными чувствами и
идеями, занявшими на некоторое время место веры, не позволившими людям
сразу опуститься.

Если свершившие Революцию французы и отличались в делах религии большим
неверием, они по крайней мере были наделены одним замечательным
чувством, которого нам не достает: они верили в себя. Они не сомневались
в могуществе человека и в возможности усовершенствования человеческой
природы; слава человека воодушевляла их, они верили в его
добродетельность. В свою силу они вкладывали гордую уверенность, которая
хотя и приводит часто к ошибкам, но без нее народ может быть только
рабом. Люди не сомневались, что призваны изменить общество и возродить
род человеческий. Эти чувства и страсти стали для них своего рода новой
религией, некоторые последствия которой характерны и для обычных
религий, в силу чего она смогла вырвать людей из сетей эгоизма, придала
им героизма и стремления к самопожертвованию, а зачастую сделала их
нечувствительными к мелочам, коими мы так дорожим.

Я много изучал историю и осмеливаюсь утверждать, что ни в одной из
революций такая масса людей не проникалась столь искренним патриотизмом,
бескорыстием и подлинным величием души. В ходе революции народ выказал
свой основной порок, но он продемонстрировал и основное преимущество,
присущее молодости, неопытности и великодушию.

...
ГЛАВА III
О ТОМ, КАКИМ ОБРАЗОМ ФРАНЦУЗЫ ЖЕЛАЛИ СОВЕРШИТЬ РЕФОРМЫ ДО ПОЛУЧЕНИЯ
СВОБОД
Примечателен тот факт, что из всех идей и чувств, подготавливавших
Революцию, идея и дух политической свободы появились последними и
первыми исчезли.

Нападки на ветхое здание правительственной власти начались уже давно.
Здание это уже пошатнулось, но о свободе тогда еще и не помышляли. В
своих размышлениях Вольтер едва касался се: за время трехлетнего
пребывания в Англии он узнал свободу, но не проникся ею. Его восхищал
свободно проповедуемый в Англии скептизм, но английские политические
законы мало его волновали: он замечал не столько добродетели, сколько
пороки. В своих письмах об Англии, поистине представляющих собою одно из
лучших его произведений, Вольтер менее всего говорит о парламенте. На
самом деле в Англии его более всего прельщает литературная свобода, до
свободы политической ему мало дела, как будто бы первая могла долго
просуществовать без второй.

В середине века появился ряд писателей, специально изучавших вопросы
государственного управления. Сходство многих позиций и принципов
позволяет дать им общее название экономистов или физиократов. Экономисты
менее известны истории, чем философы, и менее последних они
способствовали наступлению Революции. Между тем, я полагаю, что именно
по сочинениям экономистов можно изучать ее истинный характер. Философам
так и не удалось выйти за пределы общих и абстрактных идей в области
государственного управления; экономисты же, не отдаляясь от теории, тем
не менее ближе подошли к фактам. Первые говорили о том, что можно было
только вообразить; вторые иногда указывали на то, что нужно было
сделать. Предметом их особых нападок были все государственные институты,
которые должны были безвозвратно погибнуть в Революции, и ни один из них
не нашел у них пощады. Напротив, все те институты, которые можно считать
собственно произведением Революции, заранее были ими предсказаны и
горячо превозносимы. Пожалуй, не было ни одного такого установления,
которое бы в зародыше не содержалось в сочинениях экономистов. У них мы
находим самую сущность Революции.

Более того, в книгах экономистов мы можем обнаружить так хорошо
известный нам революционный и демократический дух. Экономисты не только
испытывали ненависть к отдельным привилегиям - их возмущало само
существование различий. Равенство вызывает у них восторг, даже если
впоследствии оно повлечет за собой рабство. Они полагали, что если нечто
мешает исполнению их планов, то оно подлежит слому. Теория договора
внушает им мало уважения, они оставляют без внимания и частные права.

Собственно говоря, для них существуют уже не частные права, но только
общественная польза. Впрочем, все это были в основном люди мягкие и
спокойного нрава, благопристойные и честные чиновники, искушенные
администраторы, увлеченные своеобразным духом исполняемого ими дела.

К прошлому экономисты испытывают безграничное отвращение. "На протяжении
столетий ложные принципы правили народом; казалось, здесь все было
пущено на самотек", - говорит Летрон. И вот, исходя из этой идеи, они
берутся за дело. Они требуют уничтожения любого института древнего
происхождения и прочно укоренившегося в нашей истории только из-за того,
что он усложняет или нарушает симметрию их планов. Один из таких
мыслителей предлагает разом уничтожить все прежние территориальные
деления и изменить названия всех провинций еще за 40 лет до того, как
это было осуществлено Учредительным собранием.

Еще до того, как идеал свободных политических институтов начал
зарождаться в их сознании, экономисты уже вынашивали мысль о социальных
и административных реформах, произведенных впоследствии Революцией.
Правда, они были очень благосклонно настроены по отношению к свободному
обмену к laisser faire или laisser aller в торговле и промышленности.
Что же касается собственно политической свободы, то они о ней вовсе не
думали, и даже когда идея о ней случайно возникала в их сознании, они на
первых порах отталкивали ее. Большинство из них по началу крайне
враждебно относится к совещательным собраниям, местным и второстепенным
властям, да и вообще ко всякой власти, которая в различные времена у
всех свободных народов выступала в качестве противовеса центральным
властям. Кенэ утверждает, что "система противовесов в правительстве есть
пагубная идея". "Соображения, на которых основана система противовесов,
химеричны", - говорит один из друзей Кенэ.

Единственной гарантией, изобретенной ими против злоупотреблений власти,
является народное образование, поскольку, как утверждает Кенэ, "если
народ просвещен, деспотизм невозможен". "Пораженные злом, обусловленным
злоупотреблениями властью, говорит его последователь, - люди изобрели
тысячи совершенно бесполезных способов и оставили без внимания
единственно действенное средство - всеобщее и постоянное обучение
справедливости и естественному порядку". И таковой вот литературной
галиматьей они думали подменить политические гарантии свободы
...

ГЛАВА IV
О ТОМ, ЧТО ЦАРСТВОВАНИЕ ЛЮДОВИКА XVI БЫЛО ЭПОХОЙ НАИБОЛЬШЕГО ПРОЦВЕТАНИЯ
СТАРОЙ МОНАРХИИ И КАКИМ ОБРАЗОМ ЭТО ПРОЦВЕТАНИЕ УСКОРИЛО РЕВОЛЮЦИЮ

я вовсе не верю, что Франция неуклонно клонилась к упадку на всем
протяжении первой половины XVIII века, Однако же общее мнение,
разделяемое столь хорошо осведомленными людьми, доказывает, что в ту
пору по крайней мере не было" ощутимого продвижения вперед. Из всех
попавшихся мне административных документов, относящихся к данному
периоду нашей истории, явствует, что общество пребывало в своего рода
летаргическом сне. Правительство продолжает свои рутинные занятия, не
создавая ничего нового; города не предпринимают никаких усилий, чтобы
создать для своих жителей здоровые и комфортные условия существования,
да и сами граждане не пускаются ни в какие серьезные предприятия.

Картина начинает меняться приблизительно за 30-40 лет до начала
Революции: во всех частях общественного организма различается незаметное
дотоле своего рода внутреннее содрогание. На первых порах его удается
распознать лишь при очень внимательном исследовании, но мало-помалу оно
становится все более отчетливым и характерным. С каждым годом внутреннее
движение ширится и набирает ускорение. Наконец, весь народ приходит в
возбуждение и как будто оживает. Однако будьте начеку! Это не старая
жизнь возвращается к народу - новый дух движет громадное тело, которое
оживает на мгновенье лишь затем, чтобы окончательно распасться.

Каждого гражданина начинает волновать и тревожить его собственное
положение, и он прилагает все усилия, дабы изменить его: все ищут лучшей
доли. Но горестные и торопливые искания лучшего приводят только к
порицанию прошлого и мечтам о порядке вещей, совершенно противоположном
существующему.

Вскоре этот дух проникает в правительство и внутренне преобразует его,
оставляя без изменения внешнюю его сторону. Законы остаются прежними, их
только иначе применяют.

...

ни в один из послереволюционных периодов общественное благосостояние не
росло так стремительно, как в течение двадцати предреволюционных лет. В
этом отношении с годами царствования Людовика XVI можно сравнить только
87 лет конституционной монархии, бывшие для нас годами спокойствия и
быстрого прогресса.

Картина уже тогда значительного и все возрастающего благополучия должна
была поражать, если вспомнить о всех пороках прошлой системы управления
и тех препонах, что встречались еще на пути развития промышленности.
Возможно, многие политики, подобно мольеровскому доктору, считавшему,
что больной не может поправиться против правил, будут отрицать самый
этот факт именно в силу неспособности объяснить его. И действительно,
как можно представить себе, что Франция могла процветать и богатеть при
всех злоупотреблениях в распределении налогов, пестроте обычаев,
существовании внутренних таможен, феодальных прав, продаже цеховых
должностей? И тем не менее вопреки всем этим обстоятельствам страна
начинала богатеть и всесторонне развиваться, поскольку за внешней
стороной плохо сконструированного, плохо отлаженного механизма,
призванного скорее тормозить, нежели ускорять развитие общества, таились
две очень простые и сильные побудительные причины, действия которых было
достаточно, чтобы все связать и направить к единой цели общественного
благополучия. Речь идет о всесильном, но утратившем свой деспотический
характер правительстве, повсеместно поддерживающем порядок, и нации,
высшие слои которой были уже самыми просвещенными и свободными на всем
континенте, а каждый простой гражданин имел возможность обогащаться по
своему усмотрению и пользоваться однажды приобретенным состоянием.
...

По мере того, как растет описанное мною благополучие Франции, в умах,
по-видимому, накапливается неудовлетворенность и беспокойство.
Общественное недовольство обостряется, возрастает ненависть ко всем
старым институтам. Все отчетливее становится тот факт, что нация идет к
революции.

Более того: именно тем областям Франции, где больше всего заметен
прогресс, было суждено стать основными очагами революции. Изучая
уцелевшие архивы прежней провинции Иль-де-Франс, можно убедиться, что
старый режим претерпел наиболее глубокие преобразования в соседних с
Парижем провинциях. Свобода и имущество граждан здесь обеспечены лучше,
чем в прочих провинциях, управляемых сословными собраниями. Личная
барщина исчезла еще задолго до 1789 г. Взимание тальи стало более
упорядоченным, умеренным и справедливым, чем в остальной Франции.
Прочитав регулирующий здесь сбор налогов документ от 1772 г., можно
увидеть, как много мог тогда сделать интендант во благо или во зло
провинции. В этом регламенте налоги выглядят уже совершенно иначе.
Каждый приход ежегодно посещается правительственными комиссарами; в их
присутствии собирается вся община; публично определяется ценность
имущества, и платежеспособность каждого устанавливается с общего
согласия противоположных сторон; наконец, вопрос о размере тальи
решается при участии всех плательщиков. Нет более произвола синдика, нет
и излишнего принуждения(5). Конечно, талья сохраняет все свойственные ей
пороки независимо от системы ее взимания, она ложится тяжким бременем
только на один из податных классов и взимается как с имущества, так и с
продуктов труда; во всем же остальном она глубоко отлична от того, что
еще зовется тальей в соседних провинциях.

И напротив, Старый порядок нигде так хорошо не сохранился, как в
провинциях, расположенных вдоль нижнего течения Луары, в болотах Пуату и
равнинах Бретани. Именно здесь возгорелось и поддерживалось пламя
гражданской войны, именно здесь Революция встретила наиболее
ожесточенное и длительное сопротивление. Таким образом, выходит, что
французам их положение казалось тем более невыносимым, чем больше оно
улучшалось,

Это кажется удивительным, но вся история состоит из подобного рода
примеров.

К революциям не всегда приводит только ухудшение условий жизни народа.
Часто случается и такое, что народ, долгое время без жалоб переносивший
самые тягостные законы, как бы не замечая их, мгновенно сбрасывает их
бремя, как только тяжесть его несколько уменьшается. Общественный
порядок, разрушаемый революцией, почти всегда лучше того, что
непосредственно ей предшествовал, и, как показывает опыт, наиболее
опасным и трудным для правительства является тот момент, когда оно
преступает к преобразованиям. Только гений может спасти государя,
предпринявшего попытку облегчить положение своих подданных после
.длительного угнетения. Зло, которое долго терпели как неизбежное,
становится непереносимым от одной только мысли, что его можно избежать.
И кажется, что устраняемые злоупотребления лишь еще сильнее подчеркивают
оставшиеся и делают их еще более жгучими: зло действительно становится
меньшим, но ощущается острее(6). Феодализм в самом своем расцвете
никогда не вызывал у французов такой ненависти, как в канун своего
падения.

Самые незначительные проявления произвола при Людовике XVI казались
более несносными, чем деспотизм Людовика XIV. А кратковременное
заключение под стражу Бомарше вызвало в Париже больше волнений, чем
Драгоннады.

Никто не утверждает более, что в 1780 г. Франция пребывала в состоянии
упадка; скорее следует полагать, что в это время возможности ее
поступательного развития были безграничны. Тогда-то и возникло учение о
способности человека к бесконечному и непрерывному совершенствованию.
Двадцатью годами раньше от будущего ничего не ждали; теперь на него
возлагают все надежды. Заранее рисуя картины неслыханного блаженства в
ближайшем будущем, воображение делает людей равнодушными к тем благам,
которыми они уже обладали, и увлекает их к неизведанному.
..
лоупотребления, в которых обвиняли французскую администрацию, были вовсе
не новы; новым было лишь производимое ими впечатление. Те же пороки были
в стародавние времена куда более кричащими, но с тех пор и в
правительстве, и в обществе свершились перемены, сделавшие эти пороки
более ощутимыми, чем раньше.

В течение двадцати лет с тех пор, как правительство пустилось в разного
рода предприятия, о которых раньше и не помышляло, оно стало основным
потребителем продуктов промышленности и самым крупным предпринимателем в
королевстве. Возросло количество людей, связанных с ним денежными
отношениями, заинтересованных в займах, живущих на выплачиваемое
жалованье или спекулировавших на его торгах. Никогда доселе
государственная казна и имущество частных лиц не переплетались до такой
степени тесно. Дурное управление финансами, бывшее до сих пор лишь злом
общественным, стало для большинства семей их личным бедствием. В 1789 г.
государство задолжало около 600 млн. своим кредиторам, которые, в свою
очередь, сами почти все были должниками и, по выражению одного
финансиста того времени, вдвойне были недовольны правительством, так как
оно своей неаккуратностью умножало их несчастья. И заметьте: по мере
того, как росло число такого рода недовольных, укреплялось и их
недовольство, поскольку с развитием торговли усиливались и
распространялись страсть к спекуляциям, жажда обогащения, стремление к
благополучию, укреплялось неприятие зла, казавшегося невыносимым тем,
кто тридцатью годами раньше безропотно терпел бы его.

Вот почему рантье, коммерсанты, промышленники, прочие деловые и денежные
люди, как правило, составлявшие класс наиболее враждебный политическим
новшествам и наиболее сочувствующий любому существующему правительству;
класс, наиболее покорный законам, которые он презирает и ненавидит, на
сей раз оказались классом, наиболее решительно и нетерпеливо настроенным
по отношению к реформам. Они громко взывали к решительной революции в
финансовой системе, не думая о том, что столь глубокое потрясение этой
области управления может опрокинуть и все остальное.

Возможно ли было избежать катастрофы, когда, с. одной стороны, в народе
с каждым днем нарастало стремление к наживе. а с другой, - правительство
беспрестанно то возбуждало эту страсть, то ставило ей препоны, то
разжигало ее, то лишало людей всякой надежды, толкая одновременно всех к
гибели?

ГЛАВА V
КАКИМ ОБРАЗОМ НАРОД ПОДНЯЛИ НА ВОССТАНИЕ, ЖЕЛАЯ ОБЛЕГЧИТЬ СВОЕ ПОЛОЖЕНИЕ
Поскольку на протяжении последних ста сорока лет народ ни разу не
появлялся на политической сцене, его сочли вообще неспособным к
каким-либо действиям. Видя его бесчувственность, его посчитали глухим.
Таким образом, когда наконец возник интерес к судьбе народа, стали
рассуждать о его проблемах, не стесняясь его присутствия. Казалось, речи
эти должны были быть услышаны только высшими классами, и единственно,
чего следовало опасаться, так это того, что последние проявят мало
понимания в данном вопросе.

Люди, которые более других должны были опасаться гнева народного, во
всеуслышанье говорили о жестоких несправедливостях, жертвою которых
всегда был народ. Они указывали друг другу наиболее чудовищные пороки,
гнездившиеся в учреждениях, всегда тягостных для народа. Они
использовали все свое красноречие, чтобы описать его нищету и плохо
вознаграждаемый труд и тем самым пробуждали в нем ярость, пытаясь
облегчить страдания. Я имею в виду вовсе не писателей, но правительство,
главных его чиновников и привилегированные слои.

...

Борьба между различными административными властями побуждала к такого
рода проявлениям эмоций до самых последних дней существования монархии:
соперничающие стороны охотно обвиняют друг друга в бедствиях народа. Со
всей наглядностью это видно во вспыхнувшей в 1772 г. ссоре между королем
и тулузским парламентом по поводу свободного ввоза хлеба. "Своими
несообразными мерами правительство рискует уморить бедняков голодом", -
заявляет парламент. "Честолюбие парламента и алчность богачей порождают
политические бедствия", - парирует король. Таким образом, обе стороны
старательно внушают народу мысль, что во всех несчастьях виновны высшие
классы.

Примечательно, что подобные высказывания мы обнаруживаем не в тайной
переписке, но в публичных документах, которые парламент и правительство
тиражируют в тысячах экземпляров. Попутно король обращается к своим
предшественникам и к самому себе с весьма суровыми истинами:
"Государственная казна, - говорит он однажды, - была обременена долгами
благодаря излишней щедрости предшествующих правителей. Многие из наших
неотчуждаемых доменов они уступили за ничтожную цену". "Промышленные
корпорации, - отмечает он в другой раз, и в словах его больше правды,
чем благоразумия, - являются по преимуществу продуктом фискальной
жадности королей". "Если случалось прибегать к бесполезным тратам и если
талья возрастала безмерно(7), - замечает он далее, - то происходило это
потому, что финансовая администрация, видя в талье по причине
негласности последней наиболее простой и доступный источник для покрытия
расходов, слишком часто использовала ее, хотя существовали и другие,
менее обременительные для народа меры".

Все это говорилось для образованной публики, дабы убедить се в
полезности известных мер, осуждаемых частным интересом. Что до народа,
то считалось, что он выслушивает все говорившееся, ничего не понимая.

Не сочтите, что Людовик XVI и его министры были единственными, кто
использовал опасный язык, образчики которого я только что привел.
Привилегированные классы, бывшие самым первым предметом народного гнева,
иначе с простым людом и не разговаривали. Должно признать, что высшие
классы французского общества начали заботиться о судьбе бедняков еще до
того, как те стали внушать им страх. Они заинтересовались положением
народа прежде, чем поверили, что его несчастья повлекут за собой и их
собственную гибель. Наиболее очевидным это становится в десятилетие,
предшествовавшее 89-му году: в этот период без конца говорят о
крестьянах, сожалея об их незавидной судьбе, ищут способы ее облегчения,
пытаются выявить главные злоупотребления, от которых больше всего
"приходится страдать, критикуют финансовые законы, наносящие им особый
вред. Но в выражении этих новых симпатий ощущается обычно та же
непредусмотрительность, что и раньше обнаруживалась в длительном
равнодушие к народным бедствиям.

Прочтите протоколы провинциальных собраний некоторых областей Франции,
относящиеся к 1779 г., а позднее - и всего королевства; изучите
публичные документы, оставшиеся нам от их работы. Вы будете тронуты
пронизывающими их добрыми чувствами и удивлены странной неосторожностью
употребляемых в них выражений. "Часто случалось так, что деньги,
выделяемые королем на содержание дорог, использовались ради удовольствия
богатых, не принося никакой пользы народу, - говорится в документах
провинциального собрания Нижней Нормандии от 1787 г. Их нередко
использовали, чтобы сделать более удобным подъезд к какому-либо замку,
чем для облегчения доступа в какое-нибудь местечко или селение". В том
же собрании дворянское и духовное сословия, живописав пороки барщины,
вдруг предлагают пожертвовать 50 тыс. ливров на улучшение дорог, как они
утверждают, чтобы это ничего не стоило народу. Возможно, для
привилегированных сословий менее обременительным было бы заменить
барщину общим налогом и выплатить долю народа. Но охотно поступаясь
выгодами от неравноправного распределения налога, они пожелали сохранить
его видимость. Расставаясь с доходной частью своего права, высшие классы
сохранили за собой его наиболее ненавидимые народом стороны.

...

По мере приближения 1789 года сочувствие к страданиям народа оживляется
и становится все более неосторожным. Мне в руки попали циркуляры,
адресованные в первые дни 1789 г. многими провинциальными собраниями
жителям различных приходов, чтобы выяснить у них самих предъявляемые ими
претензии.
...
Условия жизни каждого человека оказались поколеблены, были нарушены
прежние привычки, возникли препятствия в исполнении обычных
профессиональных занятий. В наиболее общих и важных делах царил еще
некоторый порядок, но никто уже не знал, ни кому повиноваться, ни к кому
обращаться, ни как вести себя в мелких и частных делах, из которых и
складывается повседневное течение общественной жизни.

Поскольку ни одна из частей нации не чувствовала более под собой твердой
опоры, достаточно было одного последнего толчка, чтобы привести ее в
движение и породить величайший хаос, которые когда-либо знала история.

ГЛАВА VIII
О ТОМ, КАКИМ ОБРАЗОМ ИЗ ВЫШЕОЗНАЧЕННЫХ ОБСТОЯТЕЛЬСТВ САМА СОБОЙ ВОЗНИКЛА
РЕВОЛЮЦИЯ
В заключение я хотел бы обобщить некоторые из намеченных мною черт
Революции и показать, каким образом из Старого порядка, образ которого я
только что представил, Революция возникла как бы сама собой.
...
Дворянство у нас как ни в одной из прочих стран феодальной Европы,
перестав управлять и руководить жителями, не только сохранило, но во
многом умножило денежные привилегии и преимущества, коими пользовался
каждый из членов этого сословия. Заняв в обществе подчиненное место,
дворянство как класс оставалось привилегированным и замкнутым и, как я
уже говорил выше, все более утрачивало характер аристократии и
приобретало черты касты. Приняв во внимание данные обстоятельства, можно
не удивляться более тому, что дворянские привилегии казались французам
необъяснимыми и ненавистными, вследствие чего сердца их горели
демократической завистью, продолжающей сжигать их и поныне.

Наконец, дворянство, отделенное от отторгнутых им средних классов, а
также от народа, на который оно утратило свое влияние, было совершенно
изолированным и только казалось главою армии, но в действительности
представляло собой офицерский корпус без солдат. Если вспомнить об этом
обстоятельстве, то становится понятным, каким образом оно,
просуществовав тысячелетие, могло быть опрокинуто за одну ночь.
....
Французская революция всегда останется непостижимой для тех, кто обратит
свой взор только на нее одну. Пролить на нее свет способно только
исследование предшествующей эпохи. Без ясного представления о старом
обществе - о его законах, его пороках, его предрассудках, его бедствиях,
его величии - невозможно когда-либо понять все, что сделали французы за
60 лет, последовавших за его разрушением. Но и этого представления еще
не достаточно, если мы не проникнем в самую суть природы нашего народа.

Размышляя об этом народе как таковом, я нахожу его еще более
необыкновенным, чем какое-либо из событий его истории. Существовал ли
когда-либо еще па земле народ, чьи действия до такой степени были
исполнены противоречий и крайностей, народ, более руководствующийся
чувствами, чем принципами, и в силу этого всегда поступающий вопреки
ожиданиям, то опускаясь ниже среднего уровня, достигнутого
человечеством, то возносясь высоко над ним. Существовал ли когда-либо
народ, основные инстинкты которого столь неизменны, что его можно узнать
по изображениям, оставленным два или три тысячелетия тому назад, и в то
же время народ, настолько переменчивый в своих повседневных мыслях и
наклонностях, что сам создает неожиданные положения, а порой, подобно
иностранцам, впадает в изумление при виде содеянного им же? Существовал
ли народ, по преимуществу склонный к неподвижности и рутине, будучи
предоставлен самому себе, а с другой стороны, - готовый идти до конца и
отважиться на все, будучи вырванным из привычного образа жизни; народ,
строптивый по природе и все же скорее приспосабливающийся к произволу
властей или даже к насилию со стороны государя, чем к сообразному с
законами и свободному правительству правящих граждан? Доводилось ли вам
иметь дело с народом, который сегодня выступает в качестве ярого
противника всякого повиновения, а на завтра выказывающий послушание,
какого нельзя ожидать даже от наций, самою природою предназначенных для
рабства? Существует ли еще народ, покорный как дитя, покуда ничто не
выказывает ему сопротивления, и совершенно неуправляемый при виде хоть
какого-либо сопротивления; народ, вечно обманывающий своих господ,
которые либо слишком боятся его, либо не боятся вовсе; народ, никогда не
свободный настолько, чтобы не было возможности его поработить, но и не
настолько порабощенный, чтобы утратить возможность сбросить с себя иго;
народ, способный ко всему, но со всею силою проявляющий себя только в
войнах? Существует ли больший поклонник случая, силы, успеха, блеска и
шума, но не подлинной славы, более склонный к героизму, чем к
добродетели, к игре гения, чем к здравому смыслу, способный скорее к
грандиозным планам, чем к осуществлению начатых великих предприятий?
Это - самая блестящая, но и самая опасная из европейских наций, более
других созданная для того, чтобы быть поочередно предметом восхищения,
ненависти, жалости, ужаса, но ни в коем случае не равнодушия.

Только такой народ мог свершить столь внезапную, радикальную и
стремительную Революцию, но в то же время и Революцию, исполненную
отступлений, противоположностей и противоречий. Французы никогда не
свершили бы ее, не будь на то причин, о которых я говорил. Однако
необходимо признать, что всех этих причин в совокупности было
недостаточно для объяснения подобной Революции, случись она в какой-либо
иной стране.
===========