От IGA Ответить на сообщение
К Администрация (Дмитрий Кропотов) Ответить по почте
Дата 15.02.2005 13:24:23 Найти в дереве
Рубрики Прочее; Россия-СССР; Версия для печати

Анналы зла

http://www.inosmi.ru/stories/02/07/18/3106/216011.html

Анналы зла ("The New Republic", США)
Мартин Малиа (Martin Malia), 27 декабря 2004
I

Сегодня, когда советский коммунистический режим наконец стал 'достоянием истории', что мы узнали о его механизме такого, чего не смогли понять в те времена, когда он казался одним из неотъемлемых элементов современности? В конце концов, всем известно, что ЦРУ преувеличивало его хозяйственный потенциал (якобы лишь на треть уступавший американской экономике), подпитывая наши страхи, а научная советология переоценила способность советской системы к реформированию, породив несбыточные надежды, апогеем которых стала 'горбимания' конца 1980х. Так какие же глубокие открытия принесли десятилетние поиски в российских архивах, которые теперь в основном открыты? Произошла ли на самом деле та 'архивная революция', о которой с энтузиазмом говорят многие исследователи?

Похоже, в кругах специалистов по истории СССР воцарилось убеждение, что политизированные дискуссии в период до 1991 г. выглядят сегодня бессмысленным анахронизмом, поскольку 'истина' стала доступна нам лишь в последние годы, когда на головы исследователей пролился 'золотой дождь' архивных документов - анализировать которые следует, конечно, строго придерживаясь фактов и беспристрастного подхода. Может быть, это и так, но одно мы можем сказать точно: документы российских архивов в мельчайших подробностях подтвердили самые мрачные оценки советской истории из тех, что делались на Западе до 1991 г. Приняв этот печальный вердикт за аксиому, зададимся вопросом: какую разгадку советской 'головоломки' мы сегодня можем предложить?

Вспомним, какое странное явление представляло собой изучение СССР на Западе до 1991 г. В большинстве случаев историю той или иной страны пишут прежде всего сами ее уроженцы, однако серьезные научные исследования о Советской России, основоположниками которых были эмигранты, такие как либерал Леонард Шапиро и бывший меньшевик Давид Даллин, позднее стали достоянием иностранцев. Большинство среди них, кстати, составляли американцы, если не всегда по рождению, то, по крайней мере, люди, имевшие американское гражданство и получившие образование в Соединенных Штатах. Поскольку эти 'посторонние наблюдатели' происходили из стран, находившихся в постоянной конфронтации с предметом их исследований, анализ советского 'эксперимента' стал самым жарким вопросом в общественных дискуссиях той эпохи - как для тех, кто поддерживал политику Запада, так и для ее критиков.

Главным препятствием для понимания этого эксперимента до 1991 г., конечно, служил тот факт, что мы еще не знали, чем закончится история советской системы, а Гегель справедливо говорил о значении завершенности процесса для его понимания историками - вспомним его знаменитую фразу: 'Сова Минервы вылетает в сумерки'. Поэтому до 1991 г. изучение советской истории по сути представляло собой попытку угадать, каким будет третий акт 'эксперимента' за счет различных толкований его первых двух актов. При этом ключ к разгадке, естественно, заключался в ответе на вопрос, были Сталин 'продолжателем' дела Ленина, или 'извратил' его наследие. Предлагаемые американскими учеными варианты ответа на советскую 'головоломку' до крушения СССР можно для удобства разделить по классическому тургеневскому принципу 'отцов и детей'. В первые послевоенные десятилетия 'отцы' без колебаний объявляли Сталина подлинным наследником Ленина; с такой же уверенностью они утверждали, что творением этой парочки стал 'тоталитаризм', основанный на насильственных действиях государства, нацеленного на безудержную внешнюю экспансию. Отцом-основателем этой школы стал ученый из Гарварда Мерл Фейнсод (Merle Fainsod), чья книга 'Как правят Россией' ('How Russia is Ruled'), вышедшая в 1953 г., стала канонической. Однако начиная с 1970х гг. более радикальное поколение 'сыновей' (и дочерей) пришло к противоположному мнению о том, что Сталин был антитезой Ленина, делая отсюда вывод о реальной возможности реформ в СССР. Рассматривая послесталинский период, они утверждали, что возникновение 'групп, объединенных общими интересами' - технократов, ученых, управленцев - создало в СССР 'институциональный плюрализм', превратив его в совершенно новую страну. Ведущим 'ревизионистом' стал самый талантливый из учеников Фейнсода Джерри Хаф (Jerry Hough): в 1979 г. он переработал труд своего учителя, дав ему новое название 'Как управляется Советский Союз' ('How the Soviet Union Is Governed'). В методологическом плане, 'тоталитаристы', подчеркивали главную роль действий партийного руководства 'сверху' в формировании советского общества, а ревизионисты считали движущей силой революции социально-экономические факторы, выражением которых являлись действия народных масс 'снизу'.

Оба лагеря придавали марксистской идеологии второстепенное значение. Главной целью коммунистического режима, утверждали и те и другие, была модернизация и 'преодоление отсталости', как твердо заверял нас У.У. Ростоу (W.W. Rostow) в своей книге 'Этапы экономического роста' ('Stages of Economic Growth'), опубликованной в 1960 г. Неудивительно, что у этого 'конфликта поколений' был политический подтекст: 'отцы' не скрывали своего антикоммунизма, а 'детей' можно в общем и целом охарактеризовать как 'анти-антикоммунистов'; соответственно различались и оценки представителями двух школ политики Запада в период Холодной войны. В результате 'сыновья' осуждали концепцию 'тоталитаризма' за 'политизированность', а свои собственные работы преподносили как проявления строго научного подхода - как будто в человеческий силах избежать 'оценочных суждений', говоря о революционной претенциозности коммунизма.

Что ж, сегодня мы знаем, что история советского строя закончилась плачевно, и наша научная задача заключается в том, чтобы объяснить его свершившийся провал, а не потенциальный успех. Многие из 'отцов' и все 'дети' и сегодня активно занимаются наукой, передав свои концепции на суд архивных документов. В результате гипотезы первых обросли 'плотью' исторических фактов, а последним пришлось пересматривать свои взгляды - правда без всяких объяснений, чем обусловлено подобное изменение позиции (при этом некоторые еще и напоминают нам о 'благородных идеях' эксперимента). Это различие поколений проявляется и в престижном многотомном издании Yale University Press под названием 'Анналы истории' ('Annals of History') - серии сборников архивных документов с редакционными комментариями: том, посвященный Ленину, редактором которого был Ричард Пайпс (Richard Pipes), читаешь как обвинительный приговор, а редактор тома о сталинских репрессиях Джей Арч Гетти (J. Arch Getty) изо всех сил пытается сделать так, чтобы 'большой террор' выглядел чуть менее ужасно. Получается, что даже 'трибунал архивов' не всегда может вынести единодушный приговор.

II.

А что можно сказать о поколении, которое пришло в науку уже после 1991 г., чьи представители иногда называют себя 'внуками'? Удаленность во времени от советского эксперимента дает им громадное преимущество перед предшественниками. Тем не менее, и они не могут избежать вопроса, служившего главной темой методологических дискуссий в период до 1991 г., и неразрывно связанного с самой революционной природой эксперимента - о соотношении между политикой и идеологией, с одной стороны, и социально-экономическими факторами с другой. В идеале, конечно, любая всеобъемлющая историческая концепция должна основываться на учете всех этих аспектов. Пока же, однако, чрезмерный упор 'ревизионистов' на социальную составляющую вызвал вполне естественную обратную реакцию - предметом повышенного интереса вновь стали политика и культура.

В этом повороте есть некая ирония судьбы: ведь 'ревизионисты' утверждали приоритет социально-экономических факторов в 1970е - 1980е гг., как раз тогда, когда историки западных революций начали осознавать опасность подобного упрощенчества. Так что исследователи большевистской революции сейчас лишь 'догоняют' своих коллег из предыдущего поколения, таких как Франсуа Фюре (Francois Furet), отобравшего у марксистов 'монополию' на Французскую революцию, или Бернард Бейлин (Bernard Bailyn), заменившей экономическое истолкование причин Американской революции, свойственное 'прогрессистам' - Чарльзу Бирду (Charles Beard) и иже с ним - идеологической трактовкой.

Сдвиг в научном анализе советской истории впервые стал очевиден в 1995 г. - с выходом книги Стивена Коткина (Stephen Kotkin) 'Магнитная гора' ('Magnetic Mountain'): скрупулезное исследование сталинского 'строительства социализма' в 1930х гг. на примере нового города металлургов Магнитогорска. В этой новаторской работе государство и люди, 'верхи' и 'низы' объединены в рамках единой 'советской цивилизации'. Концепция Коткина заключается в следующем: поскольку в годы сталинских пятилеток партийная идеологическая пропаганда приобрела повсеместный характер и избежать ее влияния стало просто невозможно, для массы вчерашних крестьян, превратившихся в рабочих, родным языком стал 'большевиситский', и в результате возникла гротескная, но все же дееспособная цивилизация. Новые пролетарии искренне отождествляли себя с 'построением социализма' и гордились порученной им ролью 'ударников'; в то же время, пытаясь выжить в условиях социалистической нищеты, они считали, что имеют полное право 'одолжить' заводские инструменты и подхалтурить на стороне.

Вообще, одним из подлинных открытий, ставших результатом работы в российских архивах, стало постоянное присутствие идеологии во всех сферах жизни СССР. Теперь очевидно, что советские чиновники - от членов политбюро до сотрудников какого-нибудь захолустного исполкома - общаясь друг с другом, даже при закрытых дверях, неизменно 'говорили по-большевистски'. Советские лидеры не были циниками, как полагали многие западные наблюдатели: они действительно верили в свою идеологию. Это касается и самого вождя, как мы можем убедиться, читая, к примеру, переписку Сталина с Молотовым и Кагановичем, превосходно изданную 'Yale University Press'.

Обзор первых трудов молодого поколения историков, возможно, позволит нам проследить ход переоценки советской авантюры. В книгах 'Из тьмы к свету' ('From Darkness to Light') и 'Террор в моей душе' ('Terror in My Soul') (фактически это две части одного исследования) Игал Халфин (Igal Halfin) поставил перед собой трудную задачу - отстоять тезис о приоритетной роли марксистской идеологии в формировании советского строя. Начинает он с критического анализа 'социально-исторического ревизионизма' на примере трудов его дуайена Шейлы Фицпатрик (Sheila Fitzpatrick). Первые исследования Фицпатрик о росте численности рабочего класса при Сталине (это явления она с некоторой натяжкой подверстала под американское понятие 'социальной мобильности') привели ее к изучению одного из направлений большевистской политики, которое ставило ее в тупик: а именно, неустанных попыток партии навязать крестьянской России марксистские социальные категории, относящиеся к городскому населению - на практике это приводило к 'изобретению' классов, которых на самом деле не существовало. Однако Фицпатрик так и не задалась вопросом, который просто напрашивается в этой связи: почему партия так отчаянно нуждалась в этих 'поддельных' классах? На первом месте здесь, конечно, стоит мнимое существование в российской деревне 'мелкой буржуазии' - кулаков, и 'сельского пролетариата' - бедняков.

Халфин предлагает следующее объяснение этой загадки: социальные силы, стоявшие якобы за процессами советской истории - буржуазия, пролетариат, интеллигенция - представляли собой не объективно существующие классы, а нравственные символы в драматической саге о спасении человечества и его пути к Концу истории. Реальные социальные группы имеют размытые границы, а их характер неоднозначен (возьмем хотя бы 'буржуазную интеллигенцию'). Однако марксистское учение, цель которого - не столько познание мира, сколько его преобразование, сводит всю эту сложность к голому противостоянию между пролетариатом и буржуазией, представляющему собой одновременно и нравственный конфликт между добром и злом. Результатом становится эсхатологическое представление об истории как о поступательном движении человечества от 'тьмы' классового угнетения к 'свету освобождения' и построению бесклассового общества. Лишь в этом контексте сталинские сталелитейные заводы и колхозы приобретают глубинный 'социалистический смысл' - как инструменты создания Нового общества и Нового человека.

Тезис о том, что марксизм представляет собой своего рода 'светскую религию', отнюдь не нов. Его сформулировали такие авторитеты как Раймон Арон (Raymond Aron), Лешек Колаковский (Leszek Kolakowski) и (применительно к советской политике) Анджей Валицкий (Andrjei Walicki). Однако большинство историков этот тезис отвергает, а советологи его попросту игнорируют. 'Тоталитаристы' рассматривали марксизм как простую маскировку борьбы за власть ради самой власти или как иное воплощение традиционного российского самодержавия, а 'ревизионисты', отдавая должное идеологии в трудах по истории российского рабочего движения в духе Э.П. Томпсона (E.P. Thompson) [видный британский историк-марксист - прим. перев.], не интересовались ролью последней в деятельности правящего режима. Однако если какое-то явление и требует идеологического прочтения, так это 'новый мир', построенный большевиками. Совершенно очевидно, что в октябре 1917 г. власть в России захватил не рабочий класс, а идеологизированная политическая группировка. Без опьянения мессианством советский режим никогда не осуществил бы социальных преобразований и массового насилия, сопровождавших его деятельность с самого начала.

Цель Халфина - выявить квазирелигиозные предпосылки, благодаря которым все это стало возможным. Первым этапом для него стало исследование из области интеллектуальной истории - изучение параллелей между марксизмом советского образца и христианской эсхатологией на примере основополагающих большевистских текстов. С 1900 г. видные деятели партии вроде Андрея Богданова, долгие годы служившего ближайшим помощником Ленина и сторонником 'богостроительства' в социалистической мысли, неизменно представляли себе будущую революцию в России как эпохальное преобразование общества, в ходе которого интеллигенция поведет 'темные' массы к 'свету' марксизма. Эти темы постоянно возникали в большевистской пропаганде, вплоть до 1920х гг., когда об этом говорил Нарком просвещения Анатолий Луначарский.

Все эти данные, конечно, не позволяют говорить о том, что марксизм являлся прямым производным от религии. Однако они показывают, что структурное сходство между марксистским историческим детерминизмом и христианской эсхатологией может с одинаковой легкостью породить мессианские ожидания и догматические убеждения не только у энтузиаста-верующего, но и у активиста социалистического движения.

Все это выглядит весьма убедительно, однако данный тезис непросто изложить со строго эмпирических позиций. Поэтому Халфин приводит в его поддержку множество конкретных примеров, что нередко оборачивается многословием и усложненностью аргументации. Порой читателю приходится прилагать слишком много усилий, чтобы 'продраться' сквозь тексты Халфина. Однако в конечном итоге эти усилия вознаграждаются сторицей: эта награда - глубокий анализ уникальной культуры, в которой сам 'партийный язык' превращается в общественную силу, столь же мощную, как и любой материальный фактор. В рамках этой новой культуры марксизм - не просто социальная теория: это драма спасения, где роль избавителя играет пролетариат как самый угнетенный класс общества. Однако поначалу этот класс-избавитель еще не осознает свою миссию: рабочих должны просветить особые 'пророки' - не из их собственной среды, а представители социалистической интеллигенции. (После того, как пророки и массы совместными усилиями осуществят революцию, в условиях равенства должна возникнуть собственно рабочая интеллигенция).

На самом же деле, стоило большевикам взять власть, как между двумя 'мессиями' из их теории начала проявляться напряженность. Поэтому Халфин переходит от истории идей к ценному архивному источнику, ныне доступному для исследователей: автобиографиям, которые членам партии периодически приходилось писать. Целью этих 'актов вероизъявления' (подобных тем, что делали новообращенные христиане) было доказать, что по своим политическим взглядам человек заслуживает членства в партии, или, уже позднее, в ходе ритуальных кампаний 'критики и самокритики', проявить раскаянье за отход от 'линии партии'. На основе этих автобиографий Халфин прослеживает эволюцию идеала коммунистического 'я' или коммунистической 'души' с 1917 по 1937 г.

Октябрьская революция 1917 г. означала всемирно-исторический прорыв к 'концу истории'. Но поскольку она не могла обеспечить немедленный переход к 'золотому веку' коммунизма в его чистом виде - обществу без частной собственности, классов и государства - коммунистическая эсхатология содержала оговорки о возможности 'временного отступления'. Первое из таких 'отступлений' началось в 1921 г. с введением НЭПа (Новой экономической политики), допускавшей элементы рыночной экономики. После бурного периода гражданской войны и 'военного коммунизма' этот частичный возврат к 'капитализму' стал явным поражением партии. Таким образом, в обозримом будущем, социализм в Советской России должен был существовать в условиях 'переходного периода' от искупительных обещаний Октября до их последующей полной реализации - в мире 'уже' но не 'совсем', хорошо знакомом знатокам христианской эсхатологии.

В ходе этого периода неопределенности отношения между двумя 'мессиями' коммунистической идеологии могли складываться только в виде непрерывного конфликта между пролетарским 'добром' и буржуазным 'злом'. Ведь 'социалистической' и 'хорошей' была только часть интеллигенции. В основном же она была 'буржуазной', а значит 'плохой', и именно эта часть интеллигенции 'окопалась' в университетах, унаследованных от старого режима. Но, если в рамках общества в целом партия нуждалась в 'буржуазных специалистах' - инженерах, управленцах - для осуществления НЭПа, то и в университетах старая интеллигенция была ей нужна, чтобы обучить новую, рабочую. Поэтому, чтобы успешно преодолеть болезненную эсхатологическую интерлюдию, партия наполнила университетские программы (как и всю общественную жизнь) 'классовыми' формулировками, и создала при существующих ВУЗах 'рабфаки' - образовательные курсы для взрослых.

Это решение привело к конфликту, получившему название 'классовой борьбы' между рабфаками и традиционными образовательными структурами. Более того, полуквалифицированных рабочих просто не хватало, чтобы поддерживать пролетарский компонент университетов на должном 'социалистическом' уровне, и в то же время слишком много квалифицированных 'бывших' (так теперь называли выходцев из дворянства и духовенства) стремились получить высшее образование. Поэтому представители обеих групп занялись 'редактированием' своих биографий в соответствии с идеологическими категориями режима. Поскольку в результате в университеты попадали 'псевдопролетарии', рабфаки потребовали провести 'чистку' - то есть исключение таких людей из партии и из ВУЗов. К середине 1920х гг. в системе высшего образования, да и во всех важных советских учреждениях, идеологическая 'чистота' возобладала над практическими критериями профессионализма, а их 'загрязненность' 'классово чуждыми' элементами превратилась в главную контрреволюционную опасность.

В конце десятилетия этот процесс вышел на новый этап: была 'разоблачена' сначала 'левая', а затем 'правая' оппозиция, а лидеры этих течений - исключены из партии. Впервые врагами социализма были названы не 'классово чуждые самозванцы', а настоящие пролетарии и ветераны большевистского руководства. В начале 1930х гг. оппозицию стали рассматривать как нечто вроде болезни или 'перерождения' в рабочем классе. Однако покаявшихся 'перерожденцев' еще можно было сохранить для дела социализма. Так, уже в 1932 г. 'архиоппозиционеры' Зиновьев и Каменев были восстановлены в партии.

После первой пятилетки - периода ускоренной индустриализации и насильственной коллективизации - советский эксперимент сделал огромный скачок вперед во временнóй эсхатологической шкале. В 'сталинской конституции' принятой в 1936 г., закреплялось положение о том, что социализм в СССР уже 'построен в основном'. Провозглашалось, что все эксплуататорские классы ликвидированы, и в обществе остались только 'неантагонистические' социальные группы - рабочие, колхозное крестьянство и интеллигенция, в совокупности составляющие 'советский народ'. Естественно, в этом усовершенствованном 'новом обществе' должен был появиться и 'новый человек'.

Поэтому новые 'уклоны' в партии уже нельзя было списать на 'классово-чуждые' элементы или временный отход от партийных норм. Теперь все эти 'уклоны' по определению представляли собой проявления антипартийной деятельности и активной контрреволюционности. Соответственно, и люди, замешанные в такой деятельности рассматривались как неисправимые, закоренелые злодеи. Таких гнусных людей недостаточно было просто исключить из партии: приговор им мог вынести только суд. Поэтому в конституции 1937 г. появилась всеобъемлющая категория 'врагов народа', автоматическим наказанием для которых являлась смертная казнь. В следующих два года из бывших оппозиционеров слепили единый 'троцкистско-зиновьевско-бухаринский' контрреволюционный блок, вступивший в союз с фашистами ради восстановления капиталистического строя в СССР. Все видные оппозиционные деятели, естественно, были казнены.

Каждый этап 'революции сверху', осуществленный в 1930х гг., сопровождался эскалацией идеологической истерии. В 1929 г., начиная 'генеральное наступление' против 'мелкобуржуазного кулачества', Сталин оправдывал массовое насилие новоизобретенной (а, по мнению некоторых, и парадоксальной) теорией о том, что чем ближе общество к социализму, тем острее становится классовая борьба. Соответственно, когда в середине тридцатых было официально провозглашено наступление социалистической эпохи, все критически настроенные, или хотя бы сомневающиеся, элементы в обществе, могли быть только заклятыми 'врагами', двурушниками-'вредителями', скрывающими свои махинации за показной верностью партии. А как еще можно было объяснить вполне реальный дефицит, аварии и кризисы, от которых все еще страдало совершенное 'новое общество' в СССР? В 1937 г. - в год 'большого террора' Сталин, намереваясь 'разоблачить' всех врагов до единого, довел принцип классовой борьбы до окончательного совершенства: 'самый опасный враг - это человек с партбилетом в кармане'.

III.

Читая книгу Терри Мартина (Terry Martin) 'Империя позитивного действия' ('Affirmative Action Empire'), никак не можешь избавиться от впечатления, что речь в ней идет о какой-то другой стране. Она посвящена важной теме - многие даже сказали бы, что тема эта занимает центральное место в советской эпопее: Советскому Союзу как 'многонациональной империи'. Кстати, и крушение коммунистического строя в 1991 г. сегодня как правило называется 'распадом СССР', да и исторические параллели в этой связи проводятся с другими многонациональными государствами - Австро-Венгерской или Османской империями. Но что-то не припоминаю, чтобы эти две страны строили социализм! При всем этническом разнообразии советской империи главной ее чертой являлось то, что это была империя Коммунистической партии.

Несмотря на это, вопрос о том, как в этой империи относились к 'нерусским' национальным меньшинствам, все же имеет важное значение. Подход Мартина заключается в исследовании не положения самих меньшинств, а развития национальной политики в СССР. Результатом стало чисто политическая - а точнее, административная - история эволюции этого курса с 1923 по 1939 г. С точки зрения фактического богатства этот пятисотстраничный труд, построенный в строго хронологическом порядке, выше всяческих похвал. Эту книгу просто можно назвать 'уликой ?1' в пользу 'архивной революции': именно за документальное богатство труд Мартина удостоился стольких восторженных отзывов. Следует, однако отметить, что в ней отсутствует более широкий анализ или обобщающие выводы; кроме того, на 1939 г. изложение внезапно прерывается без всякого заключительного раздела. Написана она ровно и нейтрально, в бесстрастной манере нынешних советологов. Очевидно, автор считает, что приведенные факты говорят сами за себя.

Речь в книге идет вот о чем. В 1920х гг. большевики, восстановив контроль над бывшей Российской империей, реорганизовали ее в федерацию республик под названием Союз Советских Социалистических Республик, которая, как позднее выразился Сталин, должна была стать 'национальной по форме, социалистической по содержанию' [так в тексте. Высказывание Сталина относится к советской культуре - прим. перев.]. Эта стратегия называлась политикой 'коренизации': смысл этого термина заключался в том, что национальные меньшинства овладеют коммунистической идеологией, укоренив партийные ценности в своей традиционной культуре. В практическом плане это означало наделение союзных республик, а также тысяч более мелких национальных административных единиц в их составе культурными аксессуарами государственности: правом пользоваться собственными языками в сфере образования и управления, развивать национальную литературу, фольклор, даже оперу, за исключением, конечно, главного атрибута государственности - политической независимости.

В 1923 г., совместными усилиями Ленина и Сталина эта политика была принята как руководство к действию как по идеологическим, так и по практическим соображениям. По марксистским канонам, национализм был принадлежностью 'капиталистического' строя, а потому в новом советском государстве ему не должно быть места. Тем не менее на территории государства проживали народы, чье сопротивление царизму выражалось в националистическом, а не социалистическом движении. Таким образом, коренизация являлась способом, позволяющим 'провести' эти народы через опасный националистический этап, сохраняя при этом единство СССР ради грядущего социалистического наступления. Эта политика даже предусматривала определенную дискриминацию в отношении русских, поскольку их 'шовинизм' в эпоху царизма привил национальным меньшинствам подозрительное отношение к любой власти, утвердившейся в Кремле, какой бы прогрессивной она ни была. Более того, распад Австро-Венгрии в 1918 г. стал для большевиков серьезным предостережением, требующим осторожного отношения к национальным меньшинствам.

В более передовых западных республиках Союза - особую важность в этом отношении представляла Украина - большевики смело выступали за более влиятельную, даже преобладающую роль их национальных культур в общественной жизни. Однако у отсталых народов им приходилось создавать современные формы национальной идентичности буквально с нуля - с разработки письменности, причем не на основе 'шовинистической' кириллицы, а 'интернационального' латинского алфавита.

Эта политика в основном продолжала действовать до конца десятилетия, и даже в период безудержной коллективизации 1930-32 гг.: в результате среди национальных меньшинств распространялась грамотность и действительно сформировались местные элиты. Но в конечном итоге коренизация стала создавать режиму проблемы, ведь сопротивление коллективизации привело к резкому обострению национального чувства у украинцев - и это в тот момент, когда внедряемая Москвой новая система командной экономики требовала усиления централизации! По этой причине в 1932 г. Сталин начал отходить от первоначального радикализма в отношении национальных меньшинств.

Официально политика 'коренизации' не отменялась, но ее суть была серьезно выхолощена за счет придания русскому языку и культуре роли 'объединителя' всех советских народов. В национальных языках латинский алфавит заменили на кириллицу, а Пушкин стал своего рода 'национальным' поэтом всего СССР. В конце 1930х гг. Сталин пошел еще дальше, сделав 'дружбу народов' главным и священным принципом 'советской родины', а русскому народу отводя роль 'старшего брата'. Общая картина, нарисованная автором, не отличается особой новизной - ее еще в 1991 г. хорошо обрисовал другой исследователь, Герхард Саймон (Gerhard Simon) - однако Мартин облек ее 'плотью', как никто из его предшественников. Его книга еще долго останется лучшим фактическим справочником по данной теме.

Однако о формулировках, в которые 'упакована' эта информация, того же не скажешь. Вопросы вызывает уже сама обложка книги Мартина: на ней воспроизводится фотография улыбающегося Сталина с девочкой-узбечкой, а ниже идет название 'Империя позитивного действия' [в Соединенных Штатах термином 'позитивное действие' (affirmative action) обозначается правовая защита угнетенных этнических меньшинств - прим. перев.]. В первом же предложении автор торжественно провозглашает: 'Советский Союз был первой в мире 'империей позитивного действия' (нам что, следует ожидать появления новых империй такого рода?). В дальнейшем эти слова, как заклинание, повторяются вновь и вновь - чуть ли не на каждой странице. Но в СССР термин 'позитивное действие' никогда не использовался. Как признает сам Мартин, в трудах Ленина лишь один раз, в 1905 г., встречается похожее выражение - 'положительная деятельность' - и то по отношению к 'буржуазным националистам'! Тем не менее, Мартин сообщает нам, что, по его мнению, 'социальная мобильность', порожденная политикой коренизации носила столь беспрецедентный характер, что заслуживала особого названия - вот он и позаимствовал американское понятие, обозначающее идеал гражданских прав, применив его к империи Ленина-Сталина.

Впрочем, эта процедура вызывает возражения не из-за семантических придирок.

Точное соблюдение специфики времени и места - суть исторической науки. СССР же, мягко говоря - не США, а двадцатые годы - не семидесятые, и смешивание ассоциируемых с ними понятий означает простое искажение прошлого. Из-за мантры 'позитивное действие' Советский Союз предстает у Мартина некоей 'гуманитарной организацией', 'прогрессивной', даже образцовой империей, чем-то напоминающей колониальные империи европейских держав. Поскольку 'позитивное действие' было по сути 'конституцией Советского Союза в национальной сфере', эта политика представляла собой 'потрясающий эксперимент в области управления многонациональным государством:не имеющий себе равных в мире за возможным исключением Индии'.

Название, избранное Мартином - лишь самый наглядный пример использования в его книге вербальных ассоциаций в качестве аргумента. Так, он постоянно употребляет социологический жаргон, в результате чего чисто советские методы начинают выглядеть как абсолютно нейтральные управленческие механизмы. Говоря о 'терроре как 'сигнальной системе'', он имеет в виду, что 'асимметричное' насилие со стороны государства может представлять собой эффективный политическим инструментом. В практическом плане это, несомненно, так и есть, но определение Мартина 'дебольшевизирует' контекст и цели данной политики. Тот же эффект возникает и при использовании общеупотребительных понятий. Так, Мартин настаивает, что враждебность большевиков по отношению к внешнему миру следует называть 'советской ксенофобией', словно это некая разновидность обычного национализма, тогда как на самом деле они рассматривали внешнюю политику как инструмент 'классовой борьбы в международном масштабе'. В совокупности подобные формулировки придают книге успокаивающе-нейтральный тон, по сути затушевывая коренное отличие советского общества от других. В 'империи позитивного действия' никто уже не 'говорит по-большевистски'.

Конечно, Мартин упоминает о том, что в СССР 'позитивное действие' являлось не самоцелью, а лишь подготовкой к социалистической модернизации. Проводит он и различие между 'жесткой' и 'мягкой' линиями в советской политике: первая лежит в основе программ коллективизации и ударной индустриализации, а вторая служила ее эгалитарным 'приложением' во второстепенных областях вроде национальной политики. Он также отмечает, что когда эти два курса вступали в противоречие друг с другом, 'жесткая линия' неизменно одерживала верх, как это произошло на Украине в 1932 г. И все же у читателя создается впечатление о благодетельном, в общем, характере советской национальной политики и ее по крайней мере частичном успехе.

На деле же коренизация являлась по сути наивной и ошибочной политикой - об этом свидетельствуют и факты, приведенные самим Мартином. Это не означает, что советское государство в конечном счете погубил национализм этнических меньшинств, как многие утверждают. Советский псевдосоюз рухнул, когда Горбачев, проводя политику перестройки, опрометчиво демонтировал власть ЦК партии: как только этот командный центр был разрушен, аппаратчики, правившие различными республиками, получили возможность провозгласить свои сатрапии независимыми 'государствами'. Недостаток политики 'коренизации' заключался в другом: в период существования империи она порождала межэтнические конфликты, а после ее распада большинство появившихся на развалинах государств оказались попросту недееспособными.

Одним из главных источников их слабости стало явление, которое Мартин называет 'вакуумом в середине', доставшееся в наследство от политики коренизации. Советская власть, особенно в азиатских республиках, создала 'верхи' - элиту аппаратчиков, властвовавшую над 'низами' - бесправным плебсом, но между ними не возникла прослойка в виде среднего класса или зачатков гражданского общества. В результате, оставив в стороне прибалтийские государства, где советизация так и не была доведена до конца, мы увидим, что Беларусь, Молдова, и центральноазиатские, как выразился Стивен Коткин, 'Отстойностаны' (в оригинале -'Trashcanistans') терпят полный крах; даже в странах с реальной 'историей' вроде Армении и Грузии воцарился полный хаос, а Украина пока лишь нащупывает путь к подлинной государственности. Единственным работоспособным национальным объединением стала страна, получившая меньше всего преимуществ от 'коренизации' - Россия, и ее субъекты вроде Татарстана, хотя о Чечне этого, естественно, не скажешь. Очевидно, что 'первая в мире империя позитивного действия' не оставила своим преемникам никакого полезного 'наследства'.

IV.

В реальный, 'неразбавленный' СССР нас возвращает Амир Вайнер (Amir Weiner). В своей книге 'Осмысление войны' ('Making Sense of the War') он раскрывает перед нами новый, малоизвестный аспект его истории - а именно события внутри страны во время войны и в первые послевоенные годы. До сих пор западные историки фактически игнорировали эту тему: применительно к данному периоду их больше интересовал более актуальный вопрос о действиях СССР на международной арене. Развитие событий внутри страны подытоживалось общим постулатом о том, что после 1945 г. в СССР просто были восстановлены довоенные структуры. Однако исследование Вайнера, основанное на архивных материалах по Винницкой области на Украине, показывает, что послевоенное восстановление, напротив, представляло собой новую отправную точку как для самой области, так и для всего Союза. Главный тезис автора состоит в том, что болезненный опыт войны и первых послевоенных лет по сути стал 'второй революцией', новым фундаментом советского проекта.

В течение довоенного двадцатилетия все претензии советского коммунистического строя на легитимность были связаны с победой в гражданской войне и сталинским 'социалистическим строительством'. Однако эти достижения были навязаны меньшинством враждебно настроенному большинству населения, и вопрос о том, сможет ли новый режим пройти испытание войной - а ведь именно война уничтожила его предшественника - оставался без ответа. Тот факт, что Великая Отечественная война 1941-45 г. позволила ответить на него утвердительно, во многом связан с тем, что победа стала плодом объединенных усилий партии и народа. Таким образом, победа в войне придала режиму новую легитимность, более прочную, чем когда-либо, и на сорок лет продлила его существование - теперь уже у руля сверхдержавы.

С особой наглядностью этот процесс возрождения прослеживается в пограничной Винницкой области. Перед войной там проживало 2,3 миллиона человек; после нее численность населения достигла этого уровня лишь через 12 лет. В эти трудные послевоенные годы областной администрации приходилось не только восстанавливать социалистическую экономику, но и решать обостряющиеся проблемы, связанные со смешанным составом населения, состоявшего из украинцев, русских и евреев. Одним словом, в Винницкой области, как в микрокосме, отразились наиболее сложные задачи, стоявшие перед СССР в целом.

Воздействие войны проявлялось в области по-разному: была здесь и своя специфика, и черты, характерные для всего советского общества. В масштабе страны режим расценивал войну как великое и решающее столкновение между социализмом и империализмом, исторически неизбежный 'апокалипсис', а победа в ней, по его мнению, укрепила советский строй на вечные времена. Этот взгляд разделяли и подлинные приверженцы марксизма-ленинизма, преобладавшие в партийной иерархии на всех уровнях. Однако для более чутких аппаратчиков, одолеваемых сомнениями из-за высокой цены коллективизации и репрессий, война стала 'чистилищем', избавившим коммунистическую утопию от вины за прошлые преступления. Что же касается основной массы населения, прохладнее относившейся к марксистской идеологии, то не только для русских, но и для большинства украинцев это была война в защиту собственного дома и родины. Таким образом, даже в отношении масс, война повлияла на их место в официальной советской системе.

До войны наилучшей 'родословной' в СССР считалось пролетарское классовое происхождение; после нее, как показывает Вайнер, самой надежной 'верительной грамотой' стала проявленная на фронте доблесть. Поэтому многие жертвы репрессий 1930х гг., которых в годы войны выпустили на свободу и мобилизовали в армию, после победы были восстановлены в партии. Кроме того - и это еще важнее - благодаря новым патриотическим критериям советской идентичности участие в войне стало ключом к будущему продвижению по служебной лестнице. И наоборот, наследие войны породило новых 'врагов'.

Среди них, конечно, были и по-настоящему 'чуждые' элементы - прежде всего украинские националисты, работавшие при немцах в местной администрации, а затем объединявшиеся в банды, которые будут вести партизанскую войну против советских властей вплоть до 1950х гг. Бороться с этими силами было не так уж сложно, поскольку большинство населения отказало им в поддержке либо еще в период немецкой оккупации, либо сразу после нее. Куда опаснее, однако, были враги в собственных рядах. В первую очередь необходимо было разобраться с бывшими партизанами: в годы войны их прославляли, но после ее окончания - отодвинули на обочину в качестве 'анархических элементов'. Столь же подозрительно в глазах местных жителей и высшего руководства ВКП(б) выглядели партийные кадры низового звена, подчинившиеся в начале войны приказу об эвакуации в тыл. Но больше всего недоверия вызывали члены партии, оставшиеся в области в период немецкой оккупации. В 1944 г., когда Красная Армия вернулась, приоритетной задачей режима стала тотальная и трудоемкая 'проверка' этих людей. Большинство из них были 'вычищены' из партии, даже если их профессиональные навыки могли бы очень пригодиться. Масштаб подобной 'ротации' кадров увеличивался и за счет помешательства советских властей на 'выкорчевывании' из партии всех 'чуждых' социальных элементов как потенциальных предателей.

Таким образом 'порядок' в послевоенной Виннице был наведен за счет применения все той же логики террора и репрессий образца 1930х гг. - но не в столь экстремальной форме. Хотя на сей раз наказание виновных не сопровождалось масштабным кровопролитием, по крайней мере на местном уровне, к 1947 г. партийные структуры в Винницкой области, как и по всей Украине, были обновлены практически полностью, и подавляющее большинство новых кадров составляли ветераны войны. В основном это были молодые люди, и именно они составляли послевоенную советскую элиту вплоть до горбачевской перестройки. Более того, эти люди, закаленные в боях, оказались покрепче поколения партийцев, рожденного 'революцией сверху' в 1930е гг.: так, в ходе послевоенных репрессий, например процесса над членами Еврейского антифашистского комитета в 1952 г., жертвы террора, в отличие от своих довоенных предшественников, как правило отказывались признавать предъявляемые обвинения. Благодаря независимому настрою это поколение позднее с готовностью поддержало хрущевскую 'оттепель'. А поскольку большинство из них были выходцами из крестьян, их восхождение по партийной лестнице во многом способствовало 'примирению' с советской властью класса, ставшего главной жертвой коллективизации. Однако в Винницкой области среди них к тому же преобладали украинцы, и подспудный 'советско-украинский' патриотизм был им отнюдь не чужд - после распада Союза именно он позволил создать независимое государство, точно так же как в Москве 'советско-российский' патриотизм возобладал над лояльностью по отношению к партии. Таким образом, после победы в официальный 'этический кодекс' советского эксперимента впервые был привнесен вирус национализма.

Для многочисленной еврейской общины на Украине это не сулило ничего хорошего. До войны при советской власти большинство евреев жили совсем неплохо, однако после нее были исключены из 'обновленной' семьи советских народов. Изменение отношения к евреям было отчасти связано с деятельностью нацистских оккупантов, познакомивших население с совершенно новыми для него критериями расовой 'чистоты' и 'неполноценности'. Применительно к русским и евреям, эти критерии накладывались на традиционные национальные предрассудки украинцев, да и в глазах режима, сражавшегося против партизан-националистов, они выглядели все привлекательнее. Таким образом, и власть, и население начали наполнять 'этническим содержанием' такие уже существующие и отточенные советские концепции как 'враг', 'зараза' и 'чистка'. Теперь с чистой 'марксистской совестью' можно было 'отсекать' от общества уже не отдельных людей, а целые этнические группы, хотя представители режима всегда утверждали, что их вариант 'групповой чистки' не имеет ничего общего с 'зоологическим' расизмом нацистов.

В этой новой атмосфере советские евреи, как представители диаспоры, автоматически попадали под подозрение в нелояльности. Независимо от их поведения в годы войны, они не получали особого статуса в качестве жертв нацизма. Их страдания являлись лишь частью страданий всего советского народа, и в иконографии Великой отечественной войны места Холокосту не было. Остракизм, которому все больше подвергались после войны советские евреи, усугублялся из-за нового обострения международной напряженности. На смену фашизму в качестве главной угрозы мировому социализму пришел американский империализм, а сионизм рассматривался как его секретное оружие на советской территории. Так в советском государстве возродился официальный и бытовой антисемитизм, только усилившийся благодаря идеологии 'революционной чистоты', подпитывавшей советскую систему с момента ее возникновения.

V.

Данный обзор новой научной литературы по истории Советского Союза, при всем его ограниченном характере, позволяет дать представление о новых тенденциях в этой сфере исследований. Мы можем дать по крайней мере предварительный ответ на вопрос, с которого мы начали эту дискуссию: насколько лучше мы сегодня понимаем суть советской авантюры, чем до ее крушения в 1991 г? Ответ вкратце состоит из двух пунктов. Во-первых, значение 'архивной революции' переоценивается. Новая информация, какой бы ценной она не была - это еще не новое понимание. Если документальный 'поток', обрушившийся на нас в последние годы, и называют 'революцией', то это связано с эйфорией от сопровождающих его открытий. Однако это возбуждение пройдет, и ситуация вернется к норме, характерной для любой из зрелых отраслей исторической науки: доступность архивных документов будет восприниматься как нечто само собой разумеющееся, а главной проблемой станет осмысление содержащихся в них голых фактов. Чтобы ускорить наступление этого периода зрелости в изучении истории СССР весьма полезен был бы более критический подход к нынешнему 'архивному фетишизму'.

Второй вывод заключается в том, что после долгого периода гегемонии социально-исторического подхода, пришло время повернуться (или вернуться) к проблемам идеологии, или, в более широком плане - к истории культуры и идей. Подобная методологическая 'подстройка' выглядит тем более логичной, если учесть неприкрыто идеократический характер советского режима. Как мы видели, этот переход уже осуществляется довольно активно, и приносит многообещающие результаты. Тем не менее, кардинальный переворот в целой области исторической науки не совершается за одно десятилетие, и исследованиям советской истории еще далеко до впечатляющих достижений самых творческих областях современных исторических исследований - изучении нацистской Германии и Французской революции, которые только обогатились благодаря переходу с национального на международный уровень.

Каким образом исследование советской истории может совершить 'прорыв', выйдя на тот же уровень научного знания? Это станет возможным не за счет 'инъекции' новых фактов, а благодаря концептуальному творчеству ученых, фундаментальному переосмыслению русской революции (на ум сразу же приходит пример: книга Франсуа Фюре 'Постижение Французской революции' ('Penser la Revolution francaise')). А это означает необходимость вернуть себе четкое представление о том, в чем именно заключалась историческая уникальность советского феномена. Ведь этот феномен определялся не второстепенными характеристиками вроде 'модернизации' и 'нео-самодержавия', а идеологией, чье имя - коммунизм - он с гордостью себе присвоил, во всем ее мессианском и радикальном значении.

Не забудем и о том, насколько невероятен был этот феномен. В самом кратком изложении его история выглядит так. Пользуясь вызванным войной распадом общества, небольшое идеологическое движение захватило власть в Российской империи и на ее развалинах менее чем за двадцать лет впервые в истории 'построила социализм' - это достижение загипнотизировало и раскололо всю планету, а его воздействие необыкновенно усилилось за счет победы во второй мировой войне, которая к тому же превратила СССР в сверхдержаву. Но самый потрясающий момент советской истории наступил сорок лет спустя, когда этот всемирный колосс в мирное время рассыпался как карточный домик, а советская элита даже не попыталась его защитить.

Этот странный эпос, как бы мы ни относились к нему с политических или нравственных позиций, несомненно, не имеет себе равных в истории. Его суть не прояснишь сравнениями с многонациональной Австро-венгерской империей или американской социальной политикой. Изучать его можно лишь со строго научных позиций, и с чувством удивления и восхищения этой загадкой, которую вряд ли когда-нибудь удастся полностью разгадать - загадкой невероятной, амбициозной утопии, столь прочно укорененной в государственную власть, что ее жизнь продлилась всего три четверти века.

Мартин Малиа - почетный профессор истории Калифорнийского университета Беркли. Его последняя книга называется 'Россия глазами Запада: от Медного всадника до мавзолея Ленина' ('Russia in Western Eyes: From the Bronze Horseman to the Lenin Mausoleum')