От Георгий Ответить на сообщение
К Георгий Ответить по почте
Дата 20.08.2004 21:35:25 Найти в дереве
Рубрики Тексты; Версия для печати

Владимир Малявин. Умирает ли Япония? (*+)

Русский Журнал / Колонки / Идея фикс
http://www.russ.ru/columns/poison/20040818.html

Умирает ли Япония?
Владимир Малявин

Дата публикации: 18 Августа 2004

В последние годы часто приходится слышать, что японская экономика покатилась под гору, японская нация стремительно стареет и Страна
восходящего солнца не имеет будущего. Конечно, слухи о близкой смерти Японии несколько преувеличены. Нет оснований сомневаться в
том, что даже с поправкой на быстро растущий Китай Япония останется в ближайшие десятилетия в тройке ведущих экономических держав
мира и, что еще важнее, мировым лидером в области электронных и машиностроительных технологий. После некоторых потрясений вновь
обрела устойчивость и финансовая система страны. А 127-миллионная нация быстро не вымрет.

Думаю, однако, что и разговоры об умирании Японии не на пустом месте возникли. Дыма без огня не бывает. Вопрос в том, от какого
именно огня идет дым тревожных пророчеств о будущем японского общества? Я подозреваю, что иностранные наблюдатели, хоронящие Японию,
бессознательно поддались настроениям, внушаемыми им самими японцами. Ведь это сами японцы без конца говорят о том, как важно быть
готовым к смерти и иметь решимость умереть. Это они щекочут себе нервы разговорами о том, что знаменитое "японское сердце", нихон-но
кокоро, переживает свою "осеннюю" пору, японское искусство и наука угасают и т.д. До нас эта зачарованность японцев умиранием и
смертью доходят скорее эпизодически - романами писателей, возлюбивших харакири, фильмами про "тонущую Японию" и т.п. Но эти почти
случайные напоминания создают тот бессознательный психологический фон, который питает мнение об "умирающей Японии".

Известно и то, что "самурайская гордость" японцев отлично уживается с почти демонстративным самоуничижением - одним из высших
проявлений вездесущей японской церемонности. В памяти застряли иронические фразы из японских туристических буклетов:

"Такси в Японии очень дорогое, но иногда необходимо..."

"Женщина может без опаски гулять ночью по улицам Токио - если, конечно, она сама не ищет приключений..."

И поздним вечером на темной улочке где-нибудь в токийском районе Уэно подвыпивший японский пролетарий, завидев иностранца, может
бросить вам: "Thank you!" Победителям Японии - особая благодарность, потому что твой победитель и есть твой лучший учитель.

Мы находим очевидную параллель японскому "унижению паче гордости" в не менее свойственном японцам сочетании поразительной
восприимчивости к иностранным достижениям, с одной стороны, и непоколебимой преданности традиционному укладу жизни, с другой.
Подобное сочетание, вероятно, можно найти в любом народе, но в японцах оно проявляется в очень крайних, резких формах, и этот
двойной радикализм может дать ключ к пониманию японского миросозерцания. Именно восприимчивость к чужому считают главной чертой
японского характера многие проницательные наблюдатели от Кайзерлинга до Бодрийара. За доказательствами далеко ходить не надо -
достаточно послушать сегодняшнюю японскую речь. Она так насыщена американизмами и прочими варваризированными заимствованиями из
западных языков, что собственно японская лексика стала в ней чуть ли не лингвистическим рудиментом. Да и многое с виду исконно
японское на поверку тоже пришло извне. Даже японское "спасибо" подозрительно походит на его португальский аналог obligatore (то есть
"обязан"). Правда, в иероглифическом написании оно означает буквально: "имею затруднение" и служит для всех образчиком изящной
вежливости в чисто японском вкусе.

Напротив, профессиональные знатоки Японии всегда подчеркивали специфичность, даже уникальность японского менталитета. Еще в 1583
году иезуит-миссионер Алессандро Валиньяно писал о японцах: "Их обычаи и церемонии настолько отличны от всех других народов, что
кажется, будто они умышленно стараются не походить ни на какой другой народ".

Как рассудить это противоречие? Полезно обратить внимание на то обстоятельство, что японцы отлично усваивают именно технические
изобретения Запада и старательно доводят их до совершенства. Другими словами, они умеют достигать предельной точности действия. Речь
идет не просто о восприимчивости и терпении, а о таком уровне саморефлексии и даже, можно сказать, духовной чувствительности, когда
становится возможным воспринимать сами условия восприятия: созерцать созерцание, вслушиваться в слух, давать волю воле, чувствовать
чувственность и т.д. Главной ценностью в таком случае становится не знание и не опыт сами по себе, а точность отношения к своим
переживаниям, выверенность жеста, которая обращена все к той же первичной реальности восприятия. Задание человеческого самопознания
здесь - это сама заданность опыта.

Тут и надо искать поразительное единение изощренного техницизма и не менее утонченного эстетизма, деловитости и созерцательности,
которое, в сущности, и составляет японское "чудо". Япония - это страна извечно заданной мечты, которую с муравьиным упорством
лепили, вытачивали, шлифовали десятки поколений японцев. Старательность, возведенная к покою несотворенной реальности и потому
слившаяся одновременно с инстинктом и блаженством, - вот состав "японского сердца". Японцу не столь важно, для чего он что-то
делает. Ему важнее, скорее, "делание ни для чего", делание как таковое, а умение делать вообще способно принести успех в любом деле.
Способность делать безупречно - вот то абсолютное (ибо беспредметное) совершенство, которое абсолютно делает человека человеком и
приносит ему полное удовлетворение. А заслужить похвалу за хорошо сделанную работу - вдвойне приятно.

Выверенность жестов порождает, конечно, ощущение полного единообразия. Все жители Японских островов от сторожей до министров
держатся одинаково правильно: одинаково говорят, думают, отдыхают, пьют сакэ. Нет на земле нации более сплоченной и однородной по
своей душевной выделке, чем японцы. Но - и это еще одна фундаментальная черта японского жизнепонимания - такая нормативность может
восприниматься только под знаком игры, не может не быть маской, которая тем искуснее, чем успешнее сходит за "действительность".
Японцы, поистине, знают, что делают. Их старательная артикуляция своей мечты есть не что иное, как заботливая, с полной серьезностью
исполняемая шлифовка своей маски. Роман Кобо Абэ "Чужое лицо" мог быть написан только в Японии и притом только японским
интеллигентом, вкусившим от западного индивидуализма. И, однако же, "эти миллионы, миллионы, миллионы" японцев маскируют не что
иное, как непосредственность восприятия - нечто совершенно реальное и подлинное. Вспоминается рассказ одного американского знакомого
о посещении им знаменитого храма пятнадцати камней в храме Реандзи в Киото. Американец по обыкновению западных интеллектуалов стал
многословно описывать свои впечатления, а потом спросил своего японского провожатого, что он думает об этом саде. "А мы об этом
ничего не думаем", - спокойно ответил японец. Он, вероятно, хотел сказать, что такое место в действительности учит высокому умению
не-думать.

Теперь я могу выставить главный тезис своего сообщения. Он состоит из двух частей. Я утверждаю, во-первых, что в японском
миросозерцании отношения между вещами первичнее и важнее самих вещей и, во-вторых, что в японской традиции указанная абсолютная
соотнесенность сама получает предметное бытие, национально-определенные культурные формы. Это означает, что японскому мышлению чужд
западный дуализм субъекта и объекта, действия и созерцания, идеи и вещи, духа и материи. Японец познает не мир через себя, а себя
через мир. Отправная точка его непосредственного переживания действительности (его "не-думания") - это все "поле" действия, общая
ситуация, "место" (ба). В Японии именно место красит, то есть определяет облик и поведение человека. Однако главная роль здесь
отводится соотнесенности или, как еще говорят, не-двойственности символического и функционального измерений реальности: извечно
само-отсутствующее, "самоопустошающееся" присутствие предельной цельности бытия (символическая реальность "великой пустоты") не
отличается от чистой конкретности и всецело операционального характера актуального существования. Воспитание и приобщение к культуре
по-японски означает не что иное, как развитие в себе способности интуитивного постижения неопределимого, но заданного с безусловной
внутренней самоочевидностью средостения, разрыва-смычки пустотной субстантивности и всепрохватывающей функциональности всеединства.
Такое прозрение может быть обозначено лишь как иррациональное "внезапное озарение", внутреннее откровение жизни, в котором все
выявляется только для того, чтобы скрыться.

В XIII веке дзэнский наставник Догэн на своем несколько варварском японизированном варианте китайского книжного языка попытался
описать единство места, или "присутствия" (в западных переводах обычно пишут: бытия) и динамизма времени:

"Всякое присутствие - это время. Сосна - это время, бамбук - это время... Весь мир и есть бесконечное воспоследование: время, время,
время".

Новый парадокс: природа бытия есть абсолютная "таковость" существования, сама "бытийственность" мира, но абсолют предстает только в
виде мимолетного мгновения и, следовательно, "непостоянства" (мудзе), эфемерности всего переживаемого и мыслимого. Японцы любят
подчеркивать, что помимо этого хрупкого мира ничего нет. Отсюда и столь присущая им захваченность смертью, которая понимается,
конечно, не как отрицание жизни, но как неотъемлемая ее часть. "Таковость" и "непостоянство" сходятся под знаком чистого подобия,
бесконечного ряда самоуподобления, в котором "таковость" одной вещи совершенно подобна (но отнюдь не тождественна) "таковости" всего
прочего.

Замечу, что идея преемственности символического и функционального измерений реальности попала к японцам из Китая и составляет общее
достояние Дальневосточной цивилизации. Сами китайцы, верные исходным посылкам своего символического миропонимания, никогда не
пытались сделать реальность объектом означения и тем более рассмотрения, предпочитая незаметную для непосвященных глубинную
ино-сказательность спонтанно-естественной речи. Японская же специфика проявляется всего очевиднее как раз в стремлении выделить и
опредметить саму природу этой преемственности. Недаром японцы так ухватились за дзэнский культ "внезапного озарения" - для Китая, в
общем-то, маргинальный.

Если китайские учителя говорили (в символическом и одновременно прагматическом смысле), что сущность живописи есть "одна черта"
кисти, то японские художники и в самом деле рисовали на картине только одну черту. Самая национально-самобытная форма японской
поэзии - хайку - представляет собой попытку наглядно запечатлеть в слове нераздельность субъективного переживания и объективного
порядка мира в единичности события. Сама идея события как бесконечно малого разрыва в длительности опыта наглядно воплотилась в
присущей японской архитектуре организации пространства по "периодам" или "промежуткам" (ма). Символические понятия китайской
практики духовного совершенствования были переложены японцами на язык предметного действия. Если китайцы утверждали, что красота
сливается с естеством, японские ремесленники нарочито подчеркивали безыскусность своих изделий. Если китайцы учили правде людской
со-общительности в абсолютной открытости сердца, то японцы стали исповедовать принцип стоически строгого служения господину. Список
подобных примеров можно продолжить.

Наши эстетствующие японисты любят напоминать, что японцы в противоположность европейцам с их отвлеченной нормой красоты ценят
красоту единичного и частного и что для них отдельный цветок красивее идеального образа цветка. Семиолог Р.Барт вносит важное
уточнение: красота в Японии есть только "отличие без привилегий", нечто вроде вариации одной неназванной темы. Цветок красив не сам
по себе, а тем, что он есть еще и нечто другое. Если вещь ценна своей метаморфозой, то событие ценно самоупразднением. Тот же Барт
метко замечает: "Событие не относится ни к какому виду, его особенность сходит на нет; след знака, который, казалось, намечался,
стирается: ничто не достигнуто, камень снова был брошен напрасно: на водной глади смысла нет ни кругов, ни даже ряби".

Загадка японского Сфинкса: чтобы быть, надо не быть.

Задание японской мысли: определить связь несоизмеримого.

Итак, японская предметность относится не к вещам и не к идеям, а к парадоксам, лежащим в основании смысла. Все истинно ровно
настолько, насколько ложно. Маска должна быть действительностью. И поэтому японский сад должен являть безупречную иллюзию дикой
природы. Когда же мастер чайной церемонии Фурута Орибэ (ум. в 1615 г.) попытался превратить стиль чайной церемонии из подчеркнуто
натуралистического в маньеристски-стилизованный (за счет специальной обработки декоративных камней, высаживания мертвых деревьев и
пр.), его новации были запрещены в официальном порядке, ибо они взрывали сам код традиционного миропонимания. Напротив, в театре
маска выставляется напоказ: акцент на иллюзорности представления напоминает о безусловной реальности игры, то есть тотальной
деланности японского поведения. Ибо театр в Японии, в соответствии с установками японской традиции, представляет, скорее, сами
условия представления, обнажая тем самым обманчивость видимого. В повседневной же жизни японцы всегда старательно исполняют ту
социальную роль, которую предписывает им жизнь. В школе они ходят в наглухо застегнутых даже в жару мундирах, в студенческую пору
носят джинсы и футболки, а поступив на работу, не вылезают из костюма с белой рубашкой и галстуком.

Одним из интересных следствий японского взгляда на мир является особая взаимодополнительность разных культурных кодов в сознании
японцев: чем охотнее они перенимают черты западной цивилизации, тем ревностнее оберегают свои традиционные ценности и культурные
формы. Вестернизация в действительности не мешает, а помогает японцу осознать себя японцем. Живя невзрачной жизнью обитателя
современного мегаполиса, современные японцы мечтают провести некоторое время в специальных гостиницах, где с неизменной японской
старательностью воспроизведены все черты старинного быта. Самое слово "понимать" по-японски означает "разделять" (вакару).
Иностранцы, даже корейцы, живущие в Японии столетиями, строго отделены от японского социума. Сами японцы всегда делились на
бесчисленные союзы, секты, клубы, кружки. В современной Японии даже маргинальность и нигилистический протест институционализированы
(например, под видом моды или художественной богемы) и служат укреплению общих принципов социума. Сегодня около трех миллионов
молодых японцев предпочитают быть "свободными работниками", или фрита (хороший образец современного японского сленга: слово
составлено из английского free - свободный - и немецкого arbeit - работа). Эти люди не имеют постоянного занятия и не признают
никаких норм. Но в Японии даже распад традиционного уклада подтверждает его основы. Просто наряду с традиционными и друг друга
обуславливающими "жизненными мирами" - западным и национальным - теперь в Японии появилась и новая ниша, так сказать, системной
асистемности, воспроизводящая нигилистическую природу позднего модерна.

Загадочное "японское сердце" - это в конечном счете анонимное тело всеобщей сообщительности, символическое пространство
совместности, взаимопроникновения субъективного и объективного, духа и материи, машины и сознания, иллюзии и действительности.
Японцы часто называют его "пространством совместного созидания знания", в которое вовлечены и даже нераздельно существуют
материальная среда жизни, информационные технологии и собственно духовное общение. Безусловно, подобное единство материальных и
духовных факторов человеческого сотрудничества - могучий фактор сплоченности общества. За него, правда, надо платить свою цену:
невозможностью отделить истинное от ложного и ощущением некоего психологического тупика, double-bind, связанное с необходимостью
одновременного утверждения взаимоисключающих оценок действительности. Эта ситуация "двойного выбора" чревата неврозом и служит, на
мой взгляд, источником необычайного психического напряжения, свойственного японскому национальному характеру. Она была хорошо
известна в традиции дзэн: существовало даже выражение "дзэнская болезнь". Лечение предлагалось тоже дзэнское, ибо клин клином
вышибают не только в России. Например, в созданной на дзэнской основе психотерапевтической методике Морита больному предлагается
принять непосредственную данность восприятия как интимно переживаемую "пустоту", разрыв в сознании, и так обрести целительную
свободу духа. Однако с равным основанием можно утверждать, что подобная решимость лишь воспроизводит синдром "двойного выбора".

Когда, чтобы быть собой, надо не быть собой, нельзя быть ни тем, ни другим. Исход - вспышка как будто беспричинного и бесцельного
насилия, но насилия, которое, как отмечает тот же Р.Барт, изначально поставлено под контроль. Из всех народов, кажется, только
японцы могут мечтать о том, чтобы правильно убить себя. Самая неосуществимая мечта!

В Киото, в квартале Гион, еще жива последняя аутентичная школа японских гейш, то есть "искусных женщин", сделавших искусством свою
жизнь. Младенцем будущая гейша попадает в свой "дом искусств" и остается там до старости, не имея ни семьи, ни имущества, ни даже
имени - только артистический псевдоним, начертанный на изящной, по-женски миниатюрной визитной карточке. В ее облике нет ничего
непроизвольного и, следовательно, вульгарного: отрешенный, словно невидящий взгляд, застывшее лицо, напряженные позы, угловатые, как
у куклы, движения. На щеках - мертвенно-белая рисовая пудра и пунцовая помада на губах и веках...

Гейша - кукла, игрушка, картинка умерщвленной жизни. И вместе с тем - зеркало мужской воли к смерти. Мертвенно-бесстрастный облик
гейши навевает силу духа и жар чувства. Все на свете ценно не само по себе, а чем-то совсем иным...

Я закрываю глаза и вижу, словно это было вчера, как под обрывистые звуки японской лютни - сямисэна и деревянной трещотки кукольная
фигурка кружится и падает на колени в неизъяснимо-ликующей мольбе. Звучит старинная песня о весенних цветах вишни, которые опадают
на землю прежде, чем отцветут. Вечная песня о несбывшейся, но такой сладкой любви.

Да, Япония добровольно умирает, чтобы... не-вольно жить.