От Goodiny
К хуторянин
Дата 16.04.2004 10:01:08
Рубрики Прочее; WWII; Армия;

Надо же... вчера только читал про Венгрию, и было там следующее:

... дословно не скажу, но, мол, наши харчами были славными обеспечены - каждый день крестьяне добровольно волокли чего-нибудь пожрать русским.
..про неприятие менталитета там ничего, конечно, не было - слишком, видать, тонкая это материя для солдата на фронте...


От Тов.Рю
К Goodiny (16.04.2004 10:01:08)
Дата 16.04.2004 14:54:11

А вот что пишет Слуцкий (из"Записок о войне")

...То было время, когда тысячи и тысячи людей, волею случая приставленных к сложным и отдаленным от врага формам борьбы, испытали внезапное желание: лечь с пулеметом за кустом, какой поплоше и помокрее, дождаться пока станет видно в прорезь прицела простым глазом и близоруким глазом. И бить, бить, бить в морось, придвигающуюся топоча.

И было еще одно желание — под тем же кустом — помокрее и поплоше, подгребая сухих листьев под проношенные коленки, засунуть стандартный наган в рот (по-растратчичьи) или притиснуть его ко лбу (по-офицерски) — и на две, на три, на четыре уменьшить официально положенную семерку пуль.

Диапазон официозности расширился: «Правда» печатала стихи от Демьяна Бедного до Ахматовой. Распространение получили две формы приверженности к сущему: одна — попроще — встречалась у людей чисто советской выделки. Она заключалась в том, что сущее было слишком разумным, чтобы стерли его немцы в четыре месяца от июня до ноября. Эта приверженность не колебалась от поражения, ибо знала она, что государственный корабль наш щелист, но знала также, что слишком надежными, плотничными гвоздями заколачивали его тесины.

Вторую форму приверженности назовем традиционной. Она исходила из страниц исторических учебников, из недоверия к крепости нашествователей, из веры в пружинные качества своего народа. Имена Донского, Минина, Пожарского, для одних западно чуждые, сошедшие с темных досок обрусительских икон, здесь наливались красками и кровью. Две эти любви, механически слитые армейскими газетками, еще долго жили порознь, смешливо и враждебно поглядывая друг на друга. В Керчи Мехлис просматривал листовки, обращенные к полякам — солдатам немецкой армии. Мучительно картавя, хрипя, презирая, он тыкал в исчерканный текст чиновника своего. Кричал: где славянство, почему нет «братья-славяне», вставьте сейчас же, я обожду. Тогда еще никто не знал, что слово «славяне», казавшееся хитрой выдумкой партработников и профессоров, уже собирало в Белграде студентов и рабочих под знамена антинемецкой борьбы.

Границу мы перешли в августе 1944-го. Для нас она была отчетливой и естественной — Европа начиналась за полутора километрами Дуная. Безостановочно шли паромы, румынские пароходы с пугливо исполнительными командами, катера... Из легковых машин, из окошек крытых грузовиков любопытствовали наши женщины — телефонистки с милыми молодыми лицами, в чистеньких гимнастерках, белых от стирки, с легким запахом давно прошедшего уставного зеленого цвета...

И вот мы идем по отличной румынской дороге, затушенной белой пылью, столь тонкой, что в десять шагов она смыла с сапогов российскую грязь...
Мимо медленно ползут стрелковые роты, досчитывающие трофеи Кишиневского окружения. Костюмы бойцов варварски разнообразны — в полный набор оттенков желтого и зеленого — положенных цветов нашей армии, обильно вкраплены немецкие и румынские мундиры. Основательная кирза разбавлена блистательной легковесностью хромовых, стянутых с немецкого подполковника, сапог. Идут волны мобилизованные еще за Днепром.

Население румынских местечек рассматривает нас с пугливым любопытством...
Вторжение началось, но завоеватели слишком торопились, чтобы сводить счеты. Все шло мирно. Массовое мышление — основательно, но медленно.

В эти дни доминирующей мыслью было: «Мы — победители. Они нам покорились». Потребовалась неделя, чтобы умами овладела следующая идея: «По поводу победы их следует пощипать».

Когда весной 1945 года мы ворвались в Австрию, когда капитулировали первые деревни и потащили в амбары первых фольксштурмистов, наш солдат окончательно понял, что война вступила в период воздаяния. Армия учуяла немца. Мы слишком плохо знали немецкий язык, чтобы различать, где прусский говор, а где штирийский. Мы недостаточно ориентировались во всеобщей истории, чтобы оценить автономность Австрии внутри великогерманской системы.

Здесь мы столкнулись с повальной капитуляцией. Целые деревни оплавлялись белыми тряпками. Пожилые женщины поднимали кверху руки при встрече с человеком в красноармейской форме.

Солдаты внимательно слушали увещевания на тему о различии между Германией и Австрией и не верили им ни на йоту. Война приняла выпуклые, личные формы. Немец был немцем. Ему надо было «дать». И вот начали «давать» — немцу.
В каждом селе навстречу нашим танкам выходили русские — 10-15 человек. Девушки искали земляков — и многие из них еще долго ездили в повозках ротных и батальонных командиров.

В Штирии торжествовала справедливость, и каждый солдат ощущал себя ее вершителем и стражем. Древний принцип «око за око» исключал кровомщение. За редкими исключениями австрийские крестьяне обращались со своими рабами человечно. Поэтому работник по-хорошему прощался с хозяином, запрягал пару хозяйских коней в хозяйскую бричку, грузил туда пару хозяйских чемоданов и такое количество продовольствия, что не спеша можно было доехать не только до Полтавской, но и до Тобольской губернии. Не спеша двигался в путь.

Убийства были очень редки, и, когда какой-то кулак спятил с ума и оказал сопротивление, все село помогало работнику-украинцу изловить его и добить.

По всем дорогам двигались караваны бричек, тачек, телег, возвращающихся на родину. Шли землячества. Случайные полицаи, но которым уже томилась отечественная веревка, шагали вперемежку с пленными и вывезенными. В Фельдбахе итальянская семья спрашивала меня, можно ли пробраться в Италию через Триест. В то время Триест еще был занят немцами, но они упрямо протаскивались к фронту, толкая перед собой тачку с нехитрым барахлом.
Установился неписаный закон: возвращающихся кормят австрийцы — и все придорожные деревни были объедены до последнего петуха.

В то время в армии выделилась группка насильников и мародеров из числа людей с относительной свободой передвижения — резервистов, старшин, тыловиков.

В Румынии они еще не успели развернуться как следует. В Болгарии их связывала настороженность народа, болезненность, с которой заступались за женщин. В Югославии вся армия дружно осуждала насильников. В Венгрии дисциплина дрогнула, но только здесь, в Третьей империи, они по-настоящему дорвались до белобрысых баб, до их кожаных чемоданов, до их старых бочек с вином и сидром.

Целый ряд факторов благоприятствовал насилию. Большие на карте, австрийские деревни на местности оказались собраниями разбросанных по холмам домов, отделенных друг от друга лесом и оврагами. Из дома в дом зачастую нельзя было услышать женский крик. В большую часть хуторов нельзя было поставить ни гарнизона, ни комендатуры. Следовательно, законодательная и исполнительная власть была здесь сосредоточена в руках первого проезжего старшины.

С другой стороны, австрийки не оказались чрезмерно неподатливыми. Подавляющее большинство крестьянских девушек выходило замуж «испорченными». Солдаты немецкой армии — отпускники — чувствовали себя дома как у Христа за пазухой. В Вене наш гид, банковский чиновник, удивлялся настойчивости и нетерпеливости русских. Он полагал, что галантности достаточно, чтобы добиться у венки всего чего захочется.

В большинстве деревень почти не было мужчин. Тотальная мобилизация была дополнена арестом или бегством многих фольксштурмистов.

Но впереди всех факторов шествовал страх — всеобщий и беспросветный, заставлявший женщин поднимать руки кверху при встрече с солдатом, вынуждавший мужей стоять у дверей, когда насиловали их жен.

Я основательно ознакомился со всем этим в хуторке Зихауэр, стоящем на проселочной дороге Кальх — Санкт-Анна, на границе Штирии и Бургенланда. Вдвоем с Барбье (немецкий коммунист, перешедший на сторону нашей армии и работавший более двух лет войны переводчиком и диктором громкоговорящей агитационной установки. Неоднократно упоминается в воспоминаниях и письмах Бориса Слуцкого) мы возвращались из командировки — на передовую — «для изучения настроений местного австрийского населения».

Было очень жарко, и погребок у придорожной избушки обещал холодный яблочный сидр. В доме нас поразило обилие женщин. На стульях, кроватях, подоконниках их сидело 9-10 — все в «опасном возрасте», точнее, в угрожаемом возрасте — от 16 до 45 лет. Некоторые из них тихо плакали. Другие тщетно пытались договориться с сержантом-связистом, ковырявшим дырку в оконце, чтобы протащить сквозь нее провод.

В Австрии знание языка не производило столь решительного впечатления, как в Венгрии. Все же, когда заговорил мой «солдат» с великолепным швабским акцентом, когда товарищ майор тоже оказался понимающим по-немецки, сержанта забыли и все сгрудились вокруг нас.

Подали сидр, и женщины с крестьянской вежливостью дожидались, пока мы не выпили но две кружки. Плакать начали только тогда, когда мы поблагодарили и хотели прощаться.

Я собрал в комнате десяток солдат из окрестных домов. Они стояли бледные-бледные, прямо как на допросе. За два часа я при них допросил шесть девушек — необходимость переводить каждое слово замедляла работу. Остальных пришлось отправить по домам.

Где-то, в старых тетрадях, у меня сохранились их имена, отдающие нескладной эстетикой сельских попов, всяческие католические Параскевы и Олимпиады.
Здесь была девушка, которую изнасиловали шесть раз за последние три дня. Это была неуклюжая деревенщина — она совсем не умела прятаться. В ее тусклом взгляде я не нашел ни страдания, ни стыдливости. Все это прошло. Осталась одна усталость. После нее допрашивалась 18-летняя вертушка. Ее настигли всего один раз. У нее есть такие места на огороде, где ее не нашла бы и родная сестра. И она засмеялась испуганным коротким смехом.

Одни отчитывались обстоятельно и толково — не как на исповеди, а как перед доктором. Другие плакали навзрыд, тосковали об окончательности, необратимости происшедшего. Но больше всего мне запомнилась одна фраза. Ее сказала вертушка Анжелика. Это было: «Нас гоняют как зайцев!». Да, именно как зайцев — все обрадованно закивали головами. Они были слишком измучены, чтобы осмыслять происшедшее, но его эстетическая формула была уже найдена. И какая точная — нас гоняют как зайцев.

— Мы теперь совсем не спим дома. Выкопали себе ямки в стогах. Пока тепло — хорошо, а как же будет осенью?

Уходя я не давал никаких обещаний, но меня провожали всем хутором, до околицы. Солдатам я сказал — не по закону, а по-человечески: ну, что? Стыдно? Смотрите же.

И скептик Барбье говорил мне потом, что эти солдаты уже не позволят никому обижать девушек в Зихауэре.

Через два дня я докладывал начальству о женщинах Зихауэра. Генералы сидели внимательные и серьезные, слушали каждое слово. Прошло то время, когда сигналы об изнасиловании истолковывались как клевета на Красную Армию. Дело шло о политическом выигрыше Австрии.

Из Москвы поступали телеграммы — жестокие, определенные... Но и без них накипали самые сокровенные элементы человечности.

По этому докладу были приняты серьезные меры.

От Pavel
К Тов.Рю (16.04.2004 14:54:11)
Дата 16.04.2004 15:55:37

Спасибо!А когда это было опубликовано?(-)


От Тов.Рю
К Pavel (16.04.2004 15:55:37)
Дата 16.04.2004 16:15:16

Этот отрывок...

... в "Огоньке" в 1995, бОльшая часть - в журнале "Вопросы литературы" в том же году, а целиком отдельной книгой вышли в СПб в 2000 г.