От Пуденко Сергей Ответить на сообщение
К Alex~1 Ответить по почте
Дата 20.05.2006 09:31:14 Найти в дереве
Рубрики Прочее; В стране и мире; Версия для печати

НАША лагерная правда и "встречный огонь" "архипелагам-гулагам".



Лучшая память о лагерях ( фашистских арбайтслагерях,но не только о
них) и о войне. Достойный ответ "архипелагам-гулагам". Книга имеет и
мировоззренческое, и самое что ни на есть философское значение. Так
никто не умел писАть про самые важные вещи.

Памяти переживших войну ,боровшихся за нашу и общую свободу и
отстоявших достоинство человека



Виталий Николаевич СЁМИН
(1927-1978)


http://www.belousenko.com/wr_Semin.htm
СЁМИН Виталий Николаевич (12.7. 1927, Ростов-на-Дону - 10.5.1978,
там же) - прозаик.
Род. в семье служащих. В 1942 был вывезен оккупантами в Германию.
После возвращения (1945) учился в железнодорожном техникуме и Ростовском
пед. ин-те, который вынужден был оставить из-за своей <запятнанной>
пребыванием в фашистских арбайтслагерях биографии. Работал на
строительстве Куйбышевской ГЭС (1953-54). Окончил Таганрогский пед. ин-т
(1957). Был учителем в школе, преподавателем автодорожного техникума
(1954-58), лит. сотрудником газ. <Вечерний Ростов> (1958-62), редактором
литературно-драматических передач Ростовского телевидения (1963). Первые
рассказы и очерки опубл. в 1956-59 в газ. <Вечерний Ростов>. Они были
собраны в его первой кн. <Шторм на Цимле>, которая вышла в Ростове в
1960. Обративший внимание на книгу известный критик А. Макаров отметил
не только новизну коллизий семинских рассказов, но и авт. умение
сочетать точное изображение бытовых явлений с мыслительной работой
героя. Правда, в этих рассказах пока еще отсутствует прямое обращение к
трагическому прошлому. С. волнует больше нравств., духовное созревание
молодых героев, которых, как и мн. их лит. сверстников, вдохновляет
романтика трудового энтузиазма и поиски своего личного предназначения в
жизни.
В основу пов. <Ласточка-звездочка> (1963) легли воспоминания
писателя о довоен. детстве, о тепле домашнего очага и первых
столкновениях с жизнью. Здесь впервые появляется Сергей Рязанов, который
станет сквозным героем мн. произв. С. Здесь же определился тип
семинского героя, прямодушно преданного справедливости, ищущего смысл
жизни и нравственно обостренно чуткого. Несмотря на первые серьезные
жизненные испытания, мир детства в повести изображен светлым и
радостным.
В пов. <Сто двадцать километров до железной дороги> (1964) и
<Семеро в одном доме> (1965) С. обращается к исследованию послевоен.
жизни <глубинки> и городской окраины. Пов. <Семеро в одном доме> стала
своего рода лит. событием, вызвав дискуссию и порицания за
<односторонность и узость изображения> жизни (Лукин Ю. Лишь видимость
правды//Правда. 1965. 11 авг.).
В центре повести один из самых полнокровных женских образов в
лит-ре последних десятилетий - МулЯ, человек сложного характера и
трудной доли, но и самоотверженной души, отзывающейся на беды др. людей,
будь то ее собственные родственники или чужие люди вроде той женщины с
детьми, которую она во время войны, сама еле-еле сводя концы с концами,
приютила у себя. Героиня С., поднимаясь ни свет ни заря и ложась за
полночь, - в постоянных заботах по дому, в каждодневной суете, но суета
эта, как показывает писатель, - стремление обиходить жизнь, сделать ее
более пригодной для человека. Энергия Мули, несмотря на ее крутоватый,
неуживчивый нрав и резкость, поддерживает других, заражает своим
жизнеутверждающим началом. В ее рассказах писатель подмечает
отчужденность от гос. жизни, пусть неосознанный, но протест против ее
бюрократического устройства. С. был одним из немногих публикуемых в то
время писателей, кто попытался честно изобразить невидимое
противостояние реального простого человека и государства, абсолютно
равнодушного к его нуждам. <Окраинная> философия, за интерес к которой
упрекала писателя наиболее тенденциозная часть тогдашней критики, на
самом деле несла в себе большой заряд здравого смысла и чести. Писатель
показывал, как в послевоен. разрухе простой человек сопротивляется
будничным, но от того не менее жестким обстоятельствам, рисовал как
важнейшую среду частного существования. Неслучайно С. вводит сюжетную
линию строительство дома - в ром. <Женя и Валентина>, где снова
вглядывается в интересовавший его быт окраины, но дает уже гораздо
большее разнообразие характеров персонажей, каждый из которых пытается
понять жизнь, найти свое место в ней. Роман почти не вызвал критич.
откликов, был воспринят как часть большого замысла. Действительно, в
хронологическом плане это произв., повествуя о самом начале войны и
первых днях оккупации, как бы предваряло действие последовавших за ним
ром. <Нагрудный знак "OST"> и <Плотина> - по сути, главных произв.
писателя.
Большинство произв. С. имеет авто-биогр. характер: детство,
фашистские арбайтслагеря, работа на Куйбышевской ГЭС, учительство,
журналистский опыт, жизнь на окраине Ростова. И если в первых рассказах
С. еще чувствовался налет журнализма и воздействие идеологических и лит.
клише, то с каждым новым произв. его худож. исследование
действительности и взгляд на человека становились все более глубокими и
личностными. <Этот взгляд узнается по тому, как и что выбрано в людях, в
их быту, в словах и поступках, и какие вообще выбраны люди и как
соединены,- писал критик И. Дедков о семинском творчестве.- Узнается и
по неизменной тяге к ясности, и по всегдашнему отвращению к фальши, по
серьезности и непредвзятости оценок. Взгляд Семина очень редко
заволакивала поволока лиризма или сентиментальности; его герой не
идеализирует ни себя, ни родного круга. Но эта жесткая правдивость и
склонность к точным, тщательным - порою, кажется, по-научному точным и
тщательным - определениям человека и его действий никогда, однако, не
лишали авторскую мысль гибкости и доброты> (Дедков И. Честность памяти
// Дедков И. Во все концы дорога далека: Литературно-критич. ст. и
очерки. Ярославль, 1981. С. 75).
Ром. С. <Нагрудный знак "OST' (1976) стал своего рода
промежуточным звеном между воен. прозой и художественно-док. произв.
кон. 70-х - нач. 80-х гг. Его жизненная основа - пребывание писателя в
фашистском арбайтслагере. <За тридцать лет, прошедшие после войны, я
много раз пытался рассказать о своих главнейших жизненных переживаниях,-
делился С. - Но только обжигался. А что можно рассказать криком! Слух
послевоенного человека уже не настроен на крик. Живая память
сопротивляется насилию, может быть, больше, чем человек. Нельзя изменить
память, не рассекая сосуды. Но чем дальше прошлое, тем короче в нем
время, тем легче в этом коротком времени самые страшные несчастья>.
Писатель должен был найти такую интонацию, такую стилистику, которая бы
высвободила его мысль, подняла над ужасами пережитого - с тем, чтобы
снова пройти и осознать выпавший на его долю путь, чтобы исследовать эту
почти невероятную реальность.
Повествование ведется в романе от лица 15-летнего подростка.
Ведется просто, сдержанно, почти бесстрастие Но бесстрастность эта
мнимая - под ней раскаленная лава боли, постоянно ощущаемая читателем.
Герою часто не по силам работа, которую заставляют его выполнять немцы.
Вообще все случившееся - война, отправка в Германию, фашистский
застенок - для него как наваждение. Он не может поверить в эту страшную
реальность, смириться с ней. Писатель показывает, что только близкая
память о доме, о материнской ласке, о заботе и тепле родных, о книгах
противостоит жестокой реальности арбайтслагеря - унижениям, побоям,
рабскому труду, деградации. Память о нормальной человеческой жизни с ее
обыкновенными радостями и печалями, житейскими заботами и проблемами
противостоит той извращенной норме, которая каждодневно насилием
внедряется в сознание бесправных заключенных. Ей противостоит и упорное
нежелание принять эту норму, безрассудная, но благотворная вера в
человеческое достоинство и человека, потребность подростка в искренних
человеческих чувствах - любви, доверии, человеческой привязанности,
доброте. И еще - желание рассказать об увиденном и пережитом. Поделиться
своим тяжким опытом, своим знанием, которое герой ощущает и как нечто
сверхличное. Вместе с героем писатель вглядывается в характеры
окружающих людей, пытается понять их поступки, найти в них не только
смысл, но и определенные закономерности. Из этой страшной жизненной
школы герой выносит много уроков, и один из главных среди них - <что
только безграничная добровольная доброта удержала его на таком краю,
где, казалось, самой доброте и самоотверженности не на что опереться>.
Среди осн. вопросов, которые ставит С. в романе - вопрос о
<государственной злобе>, о природе фашизма, о той почве, на которой он
вырастает. Наблюдая немцев, герой вместе с писателем пытаются понять,
что происходит с людьми, как смог фашизм настолько изменить их сознание,
усыпить душу?
Появляется в <Нагрудном знаке "OST">, а затем и в ром. <Плотина>
изображение блатного мира, который так же ненавистен писателю, как и его
герою, соприкоснувшемуся с ним еще в пов. <Ласточка-звездочка>. Культ
силы и безжалостности - вот что сближает, по мнению С. блатных и
фашистов. Писатель показывает, что зачатки фашизма существуют везде, где
находят для себя питательную среду бациллы национализма, бездуховности,
презрения к человеческой личности.
Внутренней темой ром. <Плотина>, где читатель встречается с тем же
героем, что и в <Нагрудном знаке "OST">, становится сопротивление -
сопротивление не только обстоятельствам, но и ненависти, которая,
обжигая истерзанную в арбайтслагере душу Сергея, в первые же дни после
освобождения рвется выплеснуться в каком-то жестоком, безрассудном
поступке-мщении. Идейной кульминацией романа становится эпизод, когда
герой, готовый вот-вот выстрелить в доктора Леера, уже держит палец на
спусковом крючке пистолета, но тем не менее в последний миг избегает
этого искушения. Искушения насилием и безжалостностью, к которым его так
или иначе принуждал окружавший мир. Подросток понимает, что только
противостоя этому, а также страху, уже ставшему привычным в этих
экстремальных условиях, он сможет сохранить себя, свою человеческую
сущность.
Жажда познания и действия у героя С. сильнее тяги к душевному
покою и самосохранению. Для него все ясней становится, что только от
самого человека зависит, какой будет истинная человеческая мера жизни,
что своим собственным поведением человек добывает и утверждает высший
смысл бытия. Пытливая мысль героя, стремление во что бы то ни стало
остаться самим собой, не потерять человеческого лица - та свобода,
которая, по мнению С. сохраняется у человека даже в самых невыносимых
условиях.
В личном архиве С. сохранилось множество <внутренних> рец.,
написанных для журналов и изд-в на поступившие туда рукописи. Эти рец.,
составившие отд. сборник, вышедший в 1987, дают яркое представление о
взглядах писателя на лит. творчество, о его нравств. и эстетических
критериях, его взыскательности к себе и чувстве времени.
Соч.: Женя и Валентина: Ром. Ростов-на-Дону, 1974; Нагрудный знак
: Ром., пов., рассказы. М., 1978; Нагрудный знак : Ром.
Плотина: Ром. М., 1982; Что истинно в лит-ре: Лит. критика. Письма.
Рабочие заметки. М., 1987; Семеро в одном доме: Пов. Ростов-на-Дону,
1989.
Лит.: Фоменко В. Шторм на Цимле//Лит-ра и жизнь. 1960. 16 сент.;
Камянов В. Вид на окраину//Лит. Россия. 1965. 13 авг.; Макаров А. Через
пять лет: Ст. вторая//Знамя. 1966. ? 3; Лакшин В. Писатель, читатель,
критик: Ст. вторая//Новый мир. 1966. М°8; Лавлинский Л. Цена
истины//Новый мир. 1979. ? 4; Золотусский И. Власть над судьбой//Лит.
обозрение. 1981. ? 12; Джичоева Е. Преодоление: Очерк жизни и творчества
В. Семина. Ростов-на-Дону, 1982; Адамович А. Ничего важнее//Вопросы
лит-ры. 1983. ? 3; Борисова И. Уроки чтения//Новый мир. 1986. ? 4.
Е.А. Шкловский.


---------------------------------------------

Произведения:
Роман "Нагрудный знак " (Doc-rar 253 kb)
http://www.belousenko.com/books/russian/semin_ost.rar
Роман "Плотина" (Doc-rar 116 kb)
http://www.belousenko.com/books/russian/semin_plotina.rar

Аннотация издательства:
Нагрудный знак : Романы.- Ростов н/Д: Кн. изд-во, 1991.- 448 с.
Второй том прозы Виталия Сёмина включает главную книгу его жизни роман
<Нагрудный знак - суровое и честное, наполненное трагизмом
повествование о страшных годах каторги в гитлеровских арбайтслагерях,
куда будущий писатель был угнан в 1942 году пятнадцатилетним подростком.
В том также вошла первая часть незаконченного романа <Плотина>,
являющаяся прямым продолжением <Нагрудного знака .

Фрагменты романа "Нагрудный знак ":

Почти все лагерные полицейские были пожилыми людьми. Они подошли к
тому возрасту, за которым человека в Германии называют <опа>. Oпa - дед,
старик, старина, отец. Почтительно-фамильярное слово, с которым на улице
можно обратиться к старому ченовеку. Впервые я услышал его в пересыльном
лагере. Так называли лагерных полицейских. В пересыльном женщин отделяли
от мужчин, формировали партии по возрастам, отрывали друг от друга тех,
кто хотел быть вместе. Здесь все обрушивалось разом: потеря близких,
голодный, на крайнее истощение, паек, оскорбление гнусной баландой.
Кончались бессистемные эшелонные замахивания, начинались избиения
систематические. Опы действовали быстро, жестоко и весело. Били они не
только специальным инструментом для избиения - гумой, резиновой палкой,-
но ногами, руками и тем, что в этот момент попадало под руку. Тогда я
понял, что такое выворачивающая душу ненависть. Душа выворачивалась
именно тем обстоятельством, что, как сказали бы теперь, разрушалась вся
система моей детской ориентации в этом мире. Обманывали вернейшие,
определяемые самим инстинктом признаки благоразумия, снисходительности,
доброты: пожилой человек, интеллигентный человек, человек в белом
халате - врач, или, как все мы в детстве называем врачей, доктор. Одно
из самых ярких первых впечатлений в Германии: нас гонят по улице
небольшого рурского городка. Только что мы носили мебель в какое-то
здание, и полицейские, сопровождающие нас, даже довольны нами. По
тротуару идут две нарядные молодые женщины с нарядными детьми. Дети
кидают в нас камни, и я жду, когда женщины или полицейские остановят их.
Но ни полицейские, ни женщины не говорят детям ни слова.
И еще поражает и выворачивает душу: идет сорок второй год, немцы
воюют в далеких чужих землях, война к ним иногда прилетает на самолетах.
Рурские городки стоят целые. Целы новый асфальт и булыжник старинных
мостовых, целы витрины многочисленных маленьких и крупных магазинов.
Откуда же эта энергия слепой, не выбирающей в нашей толпе ни старших, ни
младших ненависти? Ведь нельзя же просто так с утра, как чашкой кофе,
заряжаться ненавистью. Это ведь не будничное чувство. А между тем
энергией своей, последовательностью, организованностью и каким-то
всеобщим будничным распространением эта обращенная на нас жестокость и
поражает. И еще странно - есть в этой жестокости парадность,
форменность, официальность и частная инициатива. Полицейская,
гестаповская форма или штатский костюм - все равно. Есть в ней и
интонация. Голос, набирающий полицейскую пронзительность, поднимающийся
на все более и более высокие тона.


Потом я десятки раз слышал такие разговоры. Главная мука здесь была в
том, что когда то им не хватило знания. А то, что они знали сейчас,
никаким другим путем узнать было невозможно. То есть они и раньше
слышали и читали, но не то чтобы не верили, а поверить было невозможно.
Надо было стать другим человеком. Все дело было в немыслимой полноте
этого знания. Они не стыдились того, что попали в плен,- исступленно
жалели, что когда то выпустили из рук оружие. На фронте они дрались не
хуже других и попали в плен, как обычные люди, которые, сделав все, что
в их силах, остановились перед неизбежной и, главное, по видимому,
бессмысленной потерей жизни. Но в том то и дело, что все потом было
страшнее смерти. И не жизнь им было жалко, ее и так не было. Жалко им
было знания. Они и ценили сейчас себя как людей, которые знают. Они
считали, что знанию этому нет цены. Кому то на фронте сейчас не хватает
его, а у них его так много, что они наделили бы им всех. Они и бежали
потому, что хотели сохранить это знание и принести его на фронт...

-----------------------------------------------------------------

Предстоял полный день без хлеба и почти без еды. И длина его
измерялась голодом. Когда внизу поднималась суета и тяжелый термос
грохал о цементный пол, вслушивался весь лагерь. Количество этих ударов
подводило итог голодным надеждам.
Сейчас, через столько лет после войны, голод можно представить как
сильное желание есть, как физическое недомогание. Однако голод - нечто
другое. Он не только меняет дыхание, частоту пульса, вес и силу мышц, он
обесцвечивает ощущения и сами мысли, не отступает и во сне, изменяет
направление мыслей. И, может быть, самое страшное - меняет ваши
представления о самом себе. И уж совсем особое дело - голодание многих
людей, запертых в одном месте.
Когда голод достигает степени истощения, у него появляется
горячечный, карболовый, тифозный запах, которым невозможно дышать. У
голода послабее пресный гриппозный запах, изменяющий вкус хлеба и
табака. В этом неотступном гриппозном недомогании все полы кажутся
цементными, все стены - лишенными штукатурки. Это бесшумный и
непрерывный метод полицейского давления, и, может быть, поэтому
главное - не показать, как ты голоден. Не сразу я, конечно, понял, что
дело не только в сохранении лица. Кто сохраняет чувство собственного
достоинства, сберегает по каким-то важным жизненным законам и больше
шансов на жизнь.



-------------------------------------------------------------------

В первый десятиминутный перерыв немец, сидя на скамейке со своей
стороны вальцов, съедает бутерброд, выкуривает сигарету, и сладковатый
запах слабого немецкого табака тянет через вальцы на нашу сторону. На
время перерыва свет пригашен, и не видно, как мучает нас этот запах.
Не могу подавить надежду, что кто-то из немцев хоть в этот перерыв
поделится хлебом. Это даже не надежда, а голодный спазм, с которым не
совладать. Не дали ни разу. И сейчас, через много лет после войны, я
испытываю страх и стыд: ведь все мы люди. Я долго не решался об этом
написать. Раньше мне другое казалось страшней. Но постепенно самым
удивительным мне стало казаться то, что никому из многих сотен молодых и
пожилых, веселых и злобных в голову не пришло дать мне хлеба. У меня
ведь особый счет. Они взрослые, а я мальчишка. Я сам был разочарован в
себе. Мое лишенное белков, солей, витаминов, истерзанное усталостью тело
не давало мне секундной передышки. Страдание переутомлением, голодом,
страхом, лагерным отчаянием было так велико, что тело становилось
сильнее меня. Только бы сесть, лечь, прижаться к теплу. Они тоже жили на
карточки. Сверхнапряжение государственной злобы, оплетавшее их, я
чувствовал сильнее, чем они. Было нелогично дать мне хлеба. Но должна же
была у кого-то из них в один из рабочих перерывов появиться такая
нелогичная мысль!
---------------------

Накаливались рекламные, цветные. Когда из крытого грузовика я выпрыгнул
на мостовую, я поразился забытому ощущению - каменной твердости
булыжника под ногами. Я ничего не знал об этом ощущении до тех пор, пока
меня не лишили его. Уже месяц под моими ногами были пол железнодорожного
вагона или барака, обочины железнодорожного пути или лагерная площадь. И
вот, оказывается, я ногами забил, какой каменной твердости городские
улицы. И на свет магазинной витрины я никогда не смотрел с таким
чувством, пока то, что находится с той стороны витрины, было мне
доступно. По лестнице к трамваю поднимались мужчины в плащах, с
портфелями и без портфелей, женщины в шляпках, с сумочками. Красный
трамвайчик уносил их к жизни, которая по законам <нового порядка> должна
быть отныне навсегда для нас закрытой. Даже это ощущение каменной
твердости городского булыжника становится привилегией, которой они не
намерены с нами делиться. На нас они не обращали внимания. А я смотрел
на тяжело провисшую предохранительную сетку, которая страховала их, как
гимнастов в каком то уличном цирке, и думал: <Живете, будто ничьей жизни
вам не жалко, ни чужой, ни своей, а сетку натягиваете, бережетесь!>

Не могу подавить надежду, что кто то из немцев хоть в этот перерыв
поделится хлебом. Это даже не надежда, а голодный спазм, с которым не
совладать. Не дали ни разу. И сейчас, через много лет после войны, я
испытываю страх и стыд: ведь все мы люди. Я долго не решался об этом
написать. Раньше мне другое казалось страшней. Но постепенно самым
удивительным мне стало казаться то, что никому из многих сотен молодых и
пожилых, веселых и злобных в голову не пришло дать мне хлеба. У меня
ведь особый счет. Они взрослые, а я мальчишка. Я сам был разочарован в
себе. Мое лишенное белков, солей, витаминов, истерзанное усталостью тело
не давало мне секундной передышки. Страдание переутомлением, голодом,
страхом, лагерным отчаянием было так велико, что тело становилось
сильнее меня. Только бы сесть, лечь, прижаться к теплу. Они тоже жили на
карточки. Сверхнапряжение государственной злобы, оплетавшее их, я
чувствовал сильнее, чем они. Было нелогично дать мне хлеба. Но должна же
была у кого то из них в один из рабочих перерывов появиться такая
нелогичная мысль!

Надо объяснить, как ум очищается от доброты. В детстве было просто. Ум -
добр, злоба - глупа. Обидеть может дурак, защитит - умный. Слабость
проницательна. Очень быстро в уличном потоке выделяешь интеллигентные
лица. Сама внешность немецких городов была интеллигентна. Интеллигентной
внешностью обладали многие фабричные вещи. А все вместе жестокой петлей
душило нас. Это был противоестественный ум - ум без доброты. И я
ненавидел гладкий асфальт, ровный булыжник и чувствовал, что где то в
глубине подо всем этим лежит огромная, страшная, деятельная глупость.
Буду до конца честен. На другую сторону коромысла положу конфету. Она
немало весит, если я ее до сих пор помню. Мы увидели ее на заборчике,
которым был огражден железнодорожный переезд. Когда нас гнали разгружать
вагоны, конфеты не было. Кто то положил ее перед нашим возвращением.
Малиновый цвет обертки был виден издалека. Наши шарящие голодные глаза
сразу выделили его. Конвоир посмеивался, не возражал, но мы не решались
подойти: вдруг это шутка, розыгрыш. Конфета явно была дорогой, конвоир
был заинтересован и даже прикрикнул на ближайшего: <Возьми!> Нас было
пятеро, но и мне достался кусочек. Я понял только одно - из моего тела
совершенно исчезла вкусовая память на довоенные конфеты. Я ощутил
вкусовой шок, вкусовую трагедию. Но дело не в этом. Конфета, конечно,
могла оказаться на заборчике случайно. Но мне почему то до сих пор
светит яркая малиновая фольга. Доброта в этом государстве и должна была
прятаться, бояться быть узнанной. Однако не слишком ли хорошо она
пряталась? Почву, на которой вырастает фашизм, надо исследовать
тщательнее, чем само растение.

Кладбищенской мне казалась темная черепица на высоких крышах.
Кладбищенской - серо зеленая военная и коричневая партийная форма.
Мальчишки из гитлерюгенда в своих гетрах, портупеях и красных повязках,
которые собирались над огромными ямами братских могил, тоже казались мне
приписанными к смерти, к кладбищу. Насылая смерть за пределы своей
страны, они, возможно, искренне считали себя сверхлюдьми, членами
воинского братства, кригскамарадами (сколько еще существует таких
ритуальных слов заклинаний!). В сорок четвертом году они не могли не
почувствовать свои мундиры формой собственной приписки к смерти. Ах, как
близко отсюда до признания себя человеком! Назвать себя просто
человеком - все равно что воззвать к состраданию. И, в общем то, они,
конечно, совсем простые люди. Поэтому то к горечи воспоминаний всегда
примешивается стыд. Поэтому то я и чувствую неотпадающую связь с местом,
с которым много лет назад, казалось, навсегда расстался сердцем и
памятью.

Только одним способом совершаются все фундаментальные победы дураков над
умными. Под давлением обстоятельств умник сам себя подвергает ревизии,
жестокость называет бескомпромиссностью, злобность решительностью,
участие в массовых преступлениях долгом или там голосом крови. Но и
осводождение происходит сразу во многих душах. Насильственные связи
распадаются, понятиям возвращаются истинные имена. В циничном <эгаль -
етцт криг!>уже содержалась возможность более широкого взгляда на вещи.
<Аллес шайзе!>было уже гигантским шагом вперед, заигрыванием со старой
мыслью о всемирном равенстве людей с условием, конечно - поскольку еще
есть возможность ставить условия,- что завоеватели и подвергавшиеся
завоеванию равно виноваты. Перед чем? Ну, скажем, перед историей. Тут
больше, конечно, тоска по практическим вещам: генералы не так хороши,
противник не так слаб, как это предполагалось. Но здесь же и мысли о
душе, и обращение к философии. Далеко еще до призывов о сострадании. Но
призыв отпускать друг другу грехи уже содержится.
Все равно - сейчас война!
Все дерьмо!

А злобность и агрессивность не прятались. Они были проявлениями
благонамеренности и гражданственности. Однако старший мастер на <Фолькен
Борне>, о котором я сразу решил: <Зол, опасен, будет драться>,- ни разу
не замахнулся на меня. И хотя можно было понять, что мы с Саней, с
пассивностью истощенных людей сопротивляющиеся любой работе, вызываем у
него неприязнь, он терпел нас, не очень показывая свое отвращение. Я
помню только одно его замечание. Мы с Саней, везли из монтажного цеха в
красильный бензомоторную пилу и остановились погреться на солнце посреди
двора. Во дворе не было никого, в черном проеме двери, ведущей в
монтажный цех, никого не было видно. И мы тянули, топтались на месте до
тех пор, пока из черного проема не двинулся к нам старший мастер. Было
видно, что он давно за нами наблюдал, и шел к нам той походкой, которая
яснее слов говорила: <Сейчас вы получите>. Он подошел к нам, холодно
показал на окно второго этажа к сказал:
- Из этого окна на вас господин Фолькен Борн смотрит.
Мы ошеломленно взглянули на второй этаж, увидели в каком то из окон чье
то лицо и покатили пилу дальше.
Я пришел к выводу, к которому и до меня многие приходили. В Германии
было легче там, где меньше людей. Отдельный человек был виден лучше.
Когда часто смотришь друг другу в глаза, в конце концов захочешь и
улыбнуться, и о чем то спросить, и ответить на улыбку. А последствия
этих улыбок невозможно проконтролировать.

По лицу коменданта было видно, что, отступая от требований режима, он не
то рассчитывает на благодарность, но был бы удивлен, не обнаружив ее.
Злоба, ожесточение, жестокость - это и сейчас можно себе представить.
Гораздо труднее представить чувство превосходства, которое по особому
освещало злобу и ненависть. Недостаток каких качеств оно заменяло,
возникло ли вместе с фашизмом или само его породило, не знаю. Но в
снисходительности оно проявлялось не меньше, чем в многочисленных
<ферботен>. <Высокомерие>, <заносчивость>, <гордость> мало что
объясняют. Отношение к старым порокам в Германии было таким же, как во
всем мире. Высокомерие осуждалось, скромность восхвалялась. Но все это
были пороки с разными лицами. Однако и для заносчивых, и для скромников,
и для гордецов чувство превосходства над ненемцами было единым. Как в
белой коже европейца, черной - африканца, здесь стиралась разноликость.
Фашизм стремился к тому, чтобы каждый ненемец видел одно лицо и слышал
одну интонацию. И я слышал. Все знают эту интонацию. В кинотеатре, в
трамвае, в любом общественном месте громко переговариваются нагловатые
парни, убеждая друг друга, что они бравые ребята.

И еще одна особенность у интонации превосходства. Ни на секунду нельзя
забыть, что ты в стране, которая на гербе своем написала слово
<порядок>, быт которой отличается наименьшей долей риска: улицу никто на
красный свет не перейдет! Возможно, вместе с этим уже инстинктивным,
постоянным стремлением к понижению бытового риска порвалась какая то
связь с миром, возникло странное представление о податливости, а не о
сопротивлении материалов. Этакое чудовищное и в то же время неразвитое,
детское представление о своем месте в этом мире.
<Вир аллес меншен> - <все мы люди> - немецкая формула, осуждающая цели
войны и отразившая ее перелом. У русских или, скажем, французов она не
могла появиться, поскольку они никогда не утверждали обратного. Надо
представить себе, от какой бездны отталкивался немец и какое расстояние
прошел для того, чтобы сказать: все мы люди. Для кого то это был белый
флаг, для других - воскресные размышления, и лишь для немногих -
убеждение.

Союзники так долго обманывали наши надежды, что как бы соглашались с тем
невероятным, что здесь происходило. Постепенно мы так и привыкли о них
думать. И самолеты их, и бомбы все эти годы ничего для нас не меняли.
Сидели за Ла Маншем, теперь сидят под Ахеном, хотя каждый второй
немецкий танк без горючего, а каждый второй автомобиль с
газогенераторной печкой. И, конечно, никто лучше нас не ощущал, что это
слишком слабая либо нечестная игра. Никогда нам так не открывалось, что
такое политика и какой она может быть. И слова Аркадия встретили с
сочувствием.

Возможно (так я думаю сейчас), немцы оплачивали нашу работу лагерю. Но
ведь и считая себя с лагерем в расчете, они имели дело с истощенными
людьми. Количество ненависти к нам не увеличилось к концу войны, как
можно было бы ожидать, а уменьшилось. Ненависть была режимом, ритуалом,
а к концу войны режимы обмялись. Даже в полицаях была заметна
расслабленность. Особая лень. Они уступали желаниям, которых раньше,
наверно, и не замечали, так легко они подавлялись дисциплиной.
Слонялись. Выбирали прогретые солнцем места. И пост перед воротами
оказывался оставленным. Так что дело не в ненависти. Тут тоже, должно
быть, было чувство превосходства.

У нашего хозяина усики и челка наци - <под Гитлера>. Рассчитывая вызвать
сочувствие, он говорит нам, что вторую мировую войну, как и первую,
Германия проиграла. Я пораженно смотрю на гитлеровские усики, а он
многозначительно поднимает палец.
- Або дритте!:
- Но третью!:
Уже начинает пророчествовать.

Приходили к Аркадию и власовцы. Их было четверо. Появились они в лагере
в самом начале сорок пятого года и всех своим появлением поразили. Это
были раненые, списанные и разоруженные власовцы. Должно быть, они никак
не ожидали такого поворота в своей судьбе и до самой последней минуты не
догадывались, куда их определяют. В серо зеленых мундирах, со стертыми
до белого алюминия пуговицами, с траурно черными пластмассовыми
значками, с фляжками в суконных футлярах, пристегнутыми к черным
армейским ремням, с гофрированными железными коробками, тоже куда то
пристегнутыми, они рядом с пожилыми полицейскими выглядели настоящими
немецкими солдатами.
Полицейских смущали мундиры, черные значки, которые выдаются в награду
за пролитую кровь. Но я думаю, их смущало и коварство, чрезмерное даже с
их точки зрения коварство, в котором им приходилось участвовать.

Раньше всех понял, что произошло, пожилой косоглазый власовец, который
сразу же снял пластмассовый значок, ходил, по бабьи горбясь в своем
мундире, зябко потирая руки, засовывая их в рукава. Пилотку он тоже
носил по бабьи, натянув на уши, вывернув, как капелюху. В темных глазах
ничего нельзя было прочесть. Как будто специально набиваясь на
оскорбления, приходил туда, где было многолюднее, не отвечая, сносил все
пинки. Кто то повернул ему пилотку поперек головы, и он так шутовски и
носил ее. Один темный зрачок его смотрел с жутковатой твердостью и
прямотой, а второй, обнаруживая слабоумие и убожество, скатывался к
переносице. Нос всегда был мокрым. Но больше всего все таки смущало
разноглазие. Оно вызывало подозрение, что он не такой идиот, каким
старается казаться. Однако безответственность и настойчивость, с
которыми он возвращался туда, откуда его прогоняли, скоро всех утомили и
его почти перестали замечать.

:Через несколько месяцев в последнем пункте перед нашей демаркационной
зоной Костик мне сказал:
- В этой казарме французы военнопленные. Пойдем посмотрим.
Французы всегда вызывали сильнейшую симпатию. Мы пошли. В
полуразрушенном помещении на соломе сидели и лежали человек десять в
хаки, в знакомых пилотках. Наши переправляли французов домой. На улице
было солнечно, а в казарме сыро, и я удивился, что они сидят в сырости.
- Французы? - спросил Костик.- Франсе?
Ему не ответили.
- Языки откусили? - сказал Костик.
Никто позу не сменил. И тут нам крикнули:
- Это бельгийцы эсэсовцы!
Я понял, что было странного во взглядах этих людей. Их не за тех
принимали. Их всегда не за тех принимали. За тех они сами себя не смогли
бы выдать.
Вот это было и в глазах власовцев. И еще нечто. Смотрели одинаково, но
каждый был порознь.

Я лучше знал четвертого власовца. Недели две он работал на <Фолькен
Борне>. Было удивительно идти рядом с этим немецким солдатом, которого
конвоировали так же, как меня. Еще удивительнее было наблюдать, как
проступают под серо зеленым сукном русские черты. Он был невысок, со
спорой солдатской походкой, и эта спорая походка очень сильно отличала
его от нас. Лицо его было затаенно радостным. Человек был рад самому
себе. Он был подхватист, сразу включался, когда требовалась помощь, и в
эти минуты больше всего были видны его сила и привычная рабочая
готовность. Мы тянули ногу, шоргали - чем позже придем, тем лучше, если
даже идти требовалось в соседний цех. Он словно торопился прийти, всегда
настраивался на быструю и дальнюю ходьбу. Без шинели зимой он, по нашим
меркам, все же был тепло одет. Здоровым был ворс на невытертом сукне
кителя. И запах от него был зимним, здоровым, уличным. Он был нормален -
это в нем замечалось прежде всего. И эта нормальность, и это в меру
курносое благополучное лицо, в котором ни заискивания, ни отчужденности,
ни задней мысли, казались загадочными. У меня были ограниченные
представления о том, почему человек может стать власовцом. Я спросил:
- Тебя раскулачивали?
Он удивился:
- Почему?
- Тебе советская власть что нибудь сделала?
- Ничего!
Он будто даже не понимал, куда я клоню.
- Ну, тебе плохо было при советской власти?
- Хорошо!
И, шагая все той же спорой солдатской походкой, стал рассказывать, как
ему было хорошо. Как работал шофером, как хватало денег и в кино, и на
танцы, и на модельные туфли.
Чем больше вспоминал, тем радостнее становился. Этого я никак но ожидал.
Довоенные воспоминания у него были богаче и обширнее моих - я ведь
учился в школе! Я очень ревниво относился к тем, у кого довоенные
воспоминания были ярче моих. Жизнь, прерванная войной, у них была
богаче, и то, что предстоит после войны, у них будет ярче и
значительнее. Ни воспоминаниями, ни ожиданиями я не мог с ними
сравниться. Истинное значение человека, думал я, определяется тем, что
он может о себе и о жизни вспомнить. За два с половиной года я вырос и
многого набрался, но недостатка довоенного опыта это никак не могло
возместить. И я сильно чувствовал свою ущемленность, которая, например,
Аркадию мешала заметить меня. Для Аркадия я был попросту человеком, с
которым не о чем поговорить. Поэтому я завидовал тем, кто многое мог
вспомнить о довоенной жизни.
- Ты хотел, чтобы победили немцы? - спросил я.
- Что ты! - изумился он.
- Чтобы царь вернулся?
- Зачем он мне?
Я помню все свои вопросы потому, что это были <детские> вопросы, потому,
что других я не знал и не мог придумать.
- А чего же ты? - показал я на его мундир.
- А а! - нисколько не смутился он, но и объяснять не стал.- Да мы только
во Франции воевали.
И с радостной готовностью стал рассказывать, как они ударили по немецкой
дивизии, которая бежала под напором англичан, и как потом били англичан.
...


------------------------------------------------------------

За тридцать лет, прошедшие после войны, я много раз пытался
рассказать о своих главнейших жизненных переживаниях. Но только
обжигался. А что можно рассказать криком! Слух послевоенного человека
уже не настроен на крик. Живая память сопротивляется насилию, может,
больше, чем живой человек. Кровеносными сосудами она связана с твоей
жизнью. Нельзя изменить память, не рассекая сосуды. Но чем дальше
прошлое, тем короче в нем время, тем легче в этом коротком времени самые
страшные несчастья. Старчески уступчивой делается память, сталкиваясь с
новыми интересами. А живое, сегодняшнее нетерпение готово многим
пренебречь. Однако чем правдивее воспоминания, тем больше в них дела.

Фрагменты романа "Плотина":

Штаб располагался в здании бывшего заводоуправления. В окнах
первого этажа горел свет, я заглянул в окно и сразу увидел отца. Он
сидел спиной к окну. Мне были видны только его затылок и плечи, волосы
его побелели, одет он был в гимнастерку, но я сразу узнал его. Сидел он
так, как всегда сидел среди чужих - чопорно-вежливый, напряженный,
стесняющийся своей глухоты человек. И гимнастерка у него была как раз
такой, какой она должна быть у моего отца,- не новой, но почти как
новой: выстиранной и выглаженной будто не в прачечной, а своими руками и
будто не позже, чем сегодня утром.
В комнате, куда я вбежал, отец поднимался, поднимался мне
навстречу и никак не мог подняться со стула. А я смотрел на его плечи.
Пока я бежал сюда, я надеялся - раз уж мне привалило счастье,- что отец
по званию окажется старше майора Панова или, по крайней мере, будет
равен ему, а отец был совсем без погон...
Потом он долго и беззвучно плакал. Вытрет слезы платком или
ладонью, решительно так вытрет - все, кончил плакать! - и тут же глаза
его опять начинают страдальчески таять. Так мы с ним молча сидели
несколько минут, и я все время с неудобством чувствовал, как много в
комнате людей. Наконец он решился заговорить. Голос еще не повиновался
ему:
- Уже, наверно, куришь?


-----------------------------------------------


У меня не было слез, когда писарша сказала, что приехал отец, я не
прослезился, когда вбежал к нему в комнату штаба, а тут мне неудержимо
захотелось плакать. Он говорил, а я вспоминал то, что старался, но никак
не мог передать ему о себе, о Германии. О том, как тяжко и страшно мне
было там, как свирепо меня избили в первом лагере и как били потом, как
я ходил со сломанной рукой в гипсе, а под гипсом завелись вши, и я, не
выдержав зуда, сломал гипс. Как лагерный придурок Иван говорил мне
<по-доброму>: <Ты не жилец. Может, и дотянешь до конца войны, но все
равно не жилец>. Как я зимой и летом ходил в рваном пиджаке на голое
тело, в рваных брюках и деревянных колодках. И еще вспоминалось мне, как
я окончательно стал доходягой, который, разгибаясь, видит перед собой
оранжевые круги, и как я учился, силился скрывать, что я доходяга,
потому что это был единственный способ сохранить к себе уважение и,
следовательно, надежду на жизнь.



--------------------------------------------------


Когда защитного цвета <джипы> и <доджи> втянулись на улицы
Лангенберга, мы уже могли угощать американцев табачной продукцией
ограбленной немцами Европы: французскими, голландскими, бельгийскими
сигаретами. И одно из первых открытий - американцы отказываются от
европейских сигарет. Свои им больше нравятся.
Пришла богатая, почти не воевавшая, не сносившая на фронте и
одного комплекта обмундирования армия. При всей готовности к симпатии
это было тем, что делало непонимание почти непреодолимым.
За то, что опыт их был таким, а не другим, миллионы людей сложили
головы. Те, кто сидел в <джипах>, и <доджах>, мало что об этом знали. Им
страшно повезло, и мы не могли им этого забыть. Хотя и винить их как
будто не за что. О немцах, их жестокости, военной ожесточенности
американцы знали не с чужих слов. Они ведь сами воевали на этих лучших
европейских землях, на лучших европейских автострадах. У них был
собственный воинский опыт, и именно это делало непонимание почти
непреодолимым. Мы были участниками одной и той же войны. Но их война
лишь отдаленно напоминала нашу. Нам казалось, что страх смерти, который
испытали они, легче всего сравнить с испугом. Они не знали других его
лиц. Голодного удушья, истощения унижением, непосильным трудом. Не знали
того, о чем рассказать можно только тому, кто сам это испытал. Ведь
пропустивший обед говорит о себе: <Я голоден>. А проработавший
сверхсрочно час: <Я устал>. И спорить бесполезно. Собственный опыт
несомненнее всякого другого.
Мы сразу заметили, как много места они занимают в пространстве. А
они, должно быть, поразились, нашей изможденности. Но, может, худобу они
невольно отнесли к нашим природным качествам. Ведь, честно говоря, нам
самим уже трудно было представить себе, какими мы были.
У каждого нашего истощения была своя история, свое лицо, свои
гибельные этапы. Мы сами не понимали, как уцелели на каждом из них. Что
же об этом можно рассказать тем, кто их не прошел?



---------------------------------------------------


Дважды немцы брали мой родной город. В декабре сорок первого они
продержались всего десять дней. Их было немного. Но, когда они
откатились на своих мотоциклетках и автомобилях, город застонал
потрясенный. У жестокости, которая после них осталась, не было названия,
потому что у нее не было причин и границ. Хоронили несколько сот
человек. Это были случайные прохожие или жители домов, около которых
нашли мертвых немцев. Люди успокаивали детей, кипятили воду, а их
выгнали на улицу и поставили к стене родного дома. Должно быть, переход
от простейших домашних дел прямо к смерти особенно невыносим. Нелепа
смерть у стены своего же дома. Наверно, они не верили до последней
секунды. И тем, кто их хоронил, этот переход казался особенно ужасным.
Ведь они тоже в этот момент что-то делали у себя дома или куда-то
собирались идти.
Выгоняя людей из кухонь и подвалов, куда в эти дни переместилась
жизнь, останавливая их на улице, убийцы показывали, что все горожане для
них одинаковы. Это была какая-то новая смерть и новый страх, при котором
стали опасны и домашние стены и улица, которой идешь. Было непонятно,
как на все это могло хватить злобности. И осталось странное ощущение,
что стреляли не серые фигурки в шинелях и плащах, а те мотоциклетки, на
которых они разъезжали по городу. Так мало во всем этом было
человеческого.
В городских скверах немцы оставили несколько своих могил: крест и
солдатский шлем на холмике. Мы ходили на них смотреть, будто похоронены
там были не люди, а те же стреляющие мотоциклетки.
Некоторое время могилы стояли нетронутыми, но потом кто-то решил,
что убийцы и убитые не могут лежать в одной земле, трупы вывезли за
город, а могилы разровняли. Когда немцы захватили город второй раз, они
стали разыскивать тех, кто принимал в этом участие. Понятно, тех, кто
решал, они не нашли и расстреляли мобилизованных мальчишек-подводчиков.
Во второй раз немцы продержались дольше и убили гораздо больше
людей. Так почему они могли убивать сто за одного, а я не решаюсь одного
за сто? Разве есть другой способ расквитаться? И как иначе избавиться от
памяти, которая давит меня? Может, неполноценность, о которой толковали
эти стреляющие мотоцклетки, и есть отходчивость?



------------------------------------------------------------------------
--------


А забыть было из-за чего. На руке его была синяя татуировка -
четырехзначный концлагерный номер. В концлагерь он попал за побег из
лагеря военнопленных.
- Два треугольника носил,- сказал он,- на груди и спине. До сих
пор в этих местах притронуться больно.
- Почему? - спрашивал я.
- Треугольники - мишень. Чтоб стрелять в тебя было удобней. Все
время их чувствуешь. Кожу обжигает.
- Чем? - не понимал я.
- Ну, ожиданием,- говорил он.- Ждешь все время. Казнили в
концлагере почти каждый день.
- Немцев дезертиров последнее время часто привозили,- сказал
Яшка.- Привезут, выпустят, они по двору ходят, но мы понимаем, долго в
лагере не пробудут.
- Увезут?
- Убьют. День-два походят, на работу вместе со всеми выгонят, а
потом казнь. Нас всех в бараки загоняют - это мы уж знаем, немцев
казнить. Если русского, поляка, бельгийца или француза убивают,
наоборот, всех выгоняют на плац.
- Почему?
- Ну, высшая раса. Чтобы мы не видели, как немцев убивают. И чтобы
видели, как наших казнят.
Эти Яшкины рассказы вызывали мучительнейшее любопытство.

Страничка создана 22 ноября 2005.

продолжение истории Яшки (про уничтожение контингентов концлагерей в
послдние дни войны -их затопили на нескольких пароходах) -в ветке ВИФа
г ,рассказывли Экзетер и другие в ответ на мою просьбу.
Книга Семина - не беллетристика, не "художстевнная проза по мотивам", а
докупентально-художественный источник правды о войне,которая до сих пор
все еще не востребована


http://vif2ne.ru/nvk/forum/0/archive/1028/1028879.htm

От Pout
К All
Дата 16.08.2005 07:39:44
Рубрики 1941;

25 апреля- 3 мая 1945,Гамбург. Расстрел трех сухогрузов
------------------------------------------------------------------------
--------

В книге ""Нагрудный знак ОСТ" Виталия Семина (вторая книга -"Плотина")
рассказывается со слов выжившего очевидца (советского военнопленного из
концлагеря)эпизод, о котором больше никогда не слыхал.

25 апреля их, военнопленных, выглнали из бараков,погрузили в эшелоны и
привеpли в гамбургский порт. Тут их погрузили на три больших старых
сухогруза. "Большие,4 или 5 палуб". Они вышли в море. Вскоре появились
английские самолеты, которые их разбомбили и затопили.
Несколько сотен пленных сумели выбраться их тонущих кораблей и добраться
в холодной воде до берега. Однако на берегу стоял заслон их
эсесовцев,которые их расстеливали. "Эсэсовцы оставили заслон, дежурили
не берегу и ушли перед самым приходом англичан.
- _Сговорились,это ж ясно -сказал Яшка_
Несколько дней по городу в мундирах и со весми орденами и занками
различия маршировали и просто ходили группами бесконвойные эсэсовцы и
немецкие военные моряки. Непонятно было,кому принадлежит город сегодня и
кому он будет принадлежать завтра". (конец уитат)Очевидец рассказывает,
что их двоих - его и Зинченко- тем не менее, спас из воды немецкий
спасательный катер. Никаких разговоров с ними не вели. Добравшись до
берега, они вскоре встретили русских ,освобожденных из дагеря
военнопленных - в городе уже были англичане.Они пошли вместе с русскими
в их дагерь. Там их о происщедшем 3 мая и о том, что вс ними случилось,
расспрашивал ангийский комендант.

Нет ли у кого сведений об этом инциденте?


Книга Семина - одна из лучших книг о войне. Издавалась первый раз в
"Дружбе народов" в 1976,затем в "Роман-газете", последнее издание
по-моему - толстый том, СовПис 1983. Все издания у меня есть. В сети ее
нет, если кто-то найдет, отсканирует и выложит - правильно сделает.
Соглавен с Виктором Конецким, который сам был блокадным пацаном -

"Виталия мальчишкой угнали в фашистскую Германию. Его <Нагрудный знак
Ост>, <Плотину> считаю лучшими произведениями современности. "
http://www.ug.ru/99.01/t24.htm

----------
http://situation.ru/

------------------------------------------------------------------------
--------


От Exeter
К Pout (16.08.2005 07:39:44)
Дата 16.08.2005 20:10:42

Смотрите здесь
------------------------------------------------------------------------
--------

Здравствуйте, уважаемый Pout!

http://www.rrz.uni-hamburg.de/rz3a035/arcona.html

С уважением, Exeter

------------------------------------------------------------------------
--------


От Pout
К Exeter (16.08.2005 20:10:42)
Дата 16.08.2005 21:08:54

Большое спасибо! (-)
------------------------------------------------------------------------
--------


------------------------------------------------------------------------
--------


От Николай Поникаров
К Pout (16.08.2005 07:39:44)
Дата 16.08.2005 09:47:46

Видимо, имеются в виду Cap Arcona и Thielbek
------------------------------------------------------------------------
--------

День добрый.

Пассажирские п/х Cap Arcona (27000 брт) и Thielbek (2800 брт) в конце
апреля приняли на борт узников концлагеря Нойенгамме под Гамбургом,
около 5 тыс. 3 тыс. чел. соответственно. Суда должны были доставить их в
Нойштадт, около Любека. 3 мая английские самолеты атаковали пароходы
бомбами, ракетами и пулеметно-пушечным огнем. Оба судна загорелись и
затонули. Спаслось несколько сот человек.

С уважением, Николай.

------------------------------------------------------------------------
--------


От Pout
К Николай Поникаров (16.08.2005 09:47:46)
Дата 16.08.2005 16:24:19

Re Cap Arcona и Thielbek
------------------------------------------------------------------------
--------

>День добрый.

>Пассажирские п/х Cap Arcona (27000 брт) и Thielbek (2800 брт) в конце
апреля приняли на борт узников концлагеря Нойенгамме под Гамбургом,
около 5 тыс. 3 тыс. чел. соответственно. Суда должны были доставить их в
Нойштадт, около Любека. 3 мая английские самолеты атаковали пароходы
бомбами, ракетами и пулеметно-пушечным огнем. Оба судна загорелись и
затонули. Спаслось несколько сот человек.

>С уважением, Николай.


Большое спасибо. Детали сходятся. Транспорты (два) были выведены
буксиром в море 3 мая после "почти недели" стоянки у пирса .

Описание этой операции в пересказе участника(военнопленного)занимает в
книге Семина 5 страниц. Из деталей создается впечатление, что речь идет
о сознатльном акте геноцида военнопленных, устроенном так,чтобы не
отсавить свидетелей, в котором замешаны и союзники(пусть поначалу
непреднамеренно). В числе пленных были не только русские, "в трюме
слышалась голландская,польская,французская речь". С этим надо бы нашим
разбираться, "по-польски". А то все "Катынь, катынь".
------
http://situation.ru/

------------------------------------------------------------------------
--------


От Волк
К Pout (16.08.2005 16:24:19)
Дата 16.08.2005 17:10:14

Re: Re Cap...
------------------------------------------------------------------------
--------

>Из деталей создается впечатление, что речь идет о сознатльном акте
геноцида военнопленных, устроенном так,чтобы не отсавить свидетелей, в
котором замешаны и союзники(пусть поначалу непреднамеренно). В числе
пленных были не только русские, "в трюме слышалась
голландская,польская,фрацузская речь". С этим надо бы нашим разбираться,
"по-польски". А то все "Катынь, катынь".

Потопление британскими самолетами Кап Аркона никогда на Западе не
замалчивалось. Более того - всегда приводилось как одна из самых
крупнейших катастроф на море.

Заключенные там были не то что не только советские, но вообще в основном
германские (включая евреев и цыган).

Насчет преднамеренности - весьма похоже. Но только вины британцев тут
действительно нет. Потому они никогда и не скрывали этот факт.

Сами подумайте, рассуждая логически - кого нацисты могли эвакуировать из
Германии в МАЕ 1945? Вы бы подумали, что немцам может взбрести
перевозить куда-то зэков? Зачем?

Естественно, что британцы предположили, что это эвакуация нацистов
куда-то в Данию или Норвегию. Потому и раздолбали Кап Аркону.

Ну, а нацисты очевидно хотели использовать этот факт уничтожения зэков
британцами как отмазку в своих собственных преступлениях.

http://www.volk59.narod.ru

------------------------------------------------------------------------
--------


От iggalp
К Волк (16.08.2005 17:10:14)
Дата 17.08.2005 12:28:32

Re: Re Cap...
------------------------------------------------------------------------
--------

>Ну, а нацисты очевидно хотели использовать этот факт уничтожения зэков
британцами как отмазку в своих собственных преступлениях.

Если память не изменяет, то Шпеер указывал, что гаулейтер Гамбурга в
последние месяцы войны был уже настроен на послевоенный период и приказы
Гитлера саботировал вполне сознательно. Намеренная подстава
военнопленных в это плохо вписывается

------------------------------------------------------------------------
--------


От Волк
К iggalp (17.08.2005 12:28:32)
Дата 17.08.2005 13:02:52

Re: Re Cap...
------------------------------------------------------------------------
--------

>Если память не изменяет, то Шпеер указывал, что гаулейтер Гамбурга в
последние месяцы войны был уже настроен на послевоенный период и приказы
Гитлера саботировал вполне сознательно. Намеренная подстава
военнопленных в это плохо вписывается

Но Кап Аркона была в Любеке, а не в Гамбурге. Любек входил в состав
Шлезвиг-Гольштейна.

http://www.volk59.narod.ru

------------------------------------------------------------------------
--------


От iggalp
К Волк (17.08.2005 13:02:52)
Дата 17.08.2005 13:17:44

Re: Re Cap...
------------------------------------------------------------------------
--------

Просто тремя постами выше было

>>Пассажирские п/х Cap Arcona (27000 брт) и Thielbek (2800 брт) в конце
апреля приняли на борт узников концлагеря Нойенгамме под Гамбургом...
Суда должны были доставить их в Нойштадт, около Любека.

------------------------------------------------------------------------
--------


От Николай Поникаров
К iggalp (17.08.2005 13:17:44)
Дата 17.08.2005 13:25:49

+ по ссылке Экзетера
------------------------------------------------------------------------
--------

День добрый.

... сказано, что гауляйтер Гамбурга по совместительству был
уполномоченным по обороне Северной Германии и уполномоченным по
торговому флоту.

... she was commandeered by Hamburg Gauleiter, Karl Kaufmann, now
additionally Commissionary for Defence of North Germany and Reich
Commissionary for Merchant Shipping, and commanded to sail for Luebeck
...

С уважением, Николай.

------------------------------------------------------------------------
--------