От siberienne Ответить на сообщение
К siberienne Ответить по почте
Дата 10.04.2009 15:05:26 Найти в дереве
Рубрики В стране и мире; Версия для печати

цитаты из "Эхо Марсельезы", Хобсбаума - возможно, в тему о новом социальном субъ

Цитаты из Хобсбаума:

В 1848 году капитализм находился не на последнем издыхании, а, наоборот, набирал силу, что, кстати, вскоре вынуждены были признать даже социал-демократы. Объяснения же требует другое: откуда, несмотря на слабое развитие промышленного капитализма, могли вообще взяться люди, всерьез относящиеся к идее о том, что политическая борьба во Франции, а скорее всего, и в других странах примет характер классовой борьбы между предпринимателями-буржуа и рабочими или что коммунизм как движение сможет представлять собой угрозу для буржуазного общества и это общество будет его бояться. Но такие люди нашлись, и в их число входили далеко не один-два юных энтузиаста.
...
Достаточно лишь сказать, что в 1789 году буржуазия не осознавала себя классом, представляющим собой основную силу новой экономической системы, и не была готова взять в свои руки судьбы государства и общества; в 80-х годах XVIII века класс этот уже сформировался, но он ставил своей целью не свершение социальной революции, а скорее преобразование существующих учреждений королевства; в любом случае он не собирался целенаправленно создавать промышленную капиталистическую экономику. Итак, мы заявили, что в 1789 году не существовало ярко выраженных и антагонистических классов — буржуазии и дворянства, вступивших в борьбу за власть; тем не менее вопрос, почему эта революция была буржуазной, остается. Ибо, по Колину Лукасу, чья работа «Дворянство, буржуазия и истоки французской революции» широко используется французскими ревизионистами, если в 1789 году не существовало ярко выраженных и антагонистических классов, то «необходимо уяснить себе, почему в 1788—1789 годах группы, которые можно определить как недворянские, вступили в борьбу с группами, которые можно определить как дворянские, заложив таким образом основы буржуазной политической системы XIX века, и почему в 1789 году эти группы недворян перешли в наступление, уничтожили привилегированные сословия, разрушили сложившуюся структуру французского общества XVIII века и подготовили структуру, в которой в XIX веке шло успешное социально-экономическое развитие».
Другими словами, необходимо понять, почему французская революция вопреки общим намерениям стала буржуазной.
...
По Гизо и Тьерри, а также по Марксу, эта «эпическая история» началась задолго до революции, фактически с того времени, когда средневековые городские бюргеры добились автономии от феодальных сеньоров и таким образом сформировали ядро современного среднего класса.
«Буржуазия — новый слой населения, — я цитирую Тьерри, — чье поведение и мораль определялись гражданским равноправием и независимым трудом, вклинилась между дворянами и крепостными, навсегда нарушив тем самым исходный социальный дуализм эпохи раннего феодализма. Ее стремление к новому, деятельная активность, накопленный капитал давали ей реальную силу, чтобы всяческим образом противодействовать власти землевладельцев»
...
Франсуа Гизо, историк с удивительной судьбой, премьер-министр Франции, возглавлявший буржуазное правительство в 1830—1848 годах, был еще точнее в своих определениях. В средние века в результате процесса освобождения бюргеров от зависимости возник новый класс, именно класс. Ибо, хотя бюргеры не были связаны друг с другом и в общественной жизни не проявляли себя как класс, «люди, которые по всей стране находились в одинаковом положении, имели общие интересы, вели одинаковый образ жизни, не могли не завязать постепенно каких-то общих связей, как-то сплотиться, в результате чего и сложилась буржуазия. Формирование большого социального класса, буржуазии, явилось необходимым результатом освобождения бюргеров от зависимости на местах». Но это еще не все. Освобождение средневековых коммун от зависимости породило классовую борьбу, «ту борьбу, которая пронизывает современную историю: современная Европа родилась в результате борьбы разных классов общества». Однако новая, постепенно развивающаяся буржуазия была ограничена тем, что Грамши называл «подчиненным положением», а Гизо — «необыкновенной слабостью духа буржуазии, ее приниженностью, излишней скромностью требований, предъявляемых правительствам своих стран, легкостью, с которой она удовлетворялась достигнутым». Иными словами, буржуазия не спешила выдвигать свои претензии на право стать правящим классом, продемонстрировать то, что Гизо называл «подлинно политическим духом, который побуждает оказывать влияние, проводить реформы, править».
...
Нельзя отрицать тот факт, что буржуазные либералы периода Реставрации имели целью создание системы промышленного капитализма, чего нельзя сказать о теоретиках 1789 года. (Кстати, напрасно искать в великом труде Адама Смита какое-то серьезное предвидение промышленной революции, которая вот-вот должна была произойти в его собственной стране.) К концу правления Наполеона связь между экономическим развитием и индустриализацией стала уже очевидной. Экономист Сей, в прошлом принадлежавший к жирондистам, сам пытался освоить ткацкое производство и лишний раз утвердился в своей вере в свободную торговлю, столкнувшись с препятствиями, созданными политикой Наполеона, построенной на вмешательстве государства в дела предпринимателей. К 1814 году Сен-Симон уже считал промышленность (в современном значении этого слова) и промышленников (слово, которое создал он сам) основой будущего; вскоре понятие «промышленная революция» по аналогии с Великой французской революцией проникло во французский и немецкий языки. Более того, молодым либерально настроенным философам стала уже очевидна связь между прогрессом, политической экономией и промышленностью.
...
Здесь же хотелось бы подчеркнуть не тот факт, что идея индустриальной экономики как таковая четко оформилась лишь в посленаполеоновскую эпоху, когда, как явствует из Сен-Симона и Кузена, с общей концепцией уже, по-видимому, были знакомы интеллектуалы левого толка, а то, что идея эта явилась естественным продолжением просветительской мысли XVIII века. Она была результатом «прогресса в области просвещения», свободы, равенства и политической экономии, а также материального роста производства. Новым явилось то, что этот прогресс ставился в зависимость от роста и победы конкретного класса — буржуазии.
...
При старом режиме, считал Минье, люди делились на соперничавшие классы: дворян и «народ», или третье сословие, чья власть, богатство, стабильность и ум росли с каждым днем. Третье сословие сформулировало конституцию 1791 года, которая устанавливала либерально-конституционную монархию.
«Эта конституция, — говорит Минье, — плод труда среднего класса, который в тот момент был самым сильным, ибо общеизвестно, что самые сильные всегда берут в свои руки контроль над учреждениями».
Иными словами, средний класс стал «господствующей силой», или правящим классом. К сожалению, оказавшись между королем и контрреволюционной аристократией, с одной стороны, и простым народом — с другой, он подвергался нападению с обеих сторон. Гражданская война и иностранная интервенция требовали мобилизации простых людей для защиты завоеваний либеральной революции. Итак, простой народ нужен был для защиты, но «он требовал власти и совершил свою революцию, подобно тому как ранее это сделал средний класс». Народная власть продержалась недолго, однако цель либеральной революции была достигнута, несмотря на «анархию и деспотизм, в ходе революции старое общество было разрушено, и в период Империи создано новое». Вполне логично, считает Минье, что история революции закончилась с падением Наполеона в 1814 году.
...
Ясно одно: в период между 1814 годом и началом 20-х годов XIX века Великая французская революция стала рассматриваться молодыми либералами из французского среднего класса, выросшими в 1790—1800 годах, как кульминационный момент в историческом выдвижении буржуазии на позиции правящего класса. Следует, правда, заметить: они не говорили, что средний класс состоит исключительно или в основном из деловых людей, хотя и мало сомневались, что (если использовать более позднюю терминологию) буржуазное общество будет капиталистическим и все более индустриальным. Вновь, как всегда четко, высказался на сей счет Гизо. В XII веке новый класс состоял в основном из купцов, мелких торговцев и мелких домо- или землевладельцев, живущих в городах. Три столетия спустя в него входили также адвокаты, врачи, другие образованные люди и все служащие системы городского управления.
«Буржуазия оформлялась и формировалась из различных элементов на протяжении длительного времени. Как хронология ее формирования, так и разнородность ее составляющих обычно не находят отражения в истории. Возможно, секрет ее исторической судьбы как раз и кроется в разнородности ее состава в различные периоды истории».
С точки зрения социологии Гизо был, видимо, прав. Какова бы ни была природа среднего класса или буржуазии XIX века, буржуазия сформировалась из различных групп, не относящихся ни к дворянству, ни к крестьянству, которые прежде не считали себя чем-то целым, в один класс, осознающий себя таковым и рассматриваемый другими как таковой. К буржуазии принадлежали в первую очередь те люди, у которых была собственность, и те, которые имели образование (Besitzburgertum и Bildungsburgertum — четкие немецкие термины). Тот, кто считает «чистыми» буржуа лишь предпринимателей, ничего не поймет в истории XIX столетия.
...
Аргументы Гизо изложены наиболее четко, ибо, упорно настаивая на том, что классовая борьба занимает центральное место в европейской истории, он тем не менее рассматривал эту борьбу не как, заканчивающуюся полной победой одной стороны и полным уничтожением другой, а как нечто, порождающее – и даже в 1820-е годы – в конечном счете в каждой нации «некий общий дух, некую общность интересов, идей и ощущений которые возобладают над различиями и взаимной борьбойю
...
Тем не менее, хотя нельзя отрицать, что послереволюционное поколение французских либералов рассматривало революцию как буржуазную, очевидно также, что их рассуждения о классах и классовой борьбе остались бы непонятными современникам и участникам событий 1789 года, даже таким ярым противникам аристократических привилегий из числа третьего сословия, как, скажем, Барнав или, например, Фигаро из пьесы Бомарше и оперы Моцарта Да Понта. Именно революция пробудила самосознание этого слоя, находящегося между аристократией и простыми народом в качестве среднего класса (middle сlass или classes moyenne — этот термин употреблялся намного чаще, чем «буржуазия», если только не употреблялся в контексте исторического развития этого класса, особенно в годы Июльской монархии).
Понятие «средний класс» заключало в себе двойной смысл. Во-первых, третье сословие, которое в 1789 году провозгласило себя «нацией», было по своим социальным характеристикам не нацией, а, по определению аббата Сиейеса, наиболее красноречивого его представителя и последователя Адама Смита, «имеющимися классами» этого сословия, а именно, как говорил Колин Лукас, «сплоченной, объединенной группой профессионалов», которые стали его представителями. Тот факт, что они, причем вполне искренне, считали, что представляют интересы всей нации, даже всего человечества, поскольку выступают за систему, основанную не на интересах и привилегиях или «предрассудках и обычаях, а на всеобщих и вечных принципах свободы и счастья народа, которые должны быть основой любой конституции», не может скрыть от нас того, что происходили они из конкретного социального слоя французского народа и сознавали это. Ибо если, пользуясь словами Минье, круг тех, кто определял события 1791 года — то есть совершил либеральную революцию, — «был ограничен людьми просвещенными», которые таким образом «контролировали все силы и всю власть в государстве», поскольку были «в тот период единственными, кто мог контролировать их, потому лишь, что обладали необходимым для этого умом», то объясняется это тем, что они были элитой в силу своих способностей, о чем свидетельствовали их экономическая независимость и образованность. Подобная «открытая» элита, принадлежность к которой зависела не от происхождения, а от способностей (исключением являлись женщины, которые, как считалось, были лишены необходимых способностей в силу их физических и психологических особенностей), неизбежно должна была состоять в основном из представителей средних слоев общества, поскольку дворянство было немногочисленно, а его общественное положение отнюдь не обусловливалось одаренностью, народ же не имел ни образования, ни материальных средств. Однако, поскольку принадлежность к этой элите как раз и основывалась на способности сделать карьеру с помощью природных дарований, ничто не могло помешать любому человеку, отвечающему необходимым требованиям, войти в нее независимо от его социального происхождения. Если снова обратиться к Минье, «пусть получат соответствующие права все, кто способен их получить».
Во-вторых, «имеющиеся классы» третьего сословия, которые, естественно, стали определять жизнь новой Франции, находились посередине и в другом смысле. В плане как политическом, так и социальном их интересы находились в противоречии с интересами аристократии, с одной стороны, и с интересами народа — с другой. Для тех, кого мы можем задним числом назвать умеренными либералами — ибо само слово, как и проделанный ими анализ революции, появилось во Франции лишь после падения Наполеона, — драма революции состояла в том, что поддержка народа была необходима для борьбы против аристократии, старого режима и контрреволюции, в то время как интересы народа и средних слоев общества находились в серьезном противоречии. Как заявил сто лет спустя А. В. Дайси, наименее радикально мыслящий из либералов, «расчет на поддержку парижской черни подразумевал попустительство актам грубого произвола и преступлениям, делавшим невозможным создание свободных институтов во Франции. Подавление выступлений парижской черни было равнозначно наступлению реакции и, вполне возможно, возрождению деспотизма». Иными словами, без народа нет нового порядка, с народом — постоянная опасность взрыва социальной революции, что, как представляется, стало реальностью на короткий срок в 1793—1794 годах. Создателям нового режима необходима была защита как от старой, так и от новой опасности. Ничего удивительного, что непосредственно в ходе событий и позднее они стали рассматривать себя как средний класс, а революцию — как классовую борьбу против аристократии и бедноты.
...
Либералы периода Реставрации и Конституции 1830 года делали это более жестко, чем Конституция 1791 года, поскольку они еще не забыли времени пребывания у власти якобинцев. Они считали, как и Минье, что «вся полнота власти должна принадлежать узкому кругу просвещенных людей», ибо лишь они имели моральное право управлять государством. Для них не существовало равных прав для всех граждан; для них, пользуясь словами того же Минье, «подлинное равенство» означало лишь равную для всех «возможность войти в круг просвещенных людей», а неравенство — «отсутствие такой возможности». Словосочетание «либеральная демократия» представлялось им абсурдным: либо либерализм, опирающийся на власть элиты, куда открыт доступ всем талантливым и способным, либо демократия. Опыт революции научил их даже с недоверием относиться к республиканской форме правления, поскольку в понятии французов она была связана с якобинством. Конституционная монархия вигов в Англии, установившаяся в результате «славной революции» 1688 года, — вот, пожалуй, та система правления, которая, с определенными оговорками, представлялась им наиболее приемлемой. В 1830 году они посчитали, что добились своего.
...
По понятным причинам революция оказала наиболее сильное воздействие на политические силы, которые ставили своей целью свершение революции, особенно такой, которая коренным образом преобразовывает общественное устройство («социальная революция»). В 30-х, самое позднее в 40-х годах прошлого века эти силы включали новые социальные движения рабочего класса в странах, вставших на путь индустриализации, а также организации и движения, претендующие на право выражать интересы этого нового класса. В самой Франции идеология и терминология революции дошли после 1830 года до тех слоев общества и географических регионов, включая и большие сельские районы, – которые сама революция не затронула. То, как это происходило в некоторых районах Прованса, прекрасно описано Морисом Агулоном в «Революции в провинции». За пределами Франции основная масса крестьян по-прежнему относилась враждебно к любым идеям горожан, даже когда они были им понятны, и о своих собственных движениях социального протеста и мятежах говорила другим языком. Правительства, правящие круги и идеологи левого толка до второй половины XIX века включительно констатировали — кто с удовлетворением, кто скрепя сердце, — что крестьянство консервативно. Подобная недооценка левыми радикального потенциала сельскохозяйственных производителей особенно проявилась в период революций 1848 года. Она отразилась в работах левых историографов, в том числе тех, которые вышли в свет много лет спустя после второй мировой войны, хотя есть основания полагать, что после событий 1848 года Фридрих Энгельс не считал второй вариант крестьянской войны абсолютно невозможным, ибо сам призывал к ней, работая в то время над популярной историей таких войн. Конечно же, нужно отметить, что он сам вместе с революционерами участвовал в боевых действиях на юго-западе Германии, как раз в той части страны, где, как теперь говорят историки, в 1848 году движение было по преимуществу крестьянским, а по своим масштабам, пожалуй, самым крупным со времен крестьянской войны XVI века. Однако даже революционно настроенным крестьянам идеи французской революции были чужды, а молодой Георг Бюхнер, автор удивительной пьесы «Смерть Дантона», обращался к крестьянам своего родного Гессена не на языке якобинцев, а на языке лютеранской Библии.
Совсем по-другому обстояли дела с городскими и промышленными рабочими, которые легко восприняли язык и символику якобинской революции.
...
После 1830 года не произошло ни одной успешной буржуазной революции. Тем не менее старые режимы укрепились во мнении, что для того, чтобы выжить, необходимо приспособиться к веку либерализма и буржуазии — во всяком случае, к либерализму 1789—1791 годов или, скорее, 1815—1830-х. В свою очередь, буржуазные либералы дали понять, что они готовы отказаться от осуществления своей программы в полном объеме в обмен на гарантии против якобинства, демократии и последствий, из этого вытекающих. Реставрация 1814 года оказалась прообразом будущего европейского развития: старый режим взял от французской революции столько, сколько нужно было для удовлетворения интересов обоих партнеров. В 1866 году архи-консерватор Бисмарк высказался, как всегда, с присущей только ему четкостью выражения мысли и, как всегда, чуть-чуть вызывающе:
«Если уж дело дойдет до революции, лучше мы сделаем ее сами, чем станем ее жертвами».
...
Период якобинской диктатуры, казалось, дает ключ к решению проблем 1848 года. Ведь именно якобинцы обеспечили победу и закрепление завоеваний буржуазной революции и вместе с тем придали ей радикальный характер и подтолкнули влево, за пределы собственно буржуазной революции. Иными словами, якобинцы способны были обеспечить достижение целей буржуазной революции в момент, когда сама буржуазия в одиночку не могла их добиться, а затем продолжить эту революцию.
«Буржуазия с ее трусливой осмотрительностью не справилась бы с такой работой в течение десятилетий»
Именно эта стадия стратегической мысли Маркса стала отправной точкой для Ленина или, говоря точнее, для русских революционеров-марксистов, которые, как они думали, оказались как раз в ситуации, когда и буржуазия, и пролетариат были, очевидно, слишком слабы, чтобы выполнить возложенные на них исторические задачи. Политические противники Ленина окрестили его якобинцем.
...
.. опыт революции, даже во Франции, на протяжении XIX века все больше терял практическое значение для революционеров. ... 1848 год рассматривали как очередной вариант революции, с той разницей, что ультралевые, которые претендовали на роль выразителей интересов нового пролетариата и шли намного дальше как якобинцев, так и санкюлотов, не смогли захватить власть даже на короткий срок, потому что их оставили в меньшинстве, переиграли, спровоцировали на изолированное выступление в июне 1848 года и жестоко подавили.
...
Тот факт, что либеральная буржуазия была отныне готова действовать в условиях демократической республики, чего она до сих пор пыталась избежать, показывает, что она более не видела угрозы якобинства. Все разновидности «ультра» могут найти свое место в рамках установившейся системы, а не желающих пойти на это можно изолировать.
...
Поколению советских людей 80-х годов 20-е годы представляются короткой эрой ожидания экономического подъема и оживления культурной жизни, которая кончилась, когда Сталин наложил на Россию свою железную руку. Однако для старых большевиков 20-е годы были кошмарным сном, в котором известное превратилось в странное и опасное: надежда на создание социалистической экономики обернулась Россией мужиков, мелких лавочников и бюрократов (не было лишь аристократов и старой буржуазии); партия — братство единомышленников, посвятивших себя делу мировой революции, — превратилась в однопартийную систему власти, отгороженную и непроницаемую даже для ее 78 членов.
«Большевик 1917 года вряд ли узнал бы себя в большевике 1928 года»,
— писал Христиан Раковский.
А тем временем мелкие группы и фракции политиков вели между собой борьбу за будущее Советского Союза и, возможно, мирового социализма, на которую равнодушно взирали невежественное крестьянство и безучастный рабочий класс, тот самый рабочий класс, от имени которого действовали большевики. Знатоки Великой французской революции тут же провели очевидную параллель с временами Термидора.
«Нанеся поражение старому режиму, третье сословие распалось»,
— писал Раковский. Социальная основа революции сузилась даже при якобинцах, и власть осуществлялась все более ограниченным кругом людей. Голод и нищета масс во время кризиса не позволяли якобинцам вручить судьбу революции в руки народа. Произвол и террор времен правления Робеспьера повергли народ в политическую апатию, поэтому удался термидорианский переворот.