"<...> Принужденное молчание наложено именно на тех литераторов, которые более других проникнуты истиною и благотворностию этого русского направления. Им запрещено даже представлять свои сочинения в обыкновенную ценсуру, которая еще как-нибудь может посовеститься перед книгою безвредною и благонамеренною, и предписано представлять их прямо в Высшую ценcуру, которая может уже без совести и без ответственности запрещать все, а в случае совершенной бесцветности книг, каковы русская грамматика или санскритский лексикон, может продержать их до того времени, покуда пройдет охота и повод к печатанию". Очевидно, П.А.Вяземский в любом случае не придал бы огласке письмо давнего знакомого, но волею судьбы конфликт разрешился сам собой. Вернувшись в Петербург, А.С. Норов 6 декабря обращается с секретным отношением к шефу жандармов А.Ф.Орлову (с приложением письма В.И.Назимова от 5 декабря). 10 декабря А.Ф.Орлов известил В.И.Назимова о том, что Александр II разрешает издавать "Русскую беседу", а 27 января 1856 года он же сообщает А.С.Норову о высочайшем позволении передать все сочинения "славянофилов" в обычную цензуру. Наконец, 3 февраля об этих решениях информируют В.И.Назимова, который одновременно получает секретное предписание о строгом контроле за "Русской беседой". Как видим, глава московских цензоров оказал "беседчикам" поистине отеческую поддержку; конфронтация же с цензорскими бастионами на берегах Северной Пальмиры была давней. К примеру, в 1845 году И.В.Киреевский сетует В.А.Жуковскому на то, что из собрания произведений фольклора, "сделанного братом, один том уже почти год живет в Петербургской цензуре, и судьба его до сих пор еще не решается. Они (цензоры.- М.П.) сами знали только песни иностранные и думают, что русские - секрет для России, что их можно не пропускать. Между русскими песнями и русским народом - Петербургская цензура! Как будто народ пойдет спрашиваться у Никитенки, какую песню затянуть над сохою". В 1848 году, после первоначального запрещения статьи "Англия" (впервые опубликована: Москвитянин.- 1848.-N7.С.1-38.), А.С.Хомяков возмущенно извещает А.И.Кошелева: "Если бы вы только могли видеть, что именно не пропущено, вы бы едва поверили своим глазам; а заметьте, что это не особенная строгость ко мне, а просто страх, принятый за правило здешними цензорами, которых будто бы пугают из ваших сторон". Но в "будто бы пугают" звучит лишь природная хомяковская ирония. Не случайно о московском цензоре В.Лешкове (а статью не пропустил именно он) в письме даже не упоминается, - шквал претензий поднадзорного автора, по сути, обрушивается на петербургскую цензуру. Приведем этот фрагмент хотя бы частично, поскольку хомяковская мысль, трезво поднимаясь над чувством личной обиды, насыщена здесь содержательнейшей апологетикой московского книжного бытия от цензурной экспансии. "Москва с своим Кремлем и тройным оцеплением святых мест, охватывающих ее со всех сторон, - это Оксфорт России, но Оксфорт огромный, сильнее английского. В ней сосредоточивается и выражается сила историческая, сила предания, сила устойчивости общественной; но этой силе нужно выражение, этому выражению нужна свобода, хотя бы в свободе и проглядывало какое-нибудь, по-видимому, оппозиционное начало. Эта мнимая оппозиция есть истинное и единственное консерваторство. Пусть этому началу положат совершенную преграду, пусть отнимут всякую возможность выражения у этой силы предания и общественной устойчивости; пусть заморят ее совершенным молчанием (ибо молчание есть смерть силы духовной), и тогда через несколько лет пусть поищут с фонарем живой силы охранной - и не найдут". Позднее, в 1850 году, поясняя, опять же в письме А.И.Кошелеву, "довольно резкую форму нападения на современную цензуру" (на сей раз речь шла о статье "Об общественном воспитании в России"), Хомяков признается, что "хотел бы, но не решился примерами доказать, что теперешняя цензура вредна и религии, и даже правительству". Разумеется, "примеров" к тому времени было достаточно и число их множилось с каждым годом.
Цензурные нарекания, купюры врезаются практически в каждое предназначаемое для печати выступление идеологов "русского воззрения". Публицистическая апология национального в российской книжной культуре вызывает в лучшем случае настороженность чиновников, ориентированных на "штатс-регламент" книжного общения. Так было со статьями И.В.Киреевского "О характере просвещения Европы и о его отношении к просвещению России" (1852) и "О необходимости и возможности новых начал для философии" (1856) . Так было и с гиляровским эстетико-литературным манифестом, который увидел свет в первом томе "Русской беседы" без явных цензурных трений, скорее всего, потому, что сам автор с 1856 года становится сотрудником Московского цензурного комитета и одним из постоянных кураторов новорожденного журнала. Благодушный "просчет" московской цензуры в последнем случае отнюдь не оставили без внимания в Петербурге. В высших инстанциях "Семейная хроника..." Н.П.Гилярова сразу же получила однозначную идеологическую оценку, которая недвусмысленно указывала на настороженное отношение к общей позиции "славянофилов". Об этом свидетельствует биограф Гилярова, Н.В.Шаховской, основываясь на документах Главного управления цензуры. "В своем отчете министру народного просвещения о 1-й книге Русской беседы чиновник особых поручений колл. советн. Родзянко утверждает даже, что в этой статье более, чем во всех других, выразилась главная задача издания Русской беседы: нравственное осуждение западного просвещения и нашего ею усвоенного быта". Гиляровские идеи признаются "хотя и благонамеренными, но изложенными с резким, неосторожным увлечением, хотя, может быть, и справедливыми, но выраженными укорительно и нередко даже оскорбительно и поносительно". Мировоззренчески "беседчикам" приходилось все более занимать круговую оборону: с одной стороны - цензорские сети, с другой - нескончаемая позиционная война с "западниками", а из подполья книжной культуры в российскую читательскую аудиторию бурным потоком вторгается радикальная "нелегальщина". Как отмечает в 1861 году И.С.Аксаков, "подземная литература развивается необыкновенно быстро". "Есть листки под заглавием "Что нужно народу", написанные очень искусно, и опаснее всего, до сих пор пущенного. Единственное средство противодействовать этой вредной литературе - придать значение литературе явной, дать ей больше простора. Но в эту минуту, когда десятки тысяч прокламаций распространяются в народе, Правительство не решается дозволить литератору, гражданская честность и прямота которого ему известна - отдела Смеси!...". Однако, сколько бы ни терпели "беседчики" от чиновников цензуры, самым страшным для них остается сокровенная инфантильность пишущего и читающего российского общества. Разящей молнией сверкает это в словах А.С.Хомякова: "<...> Вполне безнравственна только та литература, которая не может запнуться ни за какую цензуру и которую всякий цензор может и должен пропустить <...>, ибо не то слово общественное безнравственно по преимуществу, которое враждебно каким бы то ни было данным нравственным началам, а то которое чуждо всякому нравственному вопросу". Цензорами не рождаются…И для того , чтобы российская цензура трансформировалась в "меньшее зло", необходима закваска "культурного национализма", с которым органически связаны "славянофилы". Каждый из них по своему стремился вытеснить браваду "православием, самодержавием и народностью" из "педагогики" книжного общения. Каждый в течении жизни проходил искус самыми различными интеллектуальными соблазнами. Каждый, так или иначе, "честно ошибался" Мировоззренческий консерватизм "славянофилов" вызывал критику и "справа" и "слева". Если чуть смягчить хлесткий эпитет К.Н.Леонтьева, их отличает некая "розоватость". Это, естественно, сказывается и на "славянофильском" отношении к институту цензуры. Но миросозерцательно "русское воззрение" спаяно такой державной хваткой, которая достойна самого истового государственника, самого ретивого "голубого мундира". Прислушаемся к идеологическому антиподу К.Н.Леонтьева и одновременно к его любимому "литератору", непримиримому оппоненту "славянофилов" и их давнему собеседнику - прислушаемся к интуиции А.И. Герцена. "Двадцать лет тому назад я с ужасом отпрянул от славянофилов из-за их рабства совести. Я долгое время не мог понять дельную сторону воззрения, окруженного эпитимьями, отлучением, изуверством и непримиримостью. Они на меня сердились за то, что я говорил - попадись им власть в руки, они за пояс заткнут III отделение, и что, несмотря на все возгласы о Петербурге и немецкой империи, в них самих дремлет Николай, да еще постриженный в русские попы". Прощаясь с ушедшими из жизни вдохновителями "русского воззрения", Герцен, со свойственным ему чувством юмора, пошутил по - французски: "Не будите спящего кота". Эта лукавая галльская поговорка в русском переводе ознаменовала парадоксальную судьбу всей русофильской книжной культурологии до конца XX столетия.