«Околоноля» бьет по самой больной точке русского мифа
Роман написать — это полдела. А вот придумать такую пиар-кампанию, какая развернулась вокруг книги Натана Дубовицкого «Околоноля», — действительно требует незаурядного таланта. Конечно, Андрей Колесников, главный редактор «Русского пионера», обладает им в большой степени, но иезуитские ходы ведут явно выше, к генералу ордена. Владислав Сурков появился на очередных чтениях журнала в магазине «Республика» в «Лотте Плазе» под ручку с Никитой Михалковым. И выступали они на пару. Только Сурков в своей рецензии критиковал автора романа «Околоноля», а Никита Сергеевич клялся в том, что после «Мастера и Маргариты» не читал столь великой книги. Похоже, теперь нас ждет столь же великий фильм. Великий спектакль по нему, говорят, уже решил ставить сам Табаков. Но даже мастера вряд ли превзойдут то, что сделано мановением одной лишь фамилии, не сильно упрятанной под псевдонимом Дубовицкий. «Новая» подняла дискуссию вокруг этого казуса, она же сегодня ее завершает, по крайней мере на своих страницах.
Отдел культуры
Кабы Бенкендорф — под псевдонимом — написал книгу «Герой нашего времени», она бы провалилась в тартарары при всех ее литературных достоинствах. Разоблаченный, уличенный в авторстве граф был бы расстрелян градом насмешек и издевательств, обвинен в плагиате и нищете стиля, очевидном цинизме и мизантропии. Белинский сожрал бы Бенкендорфа заживо — с его губ еще долго капала бы генеральская кровь.
Краткая история книги Владислава Суркова «Околоноля» говорит о чудовищном состоянии русского мира. Впрочем, содержание книги свидетельствует о том же самом. Из всех откликов на книгу наиболее адекватным мне представляется мнение Бориса Гребенщикова, который со смертельным риском для своей пожизненной репутации позволил себе сказать буквально в одном предложении, что от книги нельзя оторваться, не дочитав до конца, а после прочтения возникает ощущение грусти и света.
Скажу от себя, что некое чувство света, которое испытал и я, рождается не по причине ее неказистого моралистического эпилога (концовки романов часто бывают условны и неказисты), славословящего жизнь и любовь (в этой концовке, должно быть, трусливый испуг автора, тоже позволившего себе с риском для репутации наговорить в книге много лишнего), а потому, что чувствуешь ее жесткое соответствие глубокому уровню правды о здешней жизни. Произошло попадание в корень — все озарилось (как в «Страшной мести») на четыре стороны света жутким всполохом печального знания. Но корень, в которой попала книга, все равно остается земным, бренным корнем — слова приобретают предпоследние значения, содержание носит характер предпоследней истины, о которой не раз писал Лев Шестов, безнадежно устремляясь к истокам веры, а та, окончательная инстанция истины все-таки легко увернулась от автора, оставив нас скорее с полусветом, чем с полноценным его источником.
«Да он и не скрывается», — писал Пригов о своем лирическом милиционере, стоящем на посту. То же самое можно сказать и об авторе книги, который стоит на своем собственном посту. Его псевдоним был с самого начала настолько неряшливо условным и прозрачным, что свидетельствовал не столько о коварной литературно-политической игре, сколько о некоторой робости, присущей автору первой прозаической книги. Однако зафиксированный в стихах Пригова пост имеет также амбивалентное значение для понимания смысла книги. Если бы книга писалась, допустим, крупным милицейским чином, который погряз в уголовных стратегиях современной России, оказался в плену ее бесстыжего смертоносного очарования, то с его птичьего, ментовского полета жизнь в стране отразилась бы сплошной расчлененкой. Сотрудник морга тоже имеет свое собственное представление о мире. Но их убийственная правда подвластна ушибленному ведомственному сознанию. Нужно быть Шаламовым, чтобы описать ад недрогнувшей рукой созерцателя человеческой природы, а не только преступлений режима. Феномен «Околоноля» расположен где-то на полпути между экзистенциальными и административными мирами.
Книга писателя Суркова обладает безусловным литературным драйвом. Это талантливый текст, своего рода внедорожник, который несется по болотам и пустошам современного литературного пейзажа, слегка буксуя на литературщине и окололитературных кроссвордах (из-под колес летят, как грязь, Борхесы и Гуссерли), скользя на олбанском сленге, авторском остроумии, лирическом самолюбовании, а также любовании своим умелым водителем. Автомобиль не глохнет — автор поддерживает интерес читателя карнавалом масок и театральными сценами абсурдно-маниакального действия. Если бы не было этого драйва, книга была бы мертворожденной.
В книге есть жестокие мысли о единстве и борьбе противоположностей коллективной русской души, о слабости любви даже в самых сильных ее проявлениях, фригидности долгожданного оргазма. Главный герой романа — единственное живое лицо в хороводе гоголеподобных масок — сообщает обо всем этом от себя, но он, Егор (хоть и умен), со своей дурацкой, по-аксеновски задористой фамилией Самоходов и криминально заданной (как у Родиона Раскольникова) биографией — слабее своего автора, и потому есть впечатление, что автор кормит его своими собственными мыслями, до которых тому трудно дорасти. Это — системный сбой романа (нередкий в литературе). Но если отбросить лирического героя и вчитаться в авторские мысли, то в них угадывается отчаяние. Оно имеет двойственную природу. С одной стороны, это отчаяние разочарованного романтика — случай, известный в новой литературе по Владимиру Сорокину, — которому изменил реальный мир. Все отношения героя с женщинами также полны глубоко запрятанной обидой — автор мстит всей женской породе за несчастную, должно быть, любовь. Только в «Мелком бесе» русский роман так беспощадно писал о детях, как Сурков пишет о шестилетней дочери лирического героя. Мир превращается в мертвечину как следствие его отторжения.
С другой стороны, взгляд сверху, из верховного далека, уравнивает человечество — вплоть до около ноля — в его глупости и подлости, крохоборстве и тщеславии, бунтарстве и продажности — в его огульной бесчеловечности. Не сноб, не вельможа, а смущенный от своих откровений автор опять-таки видит мертвечину. Но это был бы всего лишь клинический анализ современного российско-хазарского общества, если бы автор сам не был укушен мыслью о смерти. Уравнение всевозможных терроризмов, канонических религий, богатых и бедных, палачей и жертв является партизанской вылазкой самой смерти, которая правит миром. Даже суперправедную и любимую героем бабушку смерть замучивает с особым наслаждением. Другим она просто дырявит головы. Автор ищет от смерти спасения, но катарсиса не достигает — тогда он с горя начинает ее забрасывать жизнелюбивой риторикой. Так мы добрались до эпилога.
Но главное даже не в книге, а «околоноля» ее философии и ее восприятия. Автор искренне разочарован — это не поза. Его герой от отчаяния переходит в новую степень отторжения — его переполняет презрение. Презрение переполняло и Андрея Болконского — даже к убившей его гранате он испытывает презрение. К презрению, стало быть, нельзя относиться лишь как к причине, по которой — идя вслед за Константином Леонтьевым — нужно заморозить Россию (чтобы не воняла). Власть презрения, которая доминирует в романе, опирается не столько на подлости богатых дураков и беспомощности интеллигенции — она бьет по самой больной точке русского мифа: народ заражен все той же мертвечиной. Здесь возникает тайная тема оправдания власти — понятная, казалось бы, при статусе самого автора, но понятная и авторам «Вех», и прежде всего Гершензону, который искал защиту от черной сотни у правительственных штыков. А вот тут начинает трещать по швам русский либерализм, а вместе с ним и русская демократия. С ужасом читатель должен понять, что только масштабная личность — которой нет — может что-то сделать для России, но ее нет, а значит… Или так… а если эта личность придет, то кем она будет? Сердечная недостаточность русской мысли! Нет надежды. В книге все оппозиционеры — козлы. Да вот и Павел Лунгин в своем фильме «Царь» совсем недавно сказал о том, что настоящим диссидентом у нас может быть только святой — митрополит Филипп. Остальных добьют пытки.
Но я вижу, как с другой стороны поднимется волна протеста, возникает другая власть презрения — гуманистических критиков, жизнелюбивых писателей, интеллигенции в разброде и просто искренних студентов-блоггеров — презрения к власти и всяким там псевдоавторам (по мнению диссидентов), которые склоняют нас в недоделанных своих книгах к оправданию власти. Пропасть ширится. Падать будет очень больно.