(важно!!!) Лев Гудков. Негативная идентичность (статьи 1997 - 2002 гг.) (*+)
http://www.nz-online.ru/index.phtml?aid=25010894
Лев Гудков. Негативная идентичность. Статьи 1997-2002 годов
Гудков Л. Негативная идентичность. Статьи 1997-2002 годов. - М.: Новое литературное обозрение, "ВЦИОМ-А". 2004. - 816 с.
ФРАГМЕНТ ИЗ КНИГИ
Предисловие автора
Предлагаемый вниманию читателей сборник статей имеет мало общего с академическими исследованиями. Тексты писались в "рабочем
порядке", всегда наспех, в условиях хронического дефицита времени, необходимости срочно сдать заказчику очередной отчет по
исследованию или запустить в производство следующий номер "Мониторинга". Таков обычный режим работы во ВЦИОМ.
Статьи объединены внутренней потребностью решить ряд задач, связанных с исследованиями ВЦИОМ в последние годы (1998-2003). После
первой чеченской войны каждый шаг в описании социальных форм и структуры массовых представлений, массовой идентичности сопровождался
растущей неудовлетворенностью имевшимся у нас в распоряжении концептуальным и теоретическим арсеналом социологии или политических
наук. Перестроечная волна надежд или иллюзий относительно перспектив "демократизации" России и ее интеграции в мировое сообщество,
интеллигентского энтузиазма давно закончилась, оставив массу вопросов и неясностей относительно природы постсоветского общества и
власти. Арсенал западных социальных наук обнаружил свою ограниченную пригодность и дескриптивную неадекватность. Буквальное и
механическое применение этого понятийного аппарата в качестве логических шаблонов для интерпретации отечественного материала
(социологического, культурного, исторического) или его использование в качестве теоретических аналогий оказалось совершенно
недопустимым. Попытки соответствующей терминологической идентификации мгновенно (в соответствии с латентным ценностным потенциалом
заимствуемых понятий) превращали описываемые явления, данные и факты в идеологические муляжи или догмы университетских учебников. В
лучшем случае этот аппарат можно было использовать на ранних фазах исследовательской работы в качестве эвристических моделей,
побудительных стимулов при поиске оснований для сравнения институциональных структур и обнаружения значимых отклонений, требующих, в
свою очередь, объяснения. Язык западной социологии был разработан для изучения принципиально иных институциональных систем,
действовавших по иным правилам, нежели мобилизационное и милитаризованное советское общество-государство и многое сохранившая от
него постсоветская Россия. В особенности это заключение справедливо для всего, что относится к "нормальному", рутинному режиму
функционирования общества: в наших условиях такие категории, как, например, "социальная стратификация", "средний класс",
"представительская политическая система", "президентская республика", "этика предпринимательства", "разделение властей", "элита",
"гражданское общество" и прочее, имеют фантомный и идеологический характер. Напротив, понятия "аномия", "посттравматический
синдром", неформальное или гетерогенное право, монополия на насилие, "комплекс узилища", "ритуалы деперсонализации" и прочие в том
же роде оказываются вполне эффективными и полезными в работе.
В зависимости от установок и интересов тех, кто оперирует генерализованными понятиями, взятыми из западных социальных наук, уже
применительно к российской действительности, подобные конструкции могут давать а) возможность позитивного самоудовлетворения - "у
нас все почти как у них, но, может быть, помельче или пожиже" или, напротив, б) заставляют уныло твердить "ничего нет, все не так",
столь же фантастически идеализируя исходные образцы. Кучу примеров первого рода дают суетливые усилия примерить западные костюмы и
образы жизни "среднего класса" к нашим карликам из соответствующих социальных страт (точнее - децильных групп) или упорное желание
вписать российские события в общую схему "транзитологии"[1].
Мотивы авторов, склонных действовать по подобному варианту, более или менее понятны. Дело даже не во внутренней услужливости или
желании идентифицироваться с влиятельными персонажами, будь то российская власть или западные грантодержатели, заинтересованные в
подтверждении тех или иных своих постулатов. Вполне допустимо говорить здесь о темном остатке экономического детерминизма, инерции
причинного "мышления по аналогии". Мотивы других (второй вариант) так же ясны и очевидны: здесь и желание дистанцироваться от
происходящего, попытки самосохранения через отстраненную позицию неучастия, и концептуальная беспомощность (явная несостоятельность
при выработке собственного эффективного понятийно-теоретического языка), и мелкое фрондерство в виде подновленного марксизма или
троцкизма, и многое другое, вплоть до чисто негативного самоудовлетворения или постмодернистского самоутверждения, впрочем, столь же
бесплодных.
Не буду перечислять все, поскольку и сам не свободен от этих же слабостей. (Вообще, интересно говорить только о том, что в той или
иной мере понимаешь и отмечаешь в самом себе.) С точки зрения социолога знания, эта ситуация постоянно воспроизводящейся
интеллектуальной неготовности (личной, исторической, исследовательской) - очень интересна: судя по всему, она социально-ролевая.
Видимо, дело заключается не в запаздывании, а в отсутствии чрезвычайно важных элементов конституции образованного сообщества, в его
зависимости от институциональной структуры посттоталитарного общества. Характер подобной обусловленности не воспринимается не только
литературно-критическими канарейками или "философами постмодернизма", для которых звук их собственного голоса вполне самодостаточен
(ибо функция пения у самцов певчих - "столбить границы кормового участка"), но и гораздо более рафинированными и серьезными
аналитиками или исследователями. Объяснение этому может быть только одно: мы не "видим" эту институциональную зависимость нашего
публичного или индивидуального сознания от репрессивно-государственных структур, его предопределенность опытом существования в
обществе такого типа только потому, что сами являемся их составной частью, потому что элементы этого рода образуют конститутивную
структуру нашей идентичности, нашего "жизненного мира", нашей само-собой-разумеющейся действительности - как повседневной рутины,
так и того, что называется "культурой". Для фиксации ее нужен особый аппарат, позволяющий рефлексивно ("дополнительно", в смысле Н.
Бора), по косвенным признакам, по следствиям реконструировать силовые поля этих структур. (Так в неклассической физике нельзя было
"увидеть" элементарную частицу, но можно зафиксировать ее туманный след в газовой камере. Так в психоанализе по характеру невроза
можно судить об исходной травме.) Иначе говоря, следовало отказаться от привычной установки искать непосредственную и очевидную
"предметность" социальных отношений и ценностных манифестаций (даже если они представлялись в ответах самих респондентов при
эмпирических массовых опросах как данность) и анализировать "невидимые" функциональные последствия взаимодействий, не артикулируемых
и не кодифицируемых в общепринятом языке.
Необходимость радикального изменения оптики анализа подтверждается множеством самых неприятных фактов, как внешних (растущей
изоляцией России, возобновившейся неприязнью к российскому государству со стороны других стран, отчужденным отношением к России как
к агрессивному и неумному, непредсказуемому, самоедскому сообществу, опасному и для себя, и для других[2]), так и внутренних -
усилением влияния чекистов и других силовых структур в руководстве страны, беспринципностью суда и прокуратуры, ростом внутренней
агрессивности масс, коллективных фобий разного рода, болезненным национальным самомнением, равно как и деморализацией
интеллектуального сообщества, принятием им "позы зародыша" и т.п. Наступление периода относительного спокойствия после кризиса
1998-го и страхов 1999 года сопровождалось очевидной патриотической самоудовлетворенностью, возможной только в условиях
самоизоляции, дистанцирования от любых других ценностей и моральных оснований действия, редукции всего неприятного, любой
беспокоящей информации, особенно если она угрожает сравнением России с другими странами.
Массовое обращение к искусственному прошлому не проходит даром. Дело не в самом усилении традиционализма, а в том, что он
представляет собой одну из версий общественной примитивизации, понижающей структуры идентичности, заметной в самых разных сферах -
от сентиментального желе масс-медиальной попсы до зависти и злобы в отношении "олигархов", до пустоты идеологии утраченного
национального величия, сохранившейся лишь как предмет эксплуатации политтехнологов и электорально-партийных пиаровцев [3]. Черты
эпохе задала не интеллектуальная работа, а чередующиеся периоды кризисов и кратковременных мобилизаций, сопровождавшихся фазами
общественной астении, апатии или равнодушия. Они сменяли друг друга на протяжении последних лет, оставляя после себя пространство,
лишенное даже признаков идеализма (не мечтательности, а потенциала и воли к самосовершенствованию, что, собственно, и дало когда-то,
лет триста назад, импульс к европейской модернизации).
Расплодившиеся без числа мелкие литературные, научные, журналистские и т.п. тусовки философско-эстетической попсы, оставшейся без
эталонов качества и вкуса, не отменяют, а напротив, подтверждают сам факт несостоятельности (а может быть, и невозможности)
интеллектуальной элиты в посттоталитарном обществе. Чем мельче они, тем сильнее их нарциссизм или подростковое самоудовлетворение,
находящее разрядку в демонстративном нарушении общественных приличий. Отказ интеллектуального сообщества поздних советских лет от
продуктивной работы, вызванный трусостью, средовым конформизмом или некомпетентностью, нежеланием служить, чтобы не пачкаться, а
лишь "сохранять" то, что воспринималось в советских условиях как "культура" предшествующих эпох и что соответственно не имело знаков
принудительности, официального энтузиазма и т.п., обернулся через поколение почти полной групповой стерильностью мысли. Но в данном
случае я бы хотел обратить внимание на совершенно иное обстоятельство, на не замеченный критикой отдаленный эффект этой
стерильности: на фоне явной деградации образованного слоя становится все более отчетливой проблема институциональных рамок
культурной консерватизации, инерции самовоспроизводства и самоидентификации массы, причем той массы, которая возникла в условиях
тоталитарного режима. Если нет постоянного присутствия тех, кто реально задает образцы "высокого" (по авторитету, по мысли, по
ценностям), а не только их декларирует, то публика, масса неизбежно будет переваривать саму себя, включая и несостоявшуюся "элиту".
(Не случайно единственным островком "интеллигенции" в России осталось "Радио свободы".)
Если использовать ход М. Вебера, утверждавшего, что феномены рационализации, интенсификации интеллектуального поиска возникают в
поле взаимодействия идей и интересов, то для наших условий приходится ставить иную задачу: необходимо проследить, как корпоративные
и групповые интересы самосохранения и поддержания социальной идентичности образованного сообщества в России приводят к подавлению
"идей", отказу от рецепции чужого опыта позитивной работы и массовизации публичной жизни со всеми вытекающими последствиями. Только
в этой плоскости рассмотрения становятся видны общие черты таких разных событий, как охота прокуроров на ЮКОС или "НТВ", бесстыдство
официозной информации о войне в Чечне, блатное шутовство Жириновского, ощутимое присутствие на телеэкране православных иерархов,
фокусы Э. Лимонова, развязность политиков и подобострастие литературных дам перед авторами детективов. Впору перечитать Л. Шюккинга
и восстановить забытый авторитет идеи "литературного вкуса". Но таково устройство образованного сообщества в России, таковы его
корпоративные функции, не сегодня возникшие, но сегодня иначе формулируемые.
Если по-человечески это трудно переносимо, то для исследователя открывается поле для описания и изучения множества частных феноменов
повседневной жизни, знакомых любому как детали нашей жизни - отдельные, но не сливающиеся в общую картину, таких, как "моральный
релятивизм", общая "лживость", "мечтательность", "халтура" как антропологический принцип, полная неспособность к качественной работе
в любых областях жизни, включая торговлю, войну, строительство, педагогику или гуманитарные науки, демонстративный цинизм или
популярность "подростковой пакостности" взрослых дядей - писателей и гуманитариев, готовность или склонность к выбору самой низкой и
подлой из мотивационных версий в качестве оснований для уклонения от факта собственной несостоятельности или признания чужих
способностей - от гада-соседа до ненависти к Америке и зависимости от нее, социальное терпение и злобность, невозможность
методической самодисциплины, самоограничения ради цели или ценности, самоуважения через достижение, признание успеха и прочее, и
прочее. Я не говорю о моралистической оценке, это не мое дело (может быть, это дело церкви, если бы она не была одним из
государственных департаментов того же советского режима).
Все, что я только что перечислил, представляет собой общераспространенные культурные адаптационные свойства к длительному
(действующему на протяжении поколений) институциональному насилию, демагогии и принудительной уравнительности, ставшим частью
современной русской национальной культуры. (Может быть, не только современной; это вопрос для социальных историков, что считать
доминантой объяснения национальной психологии и антропологии - опыт поздней и неудачной модернизации дореволюционной России или
последствия тоталитарного режима; правильнее, видимо, говорить здесь о взаимной детерминации или об эффекте резонанса.) Можно,
конечно, рассматривать "советского человека" как своеобразного гомункулуса, вроде тех уродцев, людей в горшках из романа В. Гюго. Но
факт тот, что российская система репрессивного и милитаристского общества-государства, ее ценности и символы, ее герои и лидеры
приняты массовым сознанием и стали элементами самоидентичности. "Звездное небо" советского времени мало изменилось к 2003 году, если
взять данные последней волны замеров по программе "Советский человек". Самыми выдающимися деятелями всех времен и народов опрошенные
россияне сегодня считают [4]: В. Ленина, Петра I, И. Сталина, А. Пушкина, Ю. Гагарина, Г. Жукова, В. Путина, М. Ломоносова, А.
Суворова, Д. Менделеева, Наполеона Бонапарта, Л. Брежнева, А. Гитлера, С. Королева, Екатерину II. Даже если не упоминать о
количестве вождей в этом списке, то все равно появление в этом ряду деспотических фигур и тоталитарных диктаторов заслуживает
особого, клинического внимания, хотя шока не вызывает, не вызывает даже удивления. (Невозможно представить себе в послевоенной
Германии, после краха нацизма, выходцев из системы гестапо в руководстве страны, открыто гордящихся этим и поднимающих тост за
Гитлера. Российский президент на празднике Победы в честь Сталина в мае 2000 г. ничуть не смутился этим.) Неоправданная склонность к
самовосхвалению, бросающаяся в глаза на уличных предвыборных плакатах или в партагитационных роликах по телевидению, в риторике
озабоченности будущим со стороны российских политологов, деятелей культуры или журналистов, - это лишь синдром психологической
компенсации ущербности, за которой скрывается страх или невозможность признать настоящее положение дел.
Дело не в самом государственном насилии, инерции тоталитарных институтов, - они, безусловно, сохраняются, но уже зачастую не в
качестве прямого принуждения или ограничения, тупо-бессмысленного с точки зрения практической жизни обычного человека. Такое насилие
составляет сегодня рамочные условия гораздо более широкого круга институциональных взаимодействий, сохраняющих в качестве важнейшего
элемента "неожиданное насилие" (в том числе - обман, принуждение к невольному принятию других условий действия, нежели те, которые
должны были бы задаваться общепринятыми конвенциональными ожиданиями и нормами, которые декларируют формальные организации). Если
человек может получить то, что ему официально, законно или по формальному договору положено (например, получение льгот, пособий,
медицинского обслуживания или выполнение условий договора купли-продажи в магазине и т.п.), только ценой дополнительных усилий,
скандалов, взяток, хождений по инстанциям, обмана, уклонения, обращения к репетиторам для того, чтобы подготовить ребенка к
поступлению в вуз, поскольку школа не дает соответствующих знаний, а занята другим делом и прочее, и прочее, то все это может
означать только одно: ресурсом адаптации к институциональному насилию становится привычное нарушение общепринятых норм и правил
поведения. Соответственно при этом складываются мозаичные коды обязанностей, партикуляристских солидарностей, ответственностей,
которые можно и нужно в отдельных ситуациях нарушать, используя доверие партнера, его ценностные обязательства или "идеализм" как
свой ресурс, как свой запас прочности, выживания, выгоды.
"Несоблюдение" общепринятых норм (допустим, по отношению к качеству работы, причем абсолютно все равно, будет ли это
начетчик-преподаватель в университете или малообразованная училка в школе, вымогатель-милиционер, паспортистка или строитель, или,
напротив, блатная агрессия подростков в метро либо продавщицы железнодорожных билетов, вранье председателя избирательной комиссии
или заместителя министра МВД, оповещающего публику о блестяще проведенной операции по ликвидации террористов в "Норд-Осте") является
одним из институциональных кодов социального сосуществования, входит в систему коллективных представлений о том, как должно быть и
как оно есть на самом деле, в сочетание декларативного порядка и реального поведения отдельного человека. С точки зрения социологии
бессмысленно задаваться вопросом, что важнее или что "значимее", что "реальнее" - общепринятые декларативные нормы или реальные
ценности и выбор способа решения рутинных, возникающих на каждом шагу проблем взаимодействия с партнером. И то и другое составляет
конструктивные элементы реальности, и каждый из них значим в своем роде. Но беря их как систему, мы вынуждены признать, что факт их
взаимной связи нам не известен, и мы можем судить об этом только по "внешнему выходу", по последствиям, а они всегда будут иметь ту
или иную форму понижения ценностного потенциала человека, его "опускание", "двоемыслие", диффузную, ни на кого конкретно не
направленную злобность, лицемерие, но также - "пассивное терпение", завышенные требования к власти обеспечить порядок, чрезмерное
доверие к президенту и недоверие к правительству (эффект "султана и главного визиря").
Еще раз подчеркну: речь не идет о том, что правильно, а что нет, что достойно осуждения, а что требует своего признания в качестве
добродетели. Речь - об их симбиозе, когда одно не может существовать без другого, обеспечивая условия частного выживания и
воспроизводства общего порядка жизни. Если довести до детской простоты, то можно сказать так: если бы общество существовало только
из злодеев, оно истребило бы само себя в течение самого короткого времени, но чередование у одного и того же человека ролей злодея и
святого создает в массе определенный ресурс общего выживания и поддержания минимального порядка жизни. Конечно, это карикатура. Но
для исследователя это означает, что самые важные ценности и способы ориентации, алгоритмы поведения никогда не могут быть
артикулированы, они всегда представлены лишь как негативная адаптация к системам, блокирующим какие-либо возможности повышения
ценностного потенциала, качества, идеализма и т.п. Другими словами, подобная система организации общества и его "коллективной этики"
зеркально противоположна идее культуры в западноевропейском смысле (культивирования, самовоспитания и возвышения, рафинирования,
облагораживания себя и других), все равно, в каком это понятие берется смысле: идет ли речь об аристократически-корпоративном
чувстве чести "избранных и лучших", о буржуазном романтически-индивидуалистическом чувстве жизни или о моралистическом
самодисциплинировании, методической психологической доместикации. В историческом плане негативная адаптация или негативная
идентификация является симптомом не просто нестабильности общества, но отсутствия у него будущего.
Из-за атрофии интеллектуального сообщества, его неспособности дать надлежащую историческую, социальную проработку [5] прошлого
российского общества и настоящего положения вещей, или даже - из-за интеллектуального коллективного сопротивления аналитической
рефлексии, затрагивающей самые чувствительные и болезненные точки национальной самоидентичности, встает очень существенная научная,
и теоретическая, и методологическая проблема: откуда брать понятия дескрипции и интерпретации происходящего в России, если нет
условий для систематической работы и исследовательских конвенций. Опыт западной социологии может быть использован не в прямом
смысле, но более сложным и опосредованным образом, а именно: как осмысление самого процесса рефлексии и интерпретации социальных,
знаниевых, исторических, концептуальных проблем европейскими и американскими социологами. Их теоретический язык был в свое время
аналитической реакцией на собственные, уникальные проблемы западного общества, он родился из другой смысловой и культурной почвы.
Поэтому и для российской практики возможен только тот путь, который соответствовал бы духу позитивного знания, его ценностям, но не
повторял бы самих содержательных, дескриптивных конструкций аналитиков западного общества.
Для исследователя это означает необходимость дать семантическую развертку понятийным конструкциям, взятым либо из обыденного, либо
из чужого концептуального языка. Это еще не теория, но здесь закладываются некоторые возможные подходы к собственно теоретической
работе. Сложность заключается в том, чтобы аналитически транспонировать как бы психологические или как бы моральные, в том числе и
представляющиеся оценочными категории, в которых зафиксирован опыт существования в условиях репрессивного режима, опыт и язык
посттоталитарного общества, оказавшегося не в состоянии справиться со своим прошлым, истерически заболтавшего свои комплексы и
травмы, сорвавшегося в очередной виток исторической неудачи, - перевести их в собственно социологические типологические конструкции
и понятия.
На первый взгляд подобная работа означает возвращение к публицистике или эссеистике, отход от норм и правил строгой,
ценностно-нейтральной науки ("объективность" которой обеспечена групповыми исследовательскими конвенциями). Я не могу с этим
согласиться, поскольку, во-первых, подобные конвенции в российской науке отсутствуют, а те, что можно было бы подвести под этот
класс значений, откровенно апологетичны по отношению к настоящему порядку вещей. Во-вторых, это значит, что задача объективности или
строгости должна решаться совершенно иным образом: не стараться мимикрировать под безлично-объективный тон коллективных
представлений, а раскрыть собственные ценностные установки и познавательные интересы с тем, чтобы другой (читатель, критик,
исследователь) мог бы учесть эффект и величину "ценностного смещения" автора, осознанный выбор им своего инструмента. Иными словами,
для того чтобы иметь возможность анализировать собственный, нетривиальный характер российской действительности, необходим внутренний
ценностный выбор, постоянное систематическое отчуждение языка описания (в том числе - и от общепринятого научного).
Как оно будет реализоваться, это другой разговор. Вполне можно представить и такой вариант: рационализацию самых обыденных слов и
понятий. Но в любом случае понятийное конструирование предполагает постоянные усилия по решению проблемы ценностей (выбора
теоретических ориентиров, мотивации исследования и самоидентификации), что неизбежно включает и вопросы практических оценок,
дистанцирования от общих мест и положений. Но здесь нет ничего автоматического. Эту ситуацию я бы назвал положением "тугодума", не
знающего, что делать, а потому бесконечно возвращающегося к тому, как надо бы вести себя в той, уже прошлой ситуации.
Отсюда внутренние повторы и возвращения к уже найденным ходам для того, чтобы попробовать еще раз использовать апробированные
средства для тех содержательных трудностей, которые вызваны неадекватностью имеющихся средств интерпретации эмпирического материала
наших опросов, да и самой жизни. Круг тематических вопросов, рассматриваемых в статьях этого сборника, определен характером
исследовательской программы ВЦИОМ и постоянных внутренних обсуждений проблем российской жизни, ее анализа и понимания с Ю.А. Левадой
и Б.В. Дубиным. В строгом смысле высказанные здесь положения - часть нашей общей работы, которую я со своей стороны лишь постарался
оформить (хотя, разумеется, за их форму и изложение ответственность несу только я). Для меня также всегда были очень важны мнения и
критические соображения В. Заславского и С. Марголиной, удерживавших автора от постоянных идеологических упрощений и односторонних
оценок.
Собранные здесь статьи были опубликованы в журнале "Мониторинг общественного мнения" ВЦИОМ, а также в "Новом литературном обозрении"
и "Неприкосновенном запасе". Их тексты для настоящего издания как-то специально не переписывались и не редактировались, но в ряде
случаев (там, где после их опубликования произошли существенные изменения) я счел необходимым добавить некоторые данные последующих
опросов, что не меняло общего характера постановки вопроса.
Я также хочу поблагодарить всех моих коллег по "ВЦИОМ-А", этой "фабрике информации", принадлежностью к которой я откровенно горжусь.
Не думаю, чтобы в России кто-то смог бы найти еще один подобный социологический исследовательский коллектив, в котором так можно
работать. "Так" - не значит "легко", скорее наоборот, мне нигде не приходилось столько "пахать", как во ВЦИОМ, не различая будней и
выходных. "Так" - значит "осмысленно", зная, что ты делаешь и зачем, без цензуры внешней или внутренней, будучи убежденным, что
отлаженный ход этой машины определяется усилиями моих коллег - всех без исключения.
Наконец, я позволю себе высказать совершенно особые чувства признательности и благодарности, которые я испытываю к Виолетте Гудковой
и Борису Дубину, - им приходилось читать эти статьи еще в рукописи и раз за разом, бесконечно терпеливо, править и чистить мои
тексты, приводя в должное соответствие падежи и глаголы.
30 августа 2003 года
__________________________________________________________________________
1) Вероятно, этот подход вполне пригоден для описания общих социально-экономических и политических процессов в некоторых странах
Центральной и Восточной Европы, которые образовывали в свое время периферию коммунистического мира и сохранили в культуре и укладе
повседневной жизни остатки модерности, гражданской солидарности. Но для России, ностальгирующей по утраченному великодержавному
прошлому, этот подход кажется нерезультативным.
2) Об этом совсем недавно аккуратно и дипломатично писал в "Известиях" такой серьезный и заинтересованный аналитик, как Н. Злобин,
директор российских и азиатских программ центра оборонной информации США: "Сегодня в России, я заметил, много говорят о
разочаровании в Западе. Но ведь и в мире есть разочарование Россией. Многие ожидания в отношении ее не оправдались, как не
оправдались многие российские ожидания в отношении Запада. Еще забавнее слышать рассуждения о том, с кем России входить в союзы. С
Китаем, Индией, в Азии вообще, в СНГ, на кого ставить в Европе. Но обычно при этом игнорируют вопрос: а кто хочет входить в союз с
Россией? Мне кажется, у России нет сегодня ни одного надежного друга, и вообще друга нет. Вакуум... Но в Москве почему-то уверены,
что выбор за Россией" // Известия. 2003. 27 авг. с. 3.
3) Вообще, можно сказать, что с точки зрения социологии культуры российская версия PR (подача событий в общественной сфере по схеме
"аллес шайзе", мелкое, гадостное провоцирование дряни в общественной психологии) представляет собой полное отрицание самого смысла
"публичности". Если изначально идея "паблик рилейшенз" (отношений фирмы с публикой или "публичных взаимоотношений") заключалась в
рационализации поведения значимой фигуры или организации в поле общественного внимания, в усилении эффективности информирования об
их намерениях и способах действия, то у нас пиар превращается в грязные технологии ("грязные" именно потому, что навязывают любым
затронутым лицам самые пошлые и низкие мотивы действия, которые народ с полным удовлетворением "хавает", отчетливо сознавая
провокационный характер этой стряпни). Показательны здесь персонажи, бывшие диссидентами или борцами за демократию, но с течением
времени ставшие патриотами и идеологами новой государственности (Г. Павловский, Л. Радзиховский, М. Соколов или М. Леонтьев и др.).
Трудно удержаться от параллели с "Бесами" Достоевского.
4) Ответы на "открытый вопрос" (не содержащий методических подсказок в виде предлагаемого списка имен) представлены в порядке
убывания частоты упоминаний. Приведены только те, что названы значительным числом (не менее 10%) опрошенных. вернуться
5) Правильнее сказать - явной ее недостаточности, так как отдельными исследователями и аналитиками подобная работа ведется, но она
не носит коллективного и систематического характера, как это было, скажем, в Германии 1960-1970-х гг. вернуться